С того места, откуда на небольшой возвышенности открывалась обычно крыша дома Сашки-лётчика, зияла подозрительная пустота. Свернув в том направлении, где когда-то была хожалая тропка, Михаил, путаясь ногами в разросшейся траве, побрёл к Сашкиному двору и чем ближе он подходил, тем становилось очевидней, что никакого дома здесь больше нет. Обойдя пепелище со всех сторон и простояв в недоумении несколько минут на пустой улице напротив зарослей крапивы и бузины, из которых торчали вздыбившиеся черные обгоревшие брёвна, Михаил, оглядываясь, побрёл к своему двору.
Медленно, опираясь о свои две палки, к нему приближался старый Анисим Чибисов, живший с одинокой дочерью через два двора от Михаила.
– Ну, что, хозяин, – приветствовал он Михаила так непринуждённо, как будто расстались они только вчера, – точно так, как приветствовала его Марья, – межи свои оглядываешь? Оформлять приехал?
– Да какой я хозяин, – как можно дружелюбнее сказал Михаил, но дед как будто не слышал его.
– Хороша земля, да, – снова заговорил он и вытянул в сторону поля одну из своих палок. – Однако во-он берёза пошла, а там ракитка. Ой, смотри, парень, – не перепашешь, корчевать придётся.
Дед Чибисов аккуратно поддел одной из своих палок клубничные листья, и вывернул к свету несколько крупных подвявших ягод, и оттого что они подвяли, цвет их сделался цветом запёкшейся крови.
– Ишь, повяла вся, посохла, – горестно заметил Чибисов. – И собрать некому. А, бывало, схочешь и не найдёшь. Всю как есть подбирали.
Михаил молча наблюдал за перемещениями дедовой палки.
– Берегли-то раньше землю, жалели её, матушку. По пашне-то лишний раз не пройдут, а сейчас так примнут, как в асфальт закатают. Перед севом старики выйдут в поле и разговаривают с землёй, мнут в руках, приложут к губам и скажут потом, можно начинать сеять или нет. – Дед тронул палкой двадцатисантиметровый увал на границе когда-то распаханного соседского поля. – Ишь бугор какой, – недовольно сказал он. – На меже-то и не вспахивали никогда лошадью, всё лопатами, чтоб земля в межу не укатилась. А сейчас остыла земля.
Дед задумался, опершись о палку и пожевывая синими губами.
– За молоком-то придёшь? – спросил он, отвлёкшись от своих мыслей.
– Приду, – сказал Михаил. – А Сашка-лётчик приезжает?
Анисим снова погрузился в молчание.
– Давно не бывал, – молвил наконец он, и в этих словах проступало осуждение. – Как бабку схоронили, так ты был с тех пор или не был?
– Разок был, – сказал Михаил, сообразивший, что слова соседа относятся к нему, а не к Сашке-лётчику. – В две тысячи втором.
Анисим покивал и побрёл восвояси. Про Сашку почему-то так и не ответил.
* * *
Михаил ещё раз обошёл свои владения, уже подробно всё рассматривая и вникая в каждую деталь. После встречи с Анисимом Михаил испытал неловкость. Он чувствовал, что он только гость здесь, в этих печальных полях, и ему было почему-то совестно за это перед стариком. И тут же его охватила потребность деятельности. Надев свои старые строительные рукавицы, он принялся вырывать крапиву и занимался этим до тех пор, пока двор хоть немного не приобрёл жилой вид. Кусты жасмина, освобождённые от своих непрошенных соседей, явили себя во всей красе. Белые звездочки жасминовых цветов обернулись к уходящему свету и старались напиться им до рассвета. На кусте красной смородины, который и сам обнаружился, обнаружились розовые ягоды.
Вечерело. Заварив чай, он сидел на террасе и смотрел, как всё ниже и ниже опускается солнце, оставляя за собой ослепительно белое, сияющее небо. Мошкара клубилась в закатных лучах. Три старинных ветлы, быть может, ровесницы барской усадьбы, стояли треугольником ближе к улице. Ещё на его памяти осеняли они полдвора, но покорёжило их время, покрошило ветрами, и всё же они продолжали цепляться за это дворище, упрямо выпуская к солнцу нежные, сочные побеги, восстающие из казалось бы полнейшей трухи.
