Происшествие из жизни Владимира Васильевича Махонина - Евдокимов Николай Семенович 7 стр.


— Не глупите,— сказал я,— прощайте, я устал...

Прошел день, другой, неделя, полмесяца прошли, она, слава богу, не появлялась: значит, утешилась, думал я, решила оставить меня в по­кое. Но как-то морозным, вьюжным вечером, когда и в квартире-то бы­ло холодно и мы с Аллой Дмитриевной, уложив Платона, смотрели какую-то детективную телевизионную историю, раздался телефонный звонок.

Алла Дмитриевна подняла трубку, спросила: «Да?» — и крикнула:

— Владимир Васильевич, тебя!

— Кто еще?

— Не знаю, не знаю,— с шутливой подозрительностью ответила она.— Женский голос. Кто бы это мог быть, а?

— Известно кто: молоденькая крохотулька-красотулька,— сказал я, спросил в трубку: «Да?» — и услышал голос дочери Аристарха Без­денежных.

— Пожалуйста,— сказала она,— выйдите на пять минут, я стою возле вашего дома.

Я покосился на жену, она не слушала меня, смотрела в телевизор, сказал сухим тоном:

— Я занят, извините..

— Ну пожалуйста! — почти прокричала Ирина.

— Всего доброго,— сказал я и повесил трубку.

Настойчивость этой девчонки уже надоедала мне. Не хватит ли этой бесплодной игры? Наверно, я сам виноват, потому что ни разу не был с нею тверд, ни разу не сказал решительное «нет», тем самым как бы поощряя ее. Чего она хочет, чего ждет? Ничего? Так не бывает, по­тому что какую-то цель она все же преследует.

Я сел возле Аллы Дмитриевны, уткнулся в телевизор, но теперь ничего не понимал в детективной истории, которую смотрел. Прошло полчаса, нет, больше, около часа, и снова зазвенел телефон, и снова Алла Дмитриевна подняла трубку, спросила: «Да?» — и передала труб­ку мне.

— Опять крохотулька. По-моему, опять она же. Милый голосок...

— Слушаю,— ледяным голосом сказал я.

— Это снова я,— проговорила Ирина.

— Догадываюсь.

— Пожалуйста, спуститесь ко мне на минуточку.

— Зачем?

— Ну пожалуйста, на одну секунду, маленькую-маленькую се­кундочку,— жалким голосом сказала она.— Я купила бананы вашему внуку.

— У него все есть, спасибо. Спокбйной ночи!

— Я жду, слышите? — почти крикнула она и повесила трубку.

Я постоял, держа трубку возле уха, послушал короткие гудки, громкие, прерывистые, требовательные, как сигнал бедствия, и тоже положил трубку.

— Чего ей надо? — спросила Алла Дмитриевна. — Кто это?

— Родительница одна ненормальная,— ответил я и посмотрел в окно.

Вдоль дома по пустынному переулку в метельной круговерти бре­ла крохотная фигурка. Было около тридцати градусов мороза, она, значит, в своем легоньком пальтишке, в ботиночках уже около часа топчется там на ветру. Совсем ненормальная! Я отошел от окна.

Вечер этот тянулся бесконечно долго. Кончилась детективная ис­тория, и, когда я досмотрел ее до конца, я ничего не понял, потому что только делал вид, что слежу за действием, а на самом деле не мог со­средоточиться, напряженно думал об одном — ушла Ирина или нет. Вставал с кресла, делая вид, что хочу размяться, что устал сидеть, и украдкой смотрел в окно. Крохотная фигурка, обдуваемая ветром, все маячила на пустынной улице.

Потом ужинали, потом Алла Дмитриевна мыла посуду, потом раз­говаривала с кем-то по телефону. С кем — я не понял, Ирина все ходи­ла и ходила вдоль дома — туда-сюда, туда-сюда. Метель кружи­лась в свете фонаря, в щелях окон выл ветер, вой его в оконных щелях я не то чтобы не замечал прежде, замечал, наверно, но сейчас ве­тер выл таким пронзительным, ехидным голосом, вдувая в квартиру стужу, что я озяб, меня лихорадило, мне было холодно, я пошел на кухню, где жена мыла посуду и где было тепло, даже душно от газа, но озноб не проходил.

— Проблематично,— оказал я.

— Что? — спросила Алла Дмитриевна.

— Нет, ничего,— ответил я, потому что и сам не знал, что пробле­матично. Слово выскочило случайно, в нем не было никакого смысла.

