Мать внесла супницу (последний сохранившийся предмет сервиза, подаренного ей на свадьбу), выключила телевизор, позвала за стол: «Наливай, Юрочка. Мне каплю».
Радевич взял рюмку, удивился: «Она холодная! Горло простудить можно.— Грел в ладони.— Ну за хозяюшку...» «За вас обоих,— благодушествовала мать.— Юрочка ведь вполне мог остаться в городе. В том же институте. Сколько вон ребят из деревень в городе остались, а ему всегда нужно где потруднее».
Для кого она это говорила? Для Радевича? Чтобы он посочувствовал ее Юрочке, прожившему пять лет там, где Радевич и все его близкие живут всю жизнь? Забытое раздражение на материнскую болтовню поднималось, как поднимается температура.
В окно были видны окна бесконечного — вверх, вправо и влево — двенадцатиэтажного дома. Они уже зажигались в сером сыром воздухе. После ужина Радевич засобирался. Мать уговаривала его остаться: «Зачем в гостиницу, когда у нас диван пустует!» «Ну так ведь там уже деньги плачены...» Юшков пошел провожать.
Дождь кончился. Соседний дом двенадцатью своими этажами придавил их узкую двухэтажную улицу, выводящую на широкий проспект. «Мать у тебя культурная женщина, ничего не скажешь».— «Завтра помогу тебе с сальниками. Да и потом будешь приезжать — всегда звони... Начальником автоколонны теперь, наверно, Сергея сделают».— «Раньше думали Тимошенко».
Тимошенко уволился полгода назад. Неприятно задетый Юшков возразил: «Как? Когда это — раньше? Я сам месяц назад не знал, что уволюсь».— «Ну...» — «Я не знал, а вы знали?» — «Так ведь уволился же вот». Возразить было нечего.
Утром Юшков разыскал Радевича на заводе. Тот, оказывается, обманул: никакого номера в гостинице не достал, спал в кабине своего тягача, укрывшись тряпьем. «Ты зачем это из меня скота делаешь?» — оскорбился Юшков. Радевич молча улыбался. Они получили сальники, простились, и Радевич уехал. Его машина с автобазовским номером развернулась среди контейнеров, разминулась с сорокатонным «БелАЗом» и свернула на заводскую аллею. Юшков помнил наизусть все автобазовские номера, и теперь их следовало забыть.
Было неожиданное и непривычное чувство свободы. Впервые в жизни он не знал, что ему делать, и оттого казалось, что может случиться все, даже самое невероятное. Шла мимо блондинка из Клецка, лукаво и нежно улыбнулась: «Получили сальники?» «Получил»,— сказал он. Она сказала: «Вот видите, а вы волновались. Никогда не надо волноваться». Глаза ее смеялись, ноздри и полные губы дрожали от избытка жизни. Чувствовать себя жертвой и бередить обиду не хотелось. Сидя в кабинете Чеблакова, о вчерашней встрече с Шумским он рассказывал как о забавном анекдоте. «Ну деятели,— сказал Чеблаков.— И куда ты теперь?» Юшков ответил: «Все к лучшему, Саня». «Не пойму, чему ты радуешься»,— подозрительно сказал Чеблаков. Позвонили Валере Филину, чтобы вместе пообедать. Чеблаков вспомнил: «Да, имей в виду: Валера бороду отпустил. А то скажут потом, что не предупредил человека...»
Борода очень изменила Валеру. Стоял около столовой невысокий ладный мужичок из детской сказки, широколицый, с русой, почти рыжей шелковистой бородой, щурил глаза, и этот прищур и всегдашняя простецкая улыбка стали из-за бороды по-мужицки лукавыми. Юшков пощупал. «Где такую отхватил? Ни в чем себе не отказываешь».— «Сама выросла,— оправдался Валера.— Бесплатно».— «Как работка?» — «Собакам сено косим». Юшков спросил: «Жена, детишки?» — «Заимей — узнаешь». Филин ухмылялся. Иначе разговаривать друг с другом они не умели. Пробовали — не получалось. Без ухмылочек все выходило фальшиво и неловко. Они выстояли очередь, получили обеды, и за столиком Юшков поинтересовался: «Возьмете к себе конструктором?» Филин работал в конструкторском отделе. Он сказал: «А что? Иди к нам».— «Коса у вас лишняя появилась?» — «Какая коса?» — «Которой сено собакам косите». Филин ухмыльнулся, прищурившись. Чеблаков крякнул: «Ну, старик, у тебя все в бороду ушло, как в ботву. Поздно ему с ноля начинать конструктором». «Вообще-то,— легко согласился Филин,— это верно». Многого ждать от него не приходилось. И все же хорошо было сидеть с друзьями. «В автобазу какую-нибудь не хочешь?» — спросил Чеблаков. Юшков отмахнулся: хватит с него автобазы. Рассказал: Буряк зовет на рессорный. Чеблаков удивился: «Ну и наглец! Они сейчас, конечно, кого угодно возьмут. Вот пусть кто угодно и идет. Нет, старик, завод не лучше автобазы, а уж рессорный... Одну глупость ты в жизни сделал, и хватит. Спешить не надо. Что-нибудь придумаем, старик». «Ты считаешь, я со сберкнижкой приехал? — усмехнулся Юшков.— У меня только трудовая, других пока нет». Настроение у него испортилось.