Мимо двора со стороны выпаса медленно прошли несколько коров – они тягуче мычали, ступали степенно и тяжело покачивались при ходьбе нежные, туго наполненные вымя.
Солнце упало за тополиные верхушки и, теряя силу, сквозило в беспокойной листве, выбрасывая оттуда острые, всё ещё слепящие лучи. Михаил отправился к Чибисову за молоком.
Анисим Чибисов увидел свет в недоброй памяти восемнадцатом году, был лишь немногим младше Ольги Пантелеевны и ныне являлся самым полноценным свидетелем века и в Ягодном, и в Соловьёвке. Гражданскую войну он, конечно, не помнил, но Великую Отечественную прошёл полностью и закончил её в Праге без единой царапины. В свои девяносто три он сохранял ясный ум и здравость суждений, один из последних в селе держал корову, правда, ухаживала за ней главным образом его незамужняя дочь Тоня, а сам Анисим по естественной в его годы немощи осуществлял пригляд. Было видно, что когда-то представлял он из себя ладного и крепкого мужчину, но теперь усох так, что, казалось, превратился в полый стебель подсолнуха.
Войну Анисим вспоминать не любил, вообще производил впечатление человека, который знает куда больше, чем говорит, но пара излюбленных историй была и у него, и он с удовольствием рассказывал их к месту и не к месту. На двоих с дочерью был у них мобильный телефон, и Анисим, начинавший жить при лучине, теперь иногда брал его в руки и время от времени поглядывал на синюю трубочку "Nokia" с каким-то недоумением.
Вернувшись от Чибисова уже в сумерках, он поставил тёплую трёхлитровую банку на крыльце, взял из сенцов косу, сунул руку под стреху, где в своём восковом яйце тут же заворошились осы, и рука его легла точно на оселок, оставленный здесь десять лет назад. Ветер улёгся окончательно, за домом в некошеном поле кричал коростель и пунктир кукушки прошивал тишину двойной нитью. Вдалеке прогрохотал по мосту поезд – судя по времени – 302-й, пензенский. Михаил вышел из двора и стал косить напитанную росой траву. Она покорно ложилась ему под ноги лёгкими полукружиями, и, некошеная столько лет, как будто сама впивалась в мокрое лезвие.
* * *
Миновали уже почти три месяца с того дня, когда перед Вячеславом открылась дверь на свободу, а он так и не смог оправиться и избавиться от апатии, овладевшей им после этого злополучного приключения. Он как-то потух. Родительская квартира Вячеслава находилась в Тушино, в том районе, который ещё сто с небольшим лет назад именовался Всходней. Что и как здесь всходило, что даже заслужило право сделаться названием целой местности, летописи наши умалчивают, а, может быть, мы недостаточно с ними знакомы, но действительность такова: с течением времени Всходня превратилась в окраинный московский район, прилегающий к метро "Сходненская", а на место древнего Тушинского вора, потрясавшего основы государства, явились воры помельче.
Вячеслав не раз уже думал о том, что возвращение из неволи именно сюда, а не в их с Наташей квартиру на Мосфильмовской улице, было как-то естественнее, ближе к земле и правде жизни, как она сейчас ему представлялась. Квартира была самая обыкновенная, вовсе не запущенная, но, конечно, весьма скромная, обставленная ещё старой чешской мебелью, напоминавшей то ли о СЭВ, то ли о Варшавском договоре, то ли о Пражской весне. Правду сказать, люди, у которых вид чешской кушетки вызвал бы воспоминание о Пражской весне, в эту квартиру никогда не заходили.
Отец, астрофизик, с 2003 года вынужденно пребывал на пенсии. Много лет он занимался проблемой передачи энергии на большие расстояния, а в последнее время – экспериментами по обращению волнового фронта лазерных излучений. Перед ним стояла задача вывести на опытную трассу лазерный пучок дифракционного качества, то есть максимально чистый, на другом конце трассы обратить его волновой фронт, усилить и попасть ровно в исходное место с минимальной расходимостью лучей. В случае успеха технологией этой можно было подпитывать спутники, отклонять опасные астероиды, иными словами появлялась возможность изменять траектории космических объектов.