Я вернулся в комнату, глянул в окно. Она шла там вся в снегу, уже не человек, а снежный ком. Дошла до угла, повернула обратно, добрела до другого утла и пошла, назад.

Она ходила там уже третий час. Алла Дмитриевна вымыла посуду, что-то выстирала в ванной, ушла в спальню, спросила оттуда тихо, ше­потом, чтобы не разбудить Платона:

— Ты будешь спать?

— Посижу немного,— сказал я,— завтра совещание в роно, речь придется толкать.

Никакого совещания завтра не предвиделось, и речь не предстоя­ло мне произносить, я солгал ей голосом, в котором не было фальши, и тут же словечко «проблематично» снова выскочило из меня.

— Что проблематично? — спросила она.

— Ничего,— ответил я,— привязалось словцо.

Нет, в словце этом все-таки был какой-то смысл, оно привязалось ко мне еще с утра, и не случайно, нет,— я понял это потом, не теперь, а потом, через много месяцев, когда вспоминал и этот день, и все пре­дыдущие, и все последующие.

...Как-то утром, придя в школу, я увидел на стуле возле своего каби­нета генерала, сияющего золотом погон, пуговицами на шинели и боль­шой лысиной.

Это был генерал-лейтенант, большой чин. Я, дожив почти до седых волос, так и не избавился от той робости, даже почтения, которое ис­пытывал в армии на фронте к воинскому начальству. Моим команди­ром был капитан — властелин батальона, от воли которого зависели жизнь и смерть солдат, сытость наших желудков, награды и многое другое... Но ведь над нашим капитанам был свой командир, свой вла­стелин, а над тем властелином свои властелины: как же они всесиль­ны, если в их руках была власть над самим нашим капитаном!

И не потому ли, когда я увидел перед своим кабинетом генерал-лейтенанта, в душе у меня шевельнулась давняя солдатская робость. Но генерал, увидев меня, сам стушевался, встал со стула. Он был невы­сокого, совсем не генеральского роста, обыкновенной комплекции че­ловек и, теребя в волнении папаху, сказал торопливо, почти виновато, даже заискивающе:

— Здрасте. Я Проворин. Вызывали?

Да, я вызывал. И надо признаться, что сейчас, увидев его лицо, в котором была видна плохо скрываемая тревога, его ищущие поща­ды глаза, я мгновенно ощутил себя генералом, а этого человека сол­датом, которого я могу разжаловать и могу помиловать. Это был отец Максима Проворина, старательного, но тупого ученика девятого класса.

— Проблематично,— неожиданно для себя самого сказал я.

Генерал вскинул брови, хотел переспросить, но не переспросил, а я повторил: «Проблематично», отпер дверь и пригласил его в кабинет.

И снова невольно почувствовал свою власть над этим, очевидно, всесильным, грозным для кого-то генералом, хотя если бы генерал прикрикнул, то, возможно, я и вспомнил бы, что я по су­ществу солдат, рядовой, что ему приказывать, а мне исполнять. Но генерал передо мною, директором школы, сам чувствовал себя рядо­вым: как школьник, он теребил свою папаху.

— Проблематично, — произнес я. Слово было произнесено и на­до было его оправдать. — Весьма проблематично, что ваш сын перей­дет в десятый класс.

— Он старается,— упавшим голосом сказал генерал,— память у него плохая, дырявая...

Конечно, я верил, что мальчик старается, что у него плохая па­мять, малые способности, но я также знал, что папины погоны помо­гут Максиму Проворину доползти до аттестата зрелости. И видя волнение генерала, я постарался успокоить этого лысого, так страдающего за свое тупое дитя человека. Не разжаловал я его, помиловал...

— Проблематично,— сказал я, глядя в окно на снежный ком, ка­тающийся возле моего дома по метельной улице. Потом, позже, через много месяцев, когда я вспоминал этот день, я понял, откуда и почему это словечко снова пришло ко мне — от неосознанного, тайного ощу­щения своей власти, я мог помиловать эту девочку и мог ее казнить...

Алла Дмитриевна уже спала, я погасил свет в комнате и в тем­ноте с бьющимся сердцем стоял и смотрел, как внизу на ночной ули­це мается и мается одинокая фигурка.

Она ходила там уже более трех часов! И я был уверен, что будет ходить, пока не свалится, хоть до утра. Я уже не испытывал ни раз­дражения, ни досады, которую ощущал, когда она позвонила. На­оборот, я сказал себе, что я безжалостная скотина, что бесчеловечно стоять и наблюдать, как у меня под окнами умирает от любви ко мне женщина.

