Дочь русалки - Кормашов Александр 5 стр.


Они возвратились в Селение лишь во второй половине дня.

Максим увидел их с того берега Панчуги, подхватил Дину посреди брода, и сразу отнес в палатку. «Я сейчас-сейчас, без меня не рассказывайте», – потребовал он не столько от Градьки, сколько от мужиков.

Потом на листе лопуха Градьке дали жареную плотвичку с куском спрессованной каши, и он, разбирая рыбешку, в двух словах рассказал, что случилось.

Потом все смотрели, как Градька обрезал ножом ногти. Толстые, на ногах, отмахнул без труда, на руках оказалось сложнее, а прокушенный бурундуком палец вообще не давал к себе прикоснуться. Градька и не стал его трогать, лишь немного понянчил, хотя тут же смутился, заметив, как Гена, кривясь, оглаживает свои распухшие ступни ног. Помлесничего выглядел плохо. Глаза его, цвета нежной сосновой коры, текли гнойным соком.

Градька подставил Гену плечо и вместе они отковыляли в зимовку – немного поспать, пока не спадет жара.

На желтом закате их разбудили выстрелы, и вскоре торжественно был предложен ужин – дичь. Каждому досталось по тушке, пареной под ведром и набитой багульником, чтобы отбить запах тины. Этим роскошеством общество было обязано большой стае крякв, что безбоязненно опустилась на воду почти напротив избы и была облаяна Вермутом.

– Больные, а ничего, есть можно, – говорил Севолодко, обгладывая тремя зубами утиное крылышко. (Это он побежал к реке первым и дуплетом выстрелил прямо в утиное скопище: несколько штук тут же опрокинулись гузками вверх).

– Да вы это… ешьте, ешьте, не бойтесь, – поворачивался он к Дине: – Психически, я о чем говорю, больные. А психика мясо не портит. Я то говорю, Максим?

Максим улыбался и кивал: «то». Всеволод лоснился от удовольствия.

После долгой и сытной трапезы положение не казалось уже таким беспросветным. Первым просветом был путь по реке, которая уж наверное выводила из леса к людям. Вторым просветом – квартальная просека, что от Селения уходила строго на запад. Путь был неблизкий и непростой: лесоустройства не проводилось лет двадцать, просеки заросли. Но этот путь был реален не меньше, чем путь по реке на юг. Никакой реальной дороги не было лишь на север, в силу известных причин, и на восток – оттуда к Селению примыкали непролазные топи на многие и многие версты.

Вечер пролетел быстро и с настроением, а ночь прошла тяжело.

Лампа сильно коптила, приходилось держать открытою дверь, внутрь несло мозглостью старого нежилого дома. Помлесничего-Гена часто постанывал и просил воды. Пальцы на ноге нарывало уже со-вчера, но сейчас отечная краснота перекинулась уже на ступню. Максим как пришел с своей походной аптечкой, так больше не уходил. Лекарства он положил на железную бочку, рядом с кремнем, и даже слегка того испугался: «Фу ты!..» Красное чадное пламя горящей солярки тускло играло в глубине камня.

Севолодко бухтел: «ёчи-мачи, да будет вам!» – и опять засыпал. Сано похрапывал в глубине нар. Максим и Градька шепотом переговаривались. Разговор крутился возле Геновых ног.

– День-два, а там… – Максим потер щетину. – Не знаю. Тревожно все это. Помощь нужна. Нас-то, положим, искать не будут, но вас по идее должны. Кто-то ведь должен. Кто-то ведь должен видеть всю эту метаморфозу с лесом? Согласны? Да и не только с лесом. С погодой тоже неладно. Вы давно смотрели на небо?

Градька кивнул: «Смотрел». Максим продолжал:

– Оно было не таким, когда мы стали сплавляться. Я ведь каждое лето хожу по рекам, когда на байдарке, когда вот так… Нет, пожалуй, я вынужден объясниться. Noblesse obligе, так сказать. Положение обязывает. Пойдемте на воздух.

Они пригасили пламя коптилки и вышли в темную душную ночь. Было тихо, птицы давно отпели, тишина стелилась туманом на многие километры. Если бы не звон комаров да не плеск рыбы в реке, можно было бы думать, что этот мир умер.

Максим и Градька расположились на вертолетных креслах возле крыльца.

