Кто-то негромко позвал Лосева:
— Андрей...
Лосев выпрямился, обрадовавшись, что кто-то избавляет его от этой мучительной борьбы с гравием.
Перед Лосевым стоял сухонький, едко улыбающийся старичок. Совершенно незнакомый ему старичок. Но он назвал его по имени, он и улыбался так, как улыбаются старому знакомцу, с которым можно даже расцеловаться,— старичок слегка подался к Лосеву для этой цели.
Но нет, не знал его Лосев.
— Простите, кто вы?
— Андрей, Андрей, Андрей... Эх, Андрей...— Все морщины на маленьком сохлом личике огорчились, а тонкие губы обиделись.— Петьку Рогова забыл!.. Эх, Андрей, Андрей... Зазнавшаяся душа... Ну помнишь, вместе чечетку откалывали? — Старичок подпрыгнул вдруг, легкий, невесомый, и сухо прощелкал подошвами по гравию.
Вспомнил! Когда вскинулась, задергалась старая голова, когда построжало и выровнялось для танца лицо, напряглось, чуть помолодев, вот тогда и вспомнил Лосев своего студийного приятеля тридцатилетней давности Петра Рогова.
Вспомнил и устрашился. Что же, и в нем самом столь грозны перемены?
— Нет, ты молодцом,— утешил его Петр Рогов.— Да и я не всегда такой. Это я пью нынче. Крепко пью, товарищ дорогой. Бывает, не отпираюсь.— Он все еще пританцовывал, все еще подгибал колени, притухая после рывка туда, в молодость.— Приехал, стало быть, Андрей Андреевич? А я тебя давно жду. Все наши, землетрясенцы, кто бы ни сбежал, рано или поздно сюда возвращаются. Рано или поздно. Из самых дальних далей. Потому что зацепленные мы все. Ну, ходишь, не узнаешь?
— Не узнаю.
— Поздно прикатил, передержал душу. Ничего, узнаешь. Выпей покрепче, надерись, чтобы держалки-то все в тебе разжались,— и узнаешь. Я потому и пью, чтобы не забыть. Слыхал обо мне?
— Что?
— Ну как же... Жену похоронил, двоих детей похоронил, в психиатричке с год продержали. Не слыхал, не справлялся? Дружками ведь были.
— Не справлялся, Петя. Забыть хотелось. Этот город. Все, все!
— Хитер! Всем того хотелось. Никто не забыл! Вон, сползаетесь из разных мест... Слезы лить,.. Я часто вижу таких приезжих, что глазами блуждают. Я ведь тоже уезжал. Где только не был. Вернулся. Тут и могилы. Вернулся.
— По-прежнему снимаешь хронику?
— Отснимался. На пенсии. Знаешь, милое дело. Сам себе господин. Ты намного ли меня моложе? Пенсия еще не манит?
— Еще поработаю. Какая пенсия?
— Прости, совсем забыл, что ты у нас маститый. Тебе подобные ставят фильмы до гробовой доски. И не могут уже, а ставят. И хвалить себя велят. Так и тянется. А в кино смотреть нечего.
— Ходишь все-таки, смотришь?
— Иногда. Изредка. Твои картинки смотрю. Что-то давно ничего не показываешь. Притомился или сериал рубаешь? Это ведь мешок денег. И надсаживаться не нужно. Серии эти убьют кино, уже убили. Болтуны работают.
— Есть, есть отчасти,— согласился Лосев.— Скажи, где бы мне электрическую бритву купить? Или уже поздно?
— Опоздал. Закрылись магазины. Сейчас надо думать, где бы успеть бутылку схватить. А ты у коридорной спроси, может, есть у них в каптерке. Что, своя сломалась?
— Забыл прихватить.
— В спешке, видно, собирался. Прижгло? Понимаю. Да, смотрю, а из отеля Андрюха Лосев выскакивает. Я как ждал, даже не удивился. Ну, пошел следом. Что, так и будем здесь торчать? Надо бы отметить встречу. Айда, есть местечко. Найдутся темы. Кстати, а как там наш Ленька Галь? Тоже сбежал, как и ты, но наезжал несколько раз, так прочно Ашхабад не забыл.
— В Москве мы не встречаемся. Он ведь ушел из кино.
— Да, пописывает, литератором стал. Не встречаетесь? Что так? А дружили, вместе здесь начинали. В одном городе живете.
— Город наш — как страна. Разминулись.
— Смотри, Андрей Андреевич, заскучаешь в одиночку-то.
— Я все время на людях. С избытком.
— Это другое. Ну, принимаешь приглашение?
— Не сегодня, Рогов. Ждут меня.