Он проводил Филина к конструкторскому корпусу. Семиэтажная стеклянная коробка стояла в конце главной заводской аллеи. Небрежно спросил: «Как там у вас Хохлова?» — «Вроде ничего».— «Замуж снова не вышла?» — «Да нет вроде». Филин не скрытничал. Просто не соображал, что кого-то может интересовать то, что неинтересно ему. Доска его стояла в длинном, во всю длину здания, конструкторском зале. Впереди за белыми досками виднелся черный свитер Ляли Хохловой. Ляля сидела на стуле перед своим чертежом, и было похоже, она знает, что Юшков за ее спиной, и ждет, когда он подойдет. Закинув ногу на ногу, покачивала белое сабо, удерживая его на кончике пальца. Юшков подошел вместе с Филиным. Ляля смотрела, задумавшись, на свой чертеж, подняла глаза и посмотрела так же, как только что на чертеж, будто не видя. Юшков поздоровался, она молча кивнула. Лицо у нее было невыразительное, малоподвижное, но приятное и спокойное. Спросила, когда он приехал, и тут же отвела глаза, опасаясь выразить слишком большой интерес. Сказала, что пора бы уже быть теплу. Говорила она медленно.
Помолчав, Юшков спросил: «Телефон у тебя не изменился?» Она кивнула. Раскачала ногой сабо, оно слетело, она нащупала и снова поддела его. У нее были красивые ноги, и ей часто говорили об этом.
Юшков поехал в институт. Знал, что только потеряет там время, но именно время ему сейчас некуда было девать. Заведующий кафедрой посочувствовал, даже записал номер телефона на настольном календаре и обещал позвонить, если появится место.
Дома пришлось съесть второй обед — мать расстаралась. Сел около телефона, полистал записную книжку, но звонить никому не стал: не то было настроение. Прилег на тахту и заснул. Проснулся поздним вечером. Мать сидела в темноте, боялась разбудить его светом или звуком телевизора. Он сказал, что прогуляется, и вышел на улицу. Не задумываясь о цели, он шел туда, где было светлее — сначала к проспекту, а потом к светящемуся брусу гостиницы. Огни двух проспектов сливались перед ней. Из ресторана на первом этаже слышалась музыка. На ступенях под бетонным козырьком стояли девушки, некоторые поглядывали на Юшкова. Перед витринами закрытого универмага гуляли молодые парочки. Проспект от автозавода, пересекаюсь с другим проспектом, уходил под мост. Юшков постоял на мосту, глядел на летящие под ноги фары. Единственное, что он мог придумать сейчас, это пойти к Ляле. Она жила неподалеку в пятиэтажном панельном доме. Тут за мостом все улицы были из таких одинаковых, цементного цвета домов, целый район.
Увидев Юшкова перед дверью, Ляля сказала шепотом:. «Ты с ума сошел. У нас все спят. Подожди, я выйду». Она вышла в светлом пальто, села на скамейку у подъезда. Ни удивления, ни радости Юшков не заметил. Не увидел удивления и когда рассказал о разговоре с Шумским. Ляля держала руки в карманах пальто, ногу закинула на ногу и — видимо, это было ее привычкой — покачивала сабо одним пальцем. Повернувшись к Юшкову, слушала сосредоточенно и серьезно и вдруг перебила: «Ой, прости, я немного прослушала». Оказалось, не слышала почти ничего.
«И что же ты собираешься делать?» — спросила и осторожно поглядела: может быть, он уже говорил, а она и это прослушала? «Пойду конструктором,— сказал он.— К вам с Валерой». «Только не конструктором». Она приняла его слова всерьез. Он спросил: «Почему?» Объяснять она не любила. Считала, что ее и без объяснений должны понимать. Подумала, робко сказала: «Поздно тебе уже к нам».