– Я просто вынужден объясниться, – сразу заговорил Максим. – Думаю, вы уже не думаете, что я такой неопытный человек. Шел в одну реку, а попал в другую? Честно сказать, кроме Дины я никого обманывать не хотел, но даже и для нее мой обман не более чем сюрприз. Она еще удивлялась, зачем я так много беру продуктов? Ну, да ладно. Моя фамилия Селяков. Вот такой интересный факт. Я вырос в детдоме. Фамилия и отчество – по отцу. Но это и все, что о нем известно. Я, конечно, наводил справки, нашел несколько Селяковых и даже двух Валерианов, но ничего внятного. А в позапрошлом году отдыхал я на Белом озере и вдруг натыкаюсь на вашу газету, в ней статья некого Селякова. Выясняю, и что оказалось?.. Селяков – это псевдоним, а фамилия его Щепкин, он редактор вашей районной газеты. Ваш местный писатель, вы его наверняка знаете. Знаете?

– Вроде нет, – с сомнением сказал Градька.

– Да? А по говору вроде местный.

– Это благоприобретенное.

– Благоприобретенное? Интересно. Ну, хорошо, коль скоро я первым начал рассказывать о себе, то продолжу. Но должен оговориться. Я считаю, что прошлое, настоящее прошлое – это самая скучная и неинтересная в мире штука. Оно – как черный ящик самолета, который еще не разбился. И если мы все же интересуемся прошлым, значит чувствуем какую-то катастрофу.

Градька внимательно посмотрел на Максима. Тот, впрочем, уже увлекся:

– Тогда я Щепкину написал, он отозвался, и мало того – прислал свой рассказ, «бывальщину», как он определил этот жанр. Рассказ вот об этом Селении беглых рекрутов, где мы сейчас находимся. Я попытаюсь сначала пересказать. Итак, сначала было две легенды. Первая утверждала, что в середине прошлого века некий охотник с низовьев реки заплутал на болоте. Но вышел на остров, забрался на дерево, и вдруг вдалеке заприметил дымок. Другая легенда гласила, что как-то раз, в половодье, рыбак из деревни, стоящей внизу по течению реки Панчуги, увидел поплывшие по воде щепки, в то время как всеми единогласно принималось на веру, что верховья реки совершенная глухомань.

Не одно поколенье детишек слушало сказки о том, как однажды в лесу, за болотом, лешие строили себе церковь, поскольку время от времени по деревням безо всяких следов исчезали не только коровы, овцы и девки, но однажды пропал даже поп, правда, потом через несколько лет вернувшийся, и, молва утверждает, опознанный всеми, кроме своих домашних. Причиной такой попрекаемой до сих пор в народе забывчивости была челобитная попадьи местному архиерею, и тот разрешил попадье приискать себе другого мужа – для прокормления оставленного семейства. Таковой отыскался скоро, ну, а этот, вдруг объявивший себя вживе поп прямым ходом направился в Петербург, откуда (по истечении столь долгого срока, что в бозе почила не только сама попадья, но и оба священника), пришло высочайшее повеление расследовать данное дело незамедлительно.

Волостные власти в ближайшую же весну, по большой воде, направили вверх по реке экспедицию, и та, едва не загинув в болотах, действительно, обнаружили небольшое лесное селение, а между изб – стояла шатровая, по всему виду раскольничья церковь, которую сразу же велено было перестроить под купольную, а отшельных людей записать в податную книгу.

На непрошеное вторжение селяки ответили новым расколом: одни подались в еще более глухие места, но другие, оставшиеся, стали открыто, сперва только лишь по весне, наведываться в низовые деревни, сплавляясь вниз на плетеных из бересты лодках, груженных выше бортов копнами беличьих шкурок.

Тороватые понизовские мужики тотчас узрели в своих чудно объявивших себя соседях немалую выгоду для себя, и дело порой доходило аж до курьезов. Так, в одну из первых «беличьих» вёсен местный мужик по прозвищу Пурыш, спеша обогнать остальных перекупщиков, за ночь сломал избу, оставив семью под открытым небом, дабы быстрее других соорудить плот и спуститься на нем – через несколько рек – в Северную Двину, а по ней – к Архангельску. Позднее, разбогатев настолько, что мог содержать при лондонских пушных аукционах собственного подрядчика, а при входе в болото на берегу Панчуги соорудив факторию, он, к своему несчастью, прознал вдруг о ценах в Европе на российскую клюкву. Ни до, ни после болото не видело столько людей, сколько пришло на него в ту осень. Ни до, ни после не пропадало в болоте столько людей. Не меньшее их количество позамерзало и на обратном, по зимней реке, пути к своим деревням. Пурыш, несколько раз едва не поднятый на рогатины, сколько мог – откупался деньгами, но когда все четыре, спешно сооруженных амбара были доверху засыпаны клюквой, понял, что разорен. Всю зиму метался он за кредитами, а весной фактория загорелась. Кивали при этом на селяков, вооруженных Пурышем английскими ружьями – для присмотра за клюквой, но якобы сговорившихся с понизовскими мужиками против общего кровососа. Забродивший сок потек из амбаров в Панчугу, (раньше, до Революции, Пянчугу), так внезапно оказавшуюся созвучной этому факту.

