Слоняясь среди развалин своей хижины, среди унылых скал и потухших вулканов своего проклятого острова, оскорбленный мизантроп обдумывает жестокую месть, но держит свои планы в тайне. Суда продолжают время от времени подходить к его пристани, и Оберлус опять понемножку снабжает их провиантом.
Умудренный первой неудачей, он больше не пытается похищать людей, теперь он решил действовать по-иному. Однажды, когда на берег сходят моряки, он встречает их по-приятельски весело, зазывает к себе в хижину и со всем радушием, какое способны выразить его рыжая борода и страшная рожа, предлагает им выпить и повеселиться. Его гостям долгие уговоры и не нужны; а как только они засыпают пьяным сном, их связывают по рукам и по ногам, прячут в скалах и держат там, пока их судно не уходит, после чего они оказываются во власти Оберлуса и, устрашенные его изменившимся обращением, свирепыми угрозами, а главное — его ужасным мушкетом, добровольно идут к нему на службу, становятся смиренными рабами, а Оберлус показывает себя немыслимым тираном. Двое или трое погибают, не выдержав методов его воспитания. Остальных, в количестве четырех человек, он заставляет вскапывать спекшуюся почву, таскать на спине плодородную землю, добытую во влажных расселинах среди гор, кормит их впроголодь, при малейшем признаке неповиновения вскидывает ружье — словом, вынуждает их пресмыкаться, подобно плебеям — полосатым ужам, перед ним, его величеством Анакондой.
Наконец Оберлус умудряется пополнить свой арсенал четырьмя ржавыми абордажными саблями и еще некоторым количеством патронов для мушкета. Теперь он милостиво облегчает труд своих рабов и показывает себя с новой стороны — как человек, или, вернее, дьявол, поразительно умеющий силой или убеждением заставить людей действовать с ним заодно, как бы ни претили им вначале его зверства. И эти подонки, эти морские бродяги, уже подготовленные почти ко всякому злу своей прежней беззаконной жизнью, растворившей в них нравственное начало, так что теперь они с легкостью могли затвердеть в любой предложенной им форме подлости, привыкшие трепетать перед своим повелителем, который сам был жалчайшим из рабов, — эти люди теперь окончательно развратились. Он обращался с ними как с низшими существами. Вооружив своих четырех животных, он сделал из них убийц; из трусов превратил их в наемных злодеев.
Известно, что кинжал или меч в руке человека — не что иное, как искусственные клыки и когти, те же железные шпоры, надетые на бойцового петуха. И вот Оберлус надел такие шпоры на своих подданных — иными словами, в жажде славы вложил им в руки по ржавой абордажной сабле. Теперь у него, как у всякого иного самодержца, было отменное войско.
Можно подумать, что за этим тотчас последовало восстание рабов. В самом деле, вложить оружие в руки угнетенным? Какой неосторожный шаг для императора, Оберлус! Но нет, ведь у них были только сабли, жалкие ржавые косы, а у него мушкет, зарядив который камнями и обломками лавы, он мог уложить всех четырех мятежников одним выстрелом, как четырех голубей. Кроме того, вначале он не спал в своей хижине: каждый вечер можно было видеть, как в зловещих лучах заката он забирается в горы, и там он до рассвета таился в какой-нибудь сернистой яме, надежно скрытый от своей банды. Но затем, решив, что это слишком хлопотно, он стал поступать иначе: с вечера загонял своих рабов в хижину, связывал их и убирал их сабли, сам ложился снаружи перед дверью и спал, не выпуская из рук мушкета, под навесом, который незадолго до того пристроил.
Можно предположить, что в эти дни Оберлус, не довольствуясь ежедневной маршировкой по остывшему пеплу во главе своей доблестной армии, обдумывал какое-то особенно интересное злодейство: скорее всего, он собирался напасть на корабль, приблизившийся к его владениям, перебить команду и скрыться на захваченном судне в неизвестном направлении. Пока этот замысел созревал в его мозгу, к острову, с противоположной от пристани стороны, одновременно подошли два корабля, и тут его планы сразу переменились.