Он понимал: у конструкторов категории, они присваиваются от стажа, как звания военным за выслугу лет. Начинать ему сейчас сначала— значит, сразу записаться в недоросли. «Мы с Валерой сейчас получаем по сто двадцать пять, меньше почти любого рабочего, а ты даже это только через пять лет получишь»,— сказала Ляля. Он спросил: «Советуешь мастером в цех?»,— «Нет, только не в цех».— «Куда ж тогда?» — «Конечно, в науку».
Он усмехнулся. Она покраснела, сообразив, что сказала не то, и рассердилась: «Они же тебе обещали, должны же они что-то сделать, ты же уволился из-за них!» Рядом с ее серьезностью обычное человеческое чувство юмора выглядело неприличной, чуть ли не порочной привычкой. «Тебе не холодно?» — спросил Юшков.
Подозрительно покосилась на него: не понимать ли это в том смысле, что пора расходиться? На всякий случай сказала: «Прохладно... Как узнаю, что в институте, позвоню тебе». Поднялась. Непохоже было, что она позвонит. Помедлили. Каждый ждал, что скажет другой. Юшков простился.
На третьем курсе была какая-то вечеринка, сидели за столом, кто-то рассмешил Лялю, и Юшков, разговаривавший с ее соседом, в какое-то мгновение ее не узнал. Увлеченный разговором, он видел ее боковым зрением, не думал о ней в ту минуту и вдруг заметил, какая красивая девушка сидит близко, и как хорошо смеется, и как блестят ее глаза, и какое лицо живое, необычное, и тут же с удивлением сообразил: это же Ляля Хохлова! Ту незнакомую Лялю Хохлову, которая, может быть, жила всего мгновение, созданная игрой света и тени, может быть, даже привиделась,— эту Лялю с тех пор он видел всегда. Какое бы ни было выражение лица у Хохловой, для Юшкова в нем навсегда осталось от того мгновения что-то, что видел он один и не видели другие. И странно, в тот же вечер Ляля это почувствовала. Внимательно присматривалась к Юшкову, когда их глаза встречались, взглядом спрашивала: что? Они оба уже чувствовали присутствие и внимание друг друга, понимание этого связывало их, создавало напряжение, которое усиливалось с каждой встречей. В молчаливости и медлительности Ляли Юшков стал видеть особую глубину. Он недоумевал: как же другие этого не замечают? Один парень как-то сказал: «Лялька Хохлова? Она же дура несусветная!»
То, что возникло между ними, осталось невысказанным и вместе с тем как бы уже прожитым, но особая неловкость сохранилась и в компаниях странным образом продолжала связывать их. Потом Ляля вышла замуж и разошлась через месяц после свадьбы.
Прошло несколько дней, и погода изменилась. По утрам было тепло, днем припекало. Раскручивались, выпрямлялись листья деревьев, теряли младенческую нежную клейкость. Юшков выходил из дома рано, когда еще чувствовалась бодрящая свежесть. Он стоял в учрежденческих очередях, объяснялся в кабинетах, ждал кого-то перед дверьми с табличками, кого-то ловил в коридорах («Не вы ли товарищ Смирновский, мне сказали обратиться к Смирновскому, я прописываюсь к матери, она пенсионер...»). Он находил старых приятелей в заводских цехах, на станциях техобслуживания, в конструкторских бюро и автобусных парках, с одним обедал в механизированной столовой, где на хромированных стойках грелись подносы с едой, с другим пил пиво в дощатом павильончике у автобазы, курил в прохладных полутемных холлах с мягкими креслами и на ошкуренном бревне возле врытой в землю бочки из-под солидола и вросшего в хлам ржавого автомобильного кузова («Тут тебе, старик, любую тачку сделают не хуже новой, но они гребут, старик, ох как они гребут, а ты за сто двадцать начальник над ними, а у них прямой контакт с частничками...»); залезал на галереи прославленного сборочного цеха, видел, как плывут под ним автомобильные двигатели и кабины, выстраиваясь, как корабли на рейде, у портов и причалов главного конвейера («Приписок и фиктивных нарядов у нас нет, это верно, но если я рабочему двести пятьдесят не обеспечу, он от меня уйдет, так что смотри сам, что лучше...»), бродил по улицам, приторно пахла в скверах сирень, насыщалась зеленью, теряла солнечные, желтые оттенки листва, молодой, яркой травой затягивало рассыпанный по газонам черный торф, в автобусном парке старый приятель в конторке с автомобильными сиденьями вместо кресел сказал ему: «Работать всюду можно», но ни одна работа ему не нравилась. Чем ближе узнавал он, тем труднее было выбрать и решиться.