А селяки с той поры еще больше примкнули к цивилизации. Боевое братство с местным крестьянством, скрепленное клюквенным соком, распахнуло пред ними двери во многие избы. Однако селяки поспешили. Первых невест они взяли в двух первых, самых ближних к ним деревням. Эти девицы и положили начало второму лесному расколу. Откуда бесхитростным селякам было знать, что у одной из невест в ее родовом предании упоминался «охотник с дымком», а другая хранила память о «рыбаке со щепками»? Через какое-то время с началом японской войны селякам поголовно присваивались фамилии, вдруг оказалось, что одни новобранцы предпочли называться Дымковыми, другие – Щепкиными.

– Вы понимаете? – это сказал уже сам Максим.

– Да чего уж, – ответил Градька. – Когда Дымковы да Щепкины тут живут через одного. Сам знаю некоторых. И есть тут место, ниже болота, его и сейчас называют Факторией. И церковь шатровая тут была, стояла на том берегу, да все теперь заросло.

– Вот видите, бывальшина-бывальщиной, а на деле прямая быль, – оживился Максим. – Я и раньше искал свои корни. А с годами, не постыжусь признаться, это стало своего рода манией, и вот тут… И вот так еще получилось, что в ту же буквально осень у меня появилась эта студентка… Дина Дымкова. Вы понимаете?

– Да чего уж…

– Я был у них дома, разговаривал с ее матерью. Отец был военный, пропал вез вести, но родом откуда-то с ваших мест. И не просто откуда-то, как вы уже понимаете…

– Уж чего.

– Я хотел ей сделать сюрприз. А потом доплыть до райцентра и встретиться с вашим писателем Щепкиным… Только знаете, – он вдруг улыбнулся какой-то странной тусклой улыбкой. – А она-то не знает. И знать не хочет.

Он опять улыбнулся. Затем с минуту сидел, неподвижно, как каменный, ничего не выражая лицом, и вдруг весь напрягся, некрасиво заиграл ртом, на лице появилось нервическое, болезненное, жестокое выражение:

– А вот взял бы ее за шкирку, как, не знаю, котенка, и мордой бы, мордой!.. Знай, откуда ты есть! Знай, откуда ты есть! Знай!

Градька вышел в путь на рассвете, непривычном и желтоватом, в час, когда мужики вставали, а Максим, зевая, полез в палатку.

Ружье, немного еды, запасные портянки – ничего большего в этом пути на запад не требовалось, да Градька и не рассчитывал идти дольше суток. Но – как после он прикинул по квартальным столбам, и на запад ему удалось пройти не далее, чем на юг.

Всему виной было то, что просеки сильно заросли и Градька не раз поддавался удобству звериных троп, вилявших то к водопоям, то на болотца, в которых сохатые принимали в жару грязевые ванны. Правда, потом он возвращался назад и вновь искал на стволах затесы, старые, скрытые под коростой сухой смолы, но – единственно верные знаки, обозначавшие собственно просеку. Так вот и продирался вперед от затеса к затесу, с трудом находя их в замшелом сером исподнем старушечьи-старых елей, когда неожиданно понял, что следующий затес решительно не находит. И тут же почувствовал в левой руке резкую дергающую боль. Прокушенный бурундуком палец толстел на глазах, набухал тяжестью, багровел. Длинный нестриженый ноготь выползал из него белым иссохшим жалом. «Что это?!» – охнул Градька, облившись ледяным потом, и начал беспомощно оглядываться вокруг.

Лес был уже другой.

Градька начал медленно отступать, потом побежал, сначала, как казалось, назад, затем испугался, остановился, поглядел на солнце и напролом рванулся в другую сторону, но и тут лес был тот – шевелящийся. В панике он завертелся на месте, не услышал – почувствовал покачнувшийся рядом еловый ствол, бросился поперек падению, запнулся, упал, заломил обо что-то ноготь больного пальца, и боль отключила сознание.

Когда он очнулся, придавленный жесткой, наполовину утратившей хвою лапой, то первая мысль была «сколько?» Эта мысль не была даже мыслью мозга. Она была мыслью тела: сколько? Сколько он пролежал? Бурая еловая лапа словно схватила сердце и нажимала, сильней, сильней, останавливая биение. Он попробовал встать на карачки, но тут же ткнулся головой в землю: руки словно не было.