Боже мой, а ведь в самом деле она любила меня, эта девочка! Мысль эта, что она любит меня, и любит необычайно, неоглядно, без­рассудно, и напугала и была приятна мне. Однако зачем она выду­мала эту любовь? Бедный, несчастный, некрасивый гадкий утенок!

Она все ходила и ходила вдоль дома, фанатичка, сумасшедшая. Она уже и уйти отсюда не сможет, у нее не хватит сил добраться да­же до Колхозной площади, где живет.

Я надел шубу, осторожно вышел из квартиры, вызвал лифт. Лифт долго поднимался, мучительно долго, теперь я испытывал нетер­пение и страх, словно то, что не произошло с этой девочкой за не­сколько часов, случится сейчас, за считанные минуты, пока я буду бежать к ней.

Но бежать на ее глазах мне было бы несолидно, я неторопливо вышел из подъезда, неторопливо пошел ей навстречу. Она увидела меня, остановилась и, когда я подошел, хотела что-то сказать, но не смогла пошевелить окоченевшими губами.

Она была жалка, полуживая сосулька. Я сжал ладонями ее бе­лые щеки, она заплакала, моргая, смотря на меня жалкими благодар­ными глазами.

— Глупый вы человек! — сказал я.

Она еле стояла на ногах, дрожь била ее. Она вынула из-за пазухи пакет с бананами, протянула мне. Пакет был ледяной — вся она, зна­чит, промерзла насквозь. Я взял этот пакет, велел ей ждать, побежал через двор на проезжую улицу, где, к счастью, быстро поймал такси.

Я дал шоферу деньги, объяснил, куда ехать, усадил ее и, закры­вая дверцу машины, снова увидел ее глаза. Что в них было? Отчая­ние, жалость, бесконечная усталость, лихорадочный, болезненный блеск и незащищенность, готовность принять все, что я захочу дать ей. Была мольба в них...

— Спасибо,— сказала она.— Я самая счастливая. Ой, погодите, я вам письмо написала. Возьмите.

Я взял конверт, сунул в карман и захлопнул дверцу, поняв, что эта девочка покорила меня.

Пакет с бананами я держал в руке. Бананы были тверды, холод­ны, они промерзли, превратились в лед. Я положил их в сугроб: не­зачем нести домой, завтра Алла Дмитриевна удивится, откуда они появились за ночь, а что я ей отвечу?

Я пошел домой, но, сделав несколько шагов, вернулся, взял па­кет. Я не бананы пожалел, а дочь Аристарха Безденежных, которая вложила столько энергии и душевных сил в этот подарок. Нельзя их выбрасывать, но и Алле Дмитриевне не хотелось бы показывать.

Я съел их, весь пакет, на кухне, а шкурки выбросил в мусоропровод. И только потом вынул конверт и прочел:

«Когда господь бог совращал моих родителей, он думал о Вас. Многоусердные старания приложил он, прокладывая мой долгий путь к Вам. Он устал, и, казалось бы, теперь, когда мы встретились, он может отдохнуть, но пути господни неисповедимы: он пытает, каз­нит меня словами, вложенными в Ваши уста: «Не надо, зачем, не на­до, зачем...» Бог становится похожим на человека, который долго вынашивал свою мечту, но остановился на пороге ее свершения в нерешительности, боясь, что сбывшаяся мечта оставит в душе его опустевшее место, которое необходимо будет чем-то заполнить. Но чем? Господь и так устал, он не хочет новых трудов, и еще он чуть-чуть боится, что не сладит со мной, а не сладив, потеряет в глазах людских свой господний авторитет. «Надо — не надо, зачем» — какие-то крокодильские заботы! В жизни своей никогда зиму не любила, теперь люблю — значит, надо, надо, надо!»

Я прочел это послание еще и еще раз, потом скомкал в руке, по­ложил в пепельницу и зажег. Бумага горела медленно, корчась, из­виваясь, пепел взлетал вверх и падал обратно.

Что произошло со мною в этот вечер? Что-то произошло, я чувст­вовал праздничную приподнятость, осветленность, размягченность души. Жизнь, не такая уж щедрая на благодеяния, преподносит мне дорогой подарок: почему же мне не принять наконец этот дар?..

Я боялся, что она заболеет после столь длительной прогулки под моими окнами. Но она не заболела, утром, как обычно, ждала меня в метро.