— Банкет в твою честь закатывают? Студийные? У нас тут как кто из Москвы, так банкетик в его честь. В «Фирюзу» везут, а то есть и специальные банкетные помещения, ну и у себя дома, конечно, могут принять. Смотря какого ранга гость. Ты как, еще на плаву? Еще уважают?
Надо было устремляться в этот путь за тысячи километров, чтобы выслушивать подобные речи, такие же, какими шуршат коридоры родного «Мосфильма» или Дома кино на Васильевской. Чуть зазевался — и уже кто-то берет тебя под локоть и язвит, язвит, улыбчиво, участливо, но, главное, старательно приравнивая к себе. Неудачники страсть как любят уравниловку. Там, дома, он умел обрывать подобные беседы, а вот здесь растерялся. Сперва в ресторане его слегка отволочили, теперь вот эта тень из прошлого на нем приплясывает.
— Слушай, Рогов, мы как-нибудь потом поговорим, спешу,— поднимаясь, сказал Лосев и перешагнул действительно все еще чуть приплясывающую тень. И зашагал, накренясь, спешащей походкой, как там бы пошел, в коридоре «Мосфильма».
Но шел он сперва по островку, где должен был встать памятник,— только здесь и должен он был стоять. На фоне гор, вечных огней и этих стен из стекла и бетона, хранивших книги. Все пройдет — горы останутся. Все пройдет — книги останутся. И женщина под крестовиной балок, удерживающая их, чтобы спасти свое дитя,— и она останется.
Потом Лосев вышел на улицу Гоголя, прочел на табличке, что это улица Гоголя, но ничего не узнал, новые тут были дома. И даже крепостная стена, некогда высившаяся за спиной гостиницы «Дом Советов»,— даже и эта древняя горка стала иной, утрясло ее землетрясение, прибило к земле.
8
Таня ждала его, стоя в освещенном окне.
— Сюда, сюда!—позвала она, когда он, плутая, пошел по двору.
Он взбежал по ступеням, а Таня уже стояла в освещенном проеме двери. Скрестила руки на груди, всматривалась в него. А он—в нее. Она переоделась, была в простеньком платье, по-домашнему подколола вверх волосы, у нее были Нинины глаза. Почудилось, это Нина стоит и ждет его. И он сразу срежиссировал себя, подошел, как тогда бы подошел, уронив руки, за что-то винясь, а вот за что — не вспомнилось. Любимая профессия становилась иногда проклятием, заставляя все время срабатывать какие-то сценки, эпизодики, перебивки по поводу собственной жизни. Кстати, а что за жанр предлагала ему действительность, слагая свой сюжет? Типичная мелодрама? А может быть, просто драма человеческая? А может быть, тут не без трагедии, если вспомнить про начало всему, про землетрясение? Но, может, тут и комедии вволю — он ли не смешон сейчас в нелепой роли неопознанного отца? Ну никак не надевался на этот сюжет из жизни нужный жанр. Это вымысел можно загнать в жанровый башмак, а жизнь — ну никак.
Следом за Таней Лосев вошел в квартиру. Таня уже накрыла на стол, где-то раздобыв громадную дыню, желтоватый ноздреватый брусок брынзы, белую буханку хлеба. И бутылочка у нее стояла, гордясь дешевенькой водочной этикеткой.
Проклятая профессия! Опять включил свои режиссерские глаза Лосев, кивнул даже, мол, все так, все по делу, можно обживать стол актерами. И вспомнил, выщелкнув дурацкое свое зрение, что актерами за этим столом будут он и Таня. Возможный отец и возможная дочь.
— Вы все куда-то уходите, уплываете взглядом,— сказала Таня.— Что город? Узнали?
— Другой совсем город.
— Но ведь что-то узнали. Все, кто приезжает к нам сюда, ну, из тех, кто раньше жил, до землетрясения, обязательно что-нибудь да узнают. Отыскивают все же что-то.
— Отыскался мой давдий по студии приятель Петр Рогов. Сам меня окликнул, узнал. Я бы, случись встретиться на людях, мог бы и не узнать его.
— Да, он очень сильно цьет. И болен. Ему как раз пить ни в коем случае нельзя. Hq как ему не пить? Он вам рассказал?
— Рассказал. Так вы его знаете?
— Конечно. У нас большой город, да маленький. И потом, мы не все всех знаем, а чаще всего так: старожилы старожилов, новички новичков. Так и лепимся друг к другу. Петр Васильевич Рогов дружил с мамой. Она его жалела. Даже иногда выпивала с ним вместе. Он пьет, спешит, а она сидит рядом, кизает ему, когда он вскидывает стакан, и оба молчат. А считалось, встретились, поговорили.