Капитанам требуются припасы, и Оберлус предлагает их в любом количестве, если только с кораблей будут посланы к его пристани лодки, чтобы матросы сами снесли к воде картошку и тыквы; а заодно сообщает капитанам, что его негодяи — рабы и солдаты — в последнее время совсем разленились и он не может заставить их работать никакими уговорами, а применять к ним более строгие меры у него рука не подымается.
Капитаны пошли на его условия, лодки прибыли к пристани и были вытащены на берег. Команды их поднялись к хижине, но, к своему удивлению, никого там не застали. Подождав, сколько хватило терпения, они вернулись на берег, — и что же? В их отсутствие кто-то — но, конечно, не добрый самарянин [52] — там побывал. Три лодки были изрублены в щепы, а четвертая исчезла. С великим трудом, пробираясь среди гор и камней, несколько матросов сумели вернуться к тому концу острова, где стояли суда, и на выручку остальным были посланы новые лодки.
Но капитаны, пораженные вероломством Оберлуса и опасаясь еще каких-нибудь, совсем уже непонятных пакостей, почти готовые к тому же приписать столь странные события колдовству, якобы тяготеющему над этими островами, решают, что единственный безопасный курс — бежать отсюда, оставив похищенную лодку Оберлусу и его воинству.
Накануне отплытия они вложили в бочонок письмо, оповещавшее весь Тихий океан о том, что здесь случилось, и, привязав бочонок, пустили его плавать в бухте. Спустя некоторое время другой капитан, оказавшийся там, вскрыл бочонок, но уже после того, как успел послать лодку к пристани Оберлуса. Легко себе представить, с какой тревогой он ждал возвращения своей лодки, а когда она вернулась, он получил другое письмо, в котором то же происшествие было описано с точки зрения Оберлуса. Ценный этот документ, уже наполовину истлевший, был найден заткнутым в щель, в лавовой стене зловонной покинутой хижины. Вот это письмо, свидетельствующее о том, что Оберлус — казалось бы, совершенный кретин — отлично умел писать и вдобавок был способен на самое слезливое красноречие.
«Сэр! Из всех людей я самый обиженный и несчастный. Я патриот, изгнанный за пределы моей родины жестокой рукой тирании.
Сосланный на эти Заколдованные острова, я много раз умолял капитанов продать мне лодку, но неизменно получал отказ, хотя и давал щедрую цену в мексиканских долларах. Наконец мне представился случай самому обзавестись лодкой, и я этот случай не упустил.
Уже давно я пытался тяжким трудом и лишениями скопить малую толику денег, дабы обеспечить себе пусть не счастливую, но добродетельную старость, однако за это время меня несколько раз обирали и избивали люди, именующие себя христианами.
Сегодня я отплываю с Заколдованных островов в добром суденышке „Милосердие“, держащем путь к островам Фиджи.
Сирота Оберлус.
P.S. За камнями у очага вы найдете старую птицу. Не убивайте ее, потерпите, она сидит на яйцах. Если она выведет цыплят, сим завещаю их вам, кто бы вы ни были. Но помните, цыплят по осени считают».
Птица оказалась полудохлым петухом, обреченным на сидячее положение своей дряхлостью.
Оберлус написал, что держит путь к островам Фиджи, но сделал это лишь для того, чтобы сбить со следа погоню. Ибо долгое время спустя он один, в открытой лодке, прибыл в Гуаякиль [53]. Поскольку никто больше не видел его клевретов на острове Гуда, можно предположить либо, что они умерли от жажды на пути в Гуаякиль, либо — и это не менее вероятно, — что Оберлус бросил их за борт, когда увидел, что питьевой воды осталось мало.
Из Гуаякиля Оберлус отправился в Пайту и там, пустив в ход непостижимое обаяние, каким бывают наделены самые безобразные животные, заслужил благосклонность некой темнокожей красотки и уговаривал ее уехать с ним на его Заколдованный остров, который он, несомненно, расписывал ей как благоухающий цветами райский сад, а не как усыпанную камнями преисподнюю.