— Пожалуйста, очень вас прошу,— сказала она,— завтра вече­ром в семь часов я вас тут встречу, и мы пойдем ко мне. Хорошо? Я приготовлю всякой вкусной еды. Ладно?

Поколебавшись, я сказал:

— Хорошо...

На следующий день вечером в семь часов она меня встретила, и мы отправились к ней.

По мраморной лестнице старого особняка, освещаемой тусклыми лампочками, мы поднялись на третий этаж. На двери одна над другой белели кнопки электрических звонков — штук пять или шесть: квар­тира была хорошо набита людьми. Я не то чтобы смутился, но за­мешкался, когда Ирина всунула ключ в замочную скважину: перспек­тива встретиться с кем-либо из живущих здесь совсем не прельщала меня...

Она поняла мое смущение, сказала:

— Ну что вы! Фиг с ними. Не бойтесь.— И открыла дверь.

Слава богу, в узком коридоре, ведущем в глубь большой кварти­ры, никого не было.

— Иринушка, это ты? — раздался откуда-то старческий голос.

— Я, баба Юля, я.

— В универсаме завтра, говорят, будут гречку давать,— сообщи­ла невидимая баба Юля.

— Да что вы! — сказала радостно Ирина и открыла дверь в свою комнату.

Это был маленький закуток, крохотное помещение, где стояли кровать, стол у окна, стул. Два человека здесь размещались с трудом. Но на столе... на столе было буйство еды, от одного взгляда на кото­рую рот мой наполнился голодной слюной: я с утра ничего не ел, 6егая с заседания на заседание — в роно, гороно, в комиссию по делам несовершеннолетних.

— Вот это да! — воскликнул я.— Взвод солдат можно накормить.

Бедная девочка, она разорилась! Было тесно от тарелок со свежи­ми помидорами, огурцами, салатом, мясным холодцом. Ей явно поль­стило мое замешательство Перед этим столом, она засмеялась, сказа­ла с угрозой:

- То ли еще будет!

Я снял шубу, Ирина унесла ее в коридор и вернулась уже в шер­стяном сером платье, которое облегало ее фигуру, даже некое изяще­ство появилось в этой казавшейся мне угловатой, резкой в движениях девушке.

— Ну что же вы! — воскликнула она.— Садитесь! Будем ужинать.

И когда я с трудом протиснулся между столом и окном и сел, сказала:

— Тесно. Тридцать рублей плачу за эту комнату. Много, Но зато одна, независима. Могла бы, конечно, разменять квартиру быв­шего мужа, но это не по мне — споры, ссоры, суды... Пусть живет.

— Вы были замужем?

Она засмеялась:

— Почему вы удивились? Поженились, когда мне девятнадцать было, приехала в Москву в институт поступать. Всю жизнь изломала: и в институт не поступила и семья не получилась. Он ушел, сказал — я зануда.

Из коридора раздался все тот же старушечий голос:

— Ириша!

— Ау!

— У тебя гость?

— Ага! — Радостно сказала Ирина.

— У него пуговица на пальто висит, оторвется.

— Да ну? — удивилась Ирина.— Спасибо, пришью.

— Нитки есть?

— Не надо, баба Юля, все есть... У меня соседи — во! — Она по­казала мне большой палец.— Заботливые! Во все дырки влезают.— Ира прикрыла ладонью рот, прошептала: — Сейчас она смотрит в за­мочную скважину. Не бойтесь, посмотрит и уйдет. Невредная стару­ха, любопытная, повернитесь лицом к двери, пусть разглядит.

Но я не повернулся лицом к двери, а, наоборот, отвернулся, ис­пытав не смущение, нет, а досаду на себя самого: зачем я здесь? Ири­на перегнулась ко мне через стол, сказала, заглядывая в глаза:

— Не бойтесь! И не жалейте, что пришли. Все хорошо.

Она угадала мое состояние, она была проницательна, чувствуя малейшие колебания в моих настроениях, как погоду барометр. Отор­вала клочок газеты и заткнула замочную скважину.

Я понимал, что этой невидимой старухи как будто и нет, что она не может мне сделать ничего — ни худого, ни хорошего, ибо не знает, кто я, откуда, и все же она какой-никакой, а свидетель тайного моего свидания с молодой женщиной, которой я гожусь в отцы... Нет, ни­чего я не боялся — чего мне бояться? — и все же старуха эта сковала мои мысли и движения. Я почти уверен: мои отношения с дочерью Аристарха Безденежных сложились бы иначе, если бы не эта стару­ха, подглядывающая в замочную скважину.

Назад Дальше