Боком он выбрался из-под ели, чувствуя, как волочится по земле что-то грузное. Сел. Плечо тянуло к земле. Он нашел завернувшуюся за спину руку, мокрую, всю в испарине, затащил ее на колени, вывернул вверх ладонью. Нащупал на поясе нож, осторожно ткнул. Ничего, кроме легкой отдачи в колено он не почувствовал.

Рука была белая. На ладони была глубокая ранка, раскрытая и сухая, бескровная – из-за отсутствия кровообращения. Палец был тот же, но с уже отодранным ногтем, который сполз вбок, выпуская из-под себя жирную бугристую кишку желто-зеленого гноя. Градька отодрал ноготь полностью, затем довыдавил гной и встал. Рука свешивалась с плеча и качалась, будто пудовый маятник. Не дожидаясь, когда рука оживет, он быстро осмотрелся вокруг и, ничего тревожного не заметив, убрал в ножны нож, отыскал ружье, засек по солнцу курс на восток и пошел на выход из леса.

Он не смог дать себе отчета, когда и как именно пересек границу между «новым» и «старым» лесом, и понял, что вышел, лишь только оказавшись на вырубке, не старой, не молодой, заросшей высоким, в рост человека, ржаным костёром, отчего казалось, что впереди распахнулась хлебная нива.

Градька еще постоял, подышал воздухом, понаблюдал кружащихся в небе орлов, невиданных здесь от века, но теперь уже мало им удивлялся.

Выйдя на лесовозную дорогу к Селению, он наткнулся на косача с тетерками и тоже не удивился тому, что они будто куры порхаются в дорожном песке. Подкравшись, он подбил одну камнем, догнал, свернул шею и завернул голову под крыло. Пройдя еще с километр, он решил спуститься к реке и пройтись по берегу.

Там царило недоумение: бобры не успевали наращивать раздираемые водой плотины – еще не сумели преодолеть свой тысячелетний трудовой инстинкт.

В каменной горловине, на перекате, в том месте, где прежде стояли хариусы, река шумела и рокотала. Градька прошел под обрывом, пиная камни, потом нагнулся, подобрал кремешек, увидел другой, и присел в тени берега, щелкая камешки друг о друга.

Он долго и бесцельно сидел, ни о чем ровным счетом не думая, просто щелкал и щелкал камень о камень и смотрел на искру. Щелк, щелк. Снова щелк, щелк. Икры завораживали. Их хотелось еще и еще. Наконец, дощелкался: один из кремешков раскололся, и тонкий длинный осколок, чем-то похожий на кремневый наконечник стрелы, разбередил на ладони ранку. Это вывело Градьку из ступора. Он побросал камни в воду, однако осколок кремня зачем-то сунул в карман и по просеке вернулся в Селение.

С вечера лодку проверили, нашли дырку, заклеили, потом надули и оставили до утра. Еще затемно опять подкачали, снесли на воду и положили в нее помлесничего-Гену. Тот был плох. Зубы в его пересохшем рту будто еще сильней завалились назад, глаза тоже впали и текли сукровицей. Обе ступни у него распухли и посинели аж до лодыжек.

Сано чувствовал себя лучше и до лодки добрался сам.

Им передали рюкзак с едой и ружье. Сано оставил себе патронов, сколько мог взять в одну руку, остальные вернул: «если что, то вам пригодятся боле!» Ружья Гены он не взял (когда-то новенькое, после пребыванья в лесу оно покрылось по стволу ржавчиной, а лак на цевье и ложе совсем потускнел и местами потрескался).

С рассветом Сано оттолкнулся от берега, кивнул «бывайте с богом», и лодка с двумя бородатыми стариками, едва помещавшимися меж круглых черных бортов, ушла по течению. Вермут залаял и побежал за ними по берегу.

– Будь у меня самого, ёчи-мачи, столько детишек, я бы тоже часу не ждал, – проговорил Севолодко и первым пошел к избе. – Ну, чего? – оглянулся он на Максима и Градьку. – Пошли, что ли, дале ломать?

Все пошли ломать внутреннюю стену хлева, ядреную и сухую.

Какие-то бревна они сумели выворотить еще вчера, как только Градька вернулся с последней неутешительной вестью и когда Сано резко заволновался – плыть!

«Наутре с самого ранья! Покуда у меня самого… покуда еще хожу, а не то будет, что с Геном. Чего, не сколотите какой-либо плот? А не то нас тут и схороните. Вон за рекою церква стояла, все-таки погост, святая земля, вот там и заройте!» – со слезой в голосе говорил Сано. И, как начал переживать, поминать жену как уже вдову и детей как уже сирот, так и не успокоился, пока Максим не обещал ему завтра же отдать лодку. Остальные должны были плыть на плотах.

Назад Дальше