Но Оберлусу не суждено было населить остров Гуда отборными образчиками живой природы, ибо в Пайте его диковинная внешность и дьявольские повадки вызвали сильнейшие подозрения; так что, когда он однажды ночью был застигнут со спичками в кармане под корпусом небольшого баркаса, который как раз готовились спустить на воду, его схватили и бросили в тюрьму.
Тюрьмы в большинстве южноамериканских городов не назовешь приятными жилищами. Построенные из крупных саманных плит и состоящие всего из одной комнаты без окон и без дворика, с единственной дверью, забранной решеткой из толстых жердей, они и снаружи, и внутри выглядят отталкивающе. Будучи зданиями общественными, они стоят на видном месте, на жаркой и пыльной городской площади, и каждый волен разглядывать сквозь решетку запертых там злодеев и горемык, прозябающих в грязи и всяческом убожестве. В такой-то тюрьме долгое время можно было увидеть Оберлуса, и здесь главенствовавшего над разношерстным преступным сбродом, — создание, вызывающее подлинно благочестивое отвращение, поскольку ненавидеть человеконенавистника — значит проявлять человеколюбие.
Примечание. Тех, кто склонен усомниться в достоверности выведенной на этих страницах фигуры, я отсылаю ко второму тому «Плавания по Тихому океану» Портера [54], где они найдут множество фраз, быстроты ради позаимствованных мною и повторенных в моем повествовании слово в слово. Главное различие между тем и другим рассказом — если не считать некоторых попутных отступлений — состоит в том, что к фактам, приведенным Портером, я добавил и еще кое-какие, собранные в тех краях из надежных источников; а там, где факты противоречили друг другу, я, естественно, предпочел свои источники Портеровым. Так, например, по моим сведениям, Оберлус жил на острове Гуда, по сведениям Портера — на острове Карла. Письмо, найденное в хижине, тоже изложено по-разному: как мне рассказывали на Энкантадас, письмо это не только свидетельствовало о некоторой грамотности, но и отмечено было своеобразной издевательской дерзостью, что из версии Портера не явствует. Поэтому я несколько изменил текст, приведя его в соответствие с характером писавшего.
Очерк десятый
ПРЕСТУПНИКИ, ЖЕРТВЫ, ОТШЕЛЬНИКИ, НАДГРОБИЯ И ПР.
И все они — висели и висели
На тощих ветках и суках сухих
Подобьем безобразной карусели,
Где многие катались и до них [55].
Кое-какие следы хижины Оберлуса сохранились в глубине лавового ущелья до наших дней. Да и на других Заколдованных островах можно набрести на подобные одинокие жилища, давным-давно перешедшие во владение ящериц и черепах. Думается, мало есть уголков на земле, которые в наше время давали бы приют стольким пустынникам. Объясняется это тем, что Заколдованные острова лежат вдали от материка и корабли, которые изредка их посещают, — либо китобои, либо суда, совершающие долгие утомительные переходы, что в большой степени освобождает их как от надзора закона, так и от соблюдения его. А люди, равно среди командиров и среди матросов, там встречаются такие, что при неблагоприятных обстоятельствах между ними просто не могут не вспыхивать разногласия и ссоры. Матрос, обуянный угрюмой ненавистью к тирану-кораблю, не прочь обменять его на эти острова, которые, хоть и сожжены непрестанным палящим сирокко [56], однако сулят ему убежище, где его никто не изловит. Побег с корабля в каком-нибудь перуанском или чилийском порту, даже в самом захолустном, сопряжен с опасностью поимки, не говоря уже о ягуарах. За обещанную награду в пять песо пятьдесят негодяев испанцев, вооружившись длинными ножами, бросятся в лес и будут день и ночь обшаривать его, в надежде завладеть своей добычей. И на островах Полинезии, в общем-то, не легче уйти от погони. Те из них, куда проникла цивилизация, таят для беглого не меньше опасностей, чем перуанские порты. Тамошние передовые туземцы так же корыстны и так же хорошо чуют дичь и владеют ножом, как отсталые испанцы; к тому же среди полинезийских дикарей, когда-либо слышавших о европейцах, идет о них такая дурная слава, что дезертировать здесь с корабля в большинстве случаев — гиблое дело. Вот почему Заколдованные острова стали приютом добровольных изгнанников, многие из которых, однако, с грустью убедились, что само по себе бегство от тирании еще не означает спокойной, а тем более счастливой жизни.