— Еще ваших друзей встретил, из тех, кто встречал вас на аэродроме. Они сидели в ресторане гостиницы. Пригласили разделить компанию, но обощлись со мной довольно сухо. Бородатый философ. Долговязый Дамир. Елена Кошелева. Кто она?
— Там была Лена? Она адвокат. И это ее призвание. Я хожу на ее процессы. Изумительно защищает. Но, знаете, а сама беззащитная.
— Как это?
— А так... Что же мы стоим? Прошу к столу, Андрей Андреевич. Такой дыни в Москве вам не отведать. Ташаузская. Помните вкус? А как нарезать ее, знаете?
Таня присела к столу, стала терпеливо смотреть, как кромсает Лосев дыню. Он старался, орудовал ножом вдохновенно, снова, забывшись, играя, а не живя. Дыня под его ножом скрипела, брызгалась, погибала.
— Так? А аромат, аромат какой!
— Можно и так.—Таня взяла у него нож.— А можно и эдак.— Она стала иначе резать дыню, не страшась забрызгаться, смело, и весело, и легко поводя ножом, под которым дыня как бы сама разнималась на длинные ладные ломти.
— У вас лучше выходит, Танюша,— сказал Лосев.— А я забыл эту науку. Вот водочку я открою, натаскан. Дыня, брынза, водка самая простенькая, хлеб этот чудной выпечки! Вы прочли мой сон, Таня.
— Да, такой хлеб у нас только в одной пекарне пекут, в железнодорожной. Чуть привезут оттуда хлеб, его сразу расхватывают.
— А вы где достали? Вечер, магазины позакрывались.
— Мир не без добрых людей.— Она сама налила ему и себе, первая подняла рюмку.— Давайте не чокаясь помянем.
— Помянем.
Он выпил торопливо и неловко, водка пролилась ему на подбородок. Проклятая профессия! Он подумал: так и надо пить в горькую минуту, неумело, разучившись. Проклятая неволя!
— Опоздал я, опоздал! — с тоской вырвалось у Лосева. Он набил рот брынзой и дыней, начал жевать, сам не поверив своим словам, как-то не так, не по правде они у него сказались. Дубль! Еще разок! Проклятая профессия! — Опоздал я... Опоздал...— повторил он, кляня себя за этот дубль.
— Знаете, Андрей Андреевич, вам надо хоть немного выпить.
— Мне уже был дан такой совет. Рогов посоветовал. Надерись, сказал, чтобы все держалки в тебе разжались. А что, и выпью! — Лосев налил себе не присаживаясь.— За вас, Таня! — Он выпил. И сразу снова налил.— И за мою разжатость! — И снова выпил, уселся, вслушиваясь в какой-то гуд, начавшийся в нем, вроде бы веселый гул.
Лосев глянул на Таню, в милое ее лицо в который раз всмотрелся. Вдруг все показалось ему проще простого. Ну, разлучила их жизнь, а теперь свела. Перед ним дочь его, родная кровь. Он проведет тут с недельку, а потом вернется домой, забрав с собой Таню, дочь. Она поживет у него, у своего отца, пооглядится. Вместе они потом решат, где ей жить. Скорее всего он уговорит ее перебраться в Москву к нему. Места хватит. Жена будет возражать? А он не станет слушать эти возражения. Случилось чудо, он обрел дочь, он необходим ей. Вот и все.
— Что-то вы все решаете, Андрей Андреевич,— сказала Таня.— И кажется, и за меня. Напрасно. Ведь мы уговорились: развеем легенду.
— А я вот поверил в эту легенду. Да, решаю. Хотите, помогу вам перебраться в Москву? Там, в Москве, отныне вас ждет дом и ваша собственная в нем комната. С балконом, который смотрит в тихий переулок. Вам понравится. Сперва погостите, пооглядитесь, а потом...
Таня отрицательно качнула головой.
— Ну, не останетесь, будете наезжать.
Таня снова качнула головой. Нина так же вот, с ним не соглашаясь, медленно поводила головой от плеча и чуть вверх. Вся в Нину, только в нее. Себя он в Тане не находил ни в чем, даже в промельке хотя бы сходства.
— Развеем легенду,— сказала Таня.
— Зачем это вам? Ну легенда! Пусть! В ней так много от правды, что можно и поверить. Не зря же Нина...
— Зачем? А вот затем, чтобы жить в правде. Мама выдумала себе сказку. Это ее право. Может быть, так ей было легче. Мне легче без сказок. Почему вы не хотите понять меня?
— Не хочу! Нина тоже недолюбливала сказки. Все не так просто. Я докажу вам!