Пришло время, он уже готов был согласиться на что угодно, лишь бы кончилась неопределенность. Однако, как нарочно, стоило ему согласиться, тут же оказывалось, что работы нет: либо вчера место заняли, либо только через месяц оно освободится, либо оно есть, но с зарплатой перерасход. Был Юшков у заместителя директора завода, тот долго уговаривал мастером в цех, видимо, нужны были ему мастера, а прощаясь, сказал: «Жаль вас отпускать, зайдите через недельку, что-нибудь еще подберу. Есть у меня для вас место, но там живой человек сидит». Словно люди на заводе делились для него на живых и неживых.
Чеблаков сказал, что ходить к кадровикам не надо, если будет что-нибудь стоящее, он, Чеблаков, узнает об этом раньше кадровиков. На следующее утро позвонил Юшкову: «Знаешь, где Комитет стандартов? В десять моя Валентина ждет тебя.— И назвал номер комнаты и этаж.— Фирма неплохая и Валька там не последний человек».
За год или два, что Юшков ее не видел, жена Чеблакова Валя располнела и превратилась в солидную тетку. Она привела его в просторную и почти пустую комнату, одна стена которой была из сплошного стекла. За стеклом с высоты птичьего полета открывался новый микрорайон, белым клином врезающийся в зеленую округлость холма. Кроме Вали, в комнате был моложавый мужчина лет пятидесяти, с очень яркими, будто накрашенными губами. Все сели в кресла. Валя откинулась назад, положив руки на подлокотники и поджав под сиденье полные ноги, отчего они казались еще полнее. Оставалось двадцать минут до какого-то совещания. Коротая время, говорили о солении грибов, о маринадах, мужчина оказался сведущим, знал, сколько чего надо добавлять в рассол, а Валя говорила, что она все делает иначе, и спорила. Чувствовалось, что мужчина побаивается ее и заискивает. Звонил телефон. Валя отвечала резко и коротко: «Есть стандарт, читайте... Значит, не умеете читать... Не знаю. Научитесь читать. Все». Потом позвонил, видимо, большой начальник. Она подобралась, слушала, порываясь возразить — очевидно, ее в чем-то упрекали,— и, сникнув, пообещала: «Хорошо, Виктор Сергеевич, я разберусь. Сфотографировала». Они с мужем пользовались одним словарем. Положив трубку, Валя сказала: «На рессорном совсем обнаглели. Чуть что — звонят председателю. Минуя всех. Скоро прямо в Москву будут звонить». Юшков вспомнил Буряка. Мужчина продолжал спорить о маринаде. Вале надоело, и, сердито отвернувшись от него, она сказала: «Ну, не знаю». Они ждали начальника. Он не пришел на совещание, и Валя сказала, что вечером позвонит Юшкову домой.
Этот кабинет со стеклянной стеной, это новое здание в шестнадцать этажей, фотографии которого печатались на почтовых конвертах и появлялись в сводках погоды телепрограммы «Время», огромный лифт с зеркальными стенами, стайки хорошо одетых девушек, которые входили и выходили из этого лифта, не прерывая разговора, но успевая, однако, оглядеть себя в зеркалах,— все это Юшков примерял к себе, как примерял бы, сбросив автобазовскую замасленную спецовку, модный и красивый костюм. В этой новой одежде он нравился себе, пожалуй, больше, чем в аспирантском синем халате, в полутемных лабораториях института, среди потенциометров и осциллографов, вытащенных из гнезд и поставленных на ободранные письменные столы в путанице электропроводов. В коврах и полированном дереве, поглощающих звуки, в красивых светильниках, смягчающих свет, была та продуманность, пожалуй, даже уважение к человеку, которые всегда подкупают людей.
«Работа здесь неплохая,— сказала однокурсница, которая столкнулась с Юшковым в коридоре и притащила завтракать в кафе для сотрудников.— Но платят мало. Мне все обещают добавить десятку и никак не добавят. Вот и сейчас наметилось было, затеяли пару перестановочек, да Валька Чеблакова опять кого-то берет». «Она меня берет»,— сказал Юшков. Однокурсница засмеялась: «Ну, если тебя, так пускай уж. Вальку вообще здесь терпеть не могут. Баба темная, а рука у нее где-то есть большая. Ты меня не выдавай ей, Юра. Кстати, выглядишь ты неплохо, я бы даже сказала, в тебе что-то такое появилось».