Кроме того, нередко случалось [57], что отшельников на этих островах создавали превратности, связанные с охотой на черепах. Внутреннюю часть островов обычно покрывают почти непроходимые заросли; воздух душный, спертый; нет ни ручейка, из которого можно утолить невыносимую жажду. Горе тому, кто, заблудившись на Заколдованных островах, через несколько часов, проведенных под экваториальным солнцем, дойдет до полного изнеможения! Многие острова так велики, что на тщательные поиски потребовалось бы несколько недель. Нетерпеливое судно ждет день, ждет два, а потом, если человек не нашелся, на берегу вбивают кол, привязывают к нему письмо с выражением соболезнований, бочонок с водой и, второй, с сухарями, и — прости-прощай! — судно уходит.
Известны также случаи, когда бесчеловечный капитан решал, не опасаясь последствий, расквитаться с каким-нибудь матросом, не угодившим ему или оскорбившим его самолюбие. Такие моряки, будучи выброшены на раскаленный мергель, быстро погибают, если только им не удастся ценою невероятных усилий разыскать драгоценную воду, каплями стекающую из расселины в скале или застоявшуюся в горной впадине.
Я был близко знаком с одним человеком, который заблудился на острове Нарборо и от жажды дошел до такого неистовства, что в конце концов спас свою жизнь, отняв жизнь у другой живой твари. На берег вылез большой морской котик. Человек накинулся на него, вонзил ему в шею нож, а потом припал к еще вздрагивающей туше, стал жадно пить кровь из раны, и удары умирающего звериного сердца вернули ему жизнь.
Другого моряка выбросило вместе с лодкой на островок, откуда не видно было никакой земли и куда не заходило ни одно судно, поскольку островок этот совершенно бесплоден и окружен опасными мелями. Этот человек, решив, что оставаться здесь — верная смерть и что ничего хуже смерти ему не грозит, если он отсюда уберется, убил двух котиков, надул их шкуры и связал из них плот, на котором и перебрался на остров Карла, под знамена тамошней республики.
Но люди, не наделенные смелостью, необходимою для столь отчаянных поступков, довольствуются тем, что находят как можно скорее воду, хотя бы в ничтожном количестве, строят хижину, ловят птиц и черепах — словом, готовятся к тому, чтобы жить отшельниками, пока их не вызволит чудо или какой-нибудь захожий корабль.
На многих островах под отвесными стенами ущелий встречаются впадины в камне, заполненные гниющими листьями и мусором или заросшие кустами, а иногда и хранящие немного воды; приглядевшись внимательно, можно убедиться, что они выдолблены искусственным орудием, а значит — здесь трудился какой-нибудь несчастный, выброшенный на берег после кораблекрушения, или какой-нибудь совсем уж горемычный бродяга, сам сбежавший с корабля. Углубления эти делают в таких местах, куда надеются хоть по каплям собирать росу, стекающую из расщелин в скалах.
Не одни только остатки хижин и выемки в камне свидетельствуют о некогда томившихся здесь людях. И как ни странно, самую гнетущую картину являет на Энкантадас учреждение, которое во всех деревнях и поселках бывает самым оживленным. Хоть и смешно говорить о почтовых отделениях на этих безлюдных островах, но кое-где почтовые отделения там можно найти. Состоят они из кола и бутылки. Письма здесь не только запечатывают, но и закупоривают. Обычно их оставляют капитаны американских судов, сообщающие другим морякам, удачен ли был лов китов и охота на черепах. Но бывает, что проходят долгие месяцы и даже годы, а письма так и остаются невостребованными. Кол успевает подгнить и упасть, и зрелище это не из веселых.