— Ну докажите...
Уже давно кто-то коротко, робковато нажимал на звонок, и звонок едва вздрагивал, оповещая все же, что некто деликатнейший, но и упрямейший стоит за дверью.
— Это Дамир,— поднимаясь, сказала Таня.
Пока она щла к дверц, Лосев торопливо наполнил рюмку, торопливо выпил, надеясь, что еще проще, еще яснее станет для него происходящее, но обманулся. Ушла ясность, нагрянула сложность. Так бывает: водка начала вытрезвлять.
Да, явился Дамир. Он возник в дверном проеме, пригнув голову, отчего показался виноватым или плутоватым.
— О, водочка! — Он с тресков свел и азартно потер громадные свои ладони.— И мы не с пустыми руками!
Эти «мы» еще были в прихожей, но там царила непонятная тишина.
— Мы — это вы один? — спросил Лосев.
— Мы — это я с другом.— Дамир продолжал загораживать собой дверной проем, едва помещаясь в нем.
А там, в прихожей, совсем тихо было, хотя там были Таня и друг Дамира.
— Таня! — позвал Лосев, отчего-то угнетенный этой тишиной, тянувшейся из прихожей.
— Верно! Объяснитесь потом! — Дамир шагнул в комнату, отдавая глазам Лосева прихожую.
На крохотном пространстве, где и двоим трудно было разминуться, Лосев увидел два разобщеннейших существа. Ее и Его, отстранившихся друг от друга, с готовыми кинуться навстречу руками. Хорошо, отлично была поставлена режиссером-жизнью эта крохотная сценка. Тут ничего нельзя было ни убавить, ни прибавить. Была ссора. Но он пришел. Он смирил гордыню, он здесь. Она счастлива, но она еще не простила. И первого слова нет ни у него, ни у нее. Все в точку, все прочитывается. Можно командовать: «Камера!»
Мешало, что Лосев знал этого вытянувшегося в струну, протягивающего отведенные руки парня. Это мешало. Приходилось вспоминать, двоилось зрение. Так вот он — ее друг, ее радость, ее печаль, ее горе. Все прочитывалось. Жизнь учила режиссуре. Пламенной режиссуре, не без боли, не без собственного участия, ибо в стену вжималась его Таня и в ее глазах была боль, которая уже была и его болью.
Но кто этот парень? Необходимо было вспомнить его. Но для этого надо было далеко назад отбежать памяти, покинуть этот город, вернуть себя в предсегодняшнюю жизнь.
Они почувствовали, что на них смотрят, и сдвинулись. Таня оглянулась, погасив глаза, парень улыбнулся привычно, заученно, ибо сверх меры хороша была его улыбка. Лосев вспомнил: это был Чары Агаханов, недавний его студент по режиссерской мастерской во ВГИКе. Самая лучшая улыбка на курсе, во всем институте, может быть, во всей Москве. Вспыхивающая улыбка, прибавляющая света. И вспыхивающий характер. А то вдруг в сон погружался человек. Говорлив или молчалив. Порой мрачен, замкнут — не дозовешься. И только улыбка, часто машинальная, посверк этот поразительно, белых зубов.
— Здравствуйте, учитель! — сказал Чары, протягивая руки, и пошел к Лосеву, забирая в плен его своей улыбкой.
— Здравствуй, Чары. Совсем забыл, что ты здесь.
— А где же мне еще быть?
Таня смотрела на них, выверяя каждый жест, вслушиваясь в каждое слово, ей важно было что-то понять, установить, решить для себя, наблюдая их встречу. Все так, все прочитывалось: ей важно было понять, как он, Лосев, оценивает этого парня, этого своего недавнего ученика, совпадает ли явь с тем, что Чары ей рассказывал, не нафантазировал ли Чары. Вот он назвал его учителем, а был ли он действительно его учеником? Учеником не потому только, что зачислен был в его мастерскую, а потому, что они совпадали в своих пристрастиях в искусстве, потому, что старший был интересен и нужен младшему?
Лосев небрежно вел свою мастерскую во ВГИКе, часто пропускал занятия — то съемки, то командировки, то просто не успевал настроиться. Но бывали и счастливые часы у него с ребятами, вдохновенные, азартные. Вот в те часы чем был для него Чары Агаханов, студент из Туркмении, диковатый, красивый, с богоданной улыбкой паренек? К счастью, вспомнилось, что было с ним интересно. И отклик вспомнился, отклик интереса в молодых горячих глазах. И потому не соврал он перед Таней, когда обнял Чары, когда расцеловались они, — не соврал, не подладился под ее желание, угаданное, прочитанное им.