Модель трассы решили строить прямо на крыше научно-производственного объединения "Астрофизика" на Волоколамском шоссе. Анатолию Николаевичу помогал такой же энтузиаст-бессеребренник – Вася Курагин из Физического института Академии наук имени Лебедева. Кирпичи для отводов они таскали на руках, длина трассы составляла триста метров. Когда наконец приступили к опытам, получался каждый третий запуск. Это уже был результат, и Анатолий Николаевич взял отпуск, которым не пользовался три года, а вернувшись из Пятигорска, был сражён известием, что деньги, отпущенные на создание более совершенного прибора, исчезли. Анатолий Николаевич знал, что обналичил и присвоил их директор, но был бессилен что-либо доказать. За время, потраченное им на опыты, директоров в институте сменилось уже шесть…
Это происшествие стало последней каплей. Дело его жизни пропало. Он вышел на пенсию и большую часть года проводил на даче, словно решил употребить оставшуюся часть существования на усовершенствование своей скромной недвижимости. Некогда стандартный садовый дом превратился теперь в сказочную избушку, олицетворявшую собой канувшую в лету дружбу народов Советского Союза. В гости тут случились все флаги: узбеки с конскими хвостами, таджики с тёмными зрачками, валахи с пышными усами, украинцы, белорусы – к даче на Истре руки приложили многие.
Вячеслав никогда не любил родительской дачи, тесноты участка, соседей, готовящих шашлыки под музыку, но пока был в силах, безропотно потакал причудам отца, тем более, что в сравнении с его доходами они не стоили ровным счётом ничего. И когда отец сообщал, что посадил новую яблоню, выкопал старый куст крыжовника, или купил новый насос для колодца, Вячеслав охотно обсуждал детали, но неизменно испытывал грусть…
* * *
Покидать дом Вячеславу было незачем, и он выходил из квартиры только для того, чтобы спуститься в магазин, располагавшийся в двух шагах, да изредка встречался с дочерью. День сменялся днём, одинаково пустым, бессмысленным, серым. Всё это время он жил в Интернете, жил чужими радостями и горестями, читал все подряд блоги Живого Журнала. Зимой Москву охватила мода на Facebook, но Вячеслав не торопился заводить там свою страничку. Социализация его стремилась к нулю, и это было настолько необыкновенным явлением в его деятельной жизни, что он, как заворожённый, только следил, как она тает, оседает подобно огромной снежной глыбе под лучами апрельского солнца. В каком-то смысле ему выпала участь его отца, только своё Ватерлоо он встретил в гораздо более молодом возрасте. "Вот и закончилась жизнь, – иногда приходило ему в голову, – неужели?" Ему было всего сорок пять, он чувствовал ещё в себе силы и энергию, но прилагать эти полезные качества ему, выброшенному из жизни, было просто некуда.
Когда делать было нечего, а делать было решительно нечего, Вячеслав подолгу смотрел в окно, и иногда видел, как на балконе соседнего дома седовласая бабушка в голубом халате, приговаривая что-то ласковое, расчёсывала большим гребешком рыжего котика, жмурившегося от удовольствия, или рассекающие бульвар бесстрашные мотоциклисты привлекали его внимание. Из окна Вячеславу был виден бульвар Яна Райниса, зады довольно известной в столице галереи "Тушино", где, кстати, когда-то давным-давно, в те времена, когда чересчур навязчивые мысли о Пражской весне не шутя угрожали благополучию, проходила первая персональная выставка фоторабот Михаила Рябинина. Галерея выстояла под всеми бурями, снесла все удары рыночной экономики и в последнее время даже обновилась, будто умело и вовремя вколола себе ботокс, только теперь на задах, как необходимая дань времени, вмонтировалась круглосуточная сауна "Клеопатра", – непристойная шутка подвыпившей московской окраины, – и в любое время дня и ночи взгляд Вячеслава обращали на себя автомобили, подъезжающие к непроницаемой двери и вываливающие перед ней вызывающе одетых девиц и компании подвыпивших мужчин.
На соседней улице, через небольшой парк, куда выходило окно его бывшей детской комнаты, работал "Спорт-бар". В сущности, "Спорт-бар" представлял собой обыкновенную пивную с телевизионными панелями, и, несмотря на название, сложно было сказать, чему здесь отдается предпочтение: спорту или всё-таки пиву. Стены были украшены фотографиями полногрудых немецких девушек и плакатами с марками пива. Завсегдатаями этого заведения были мужчины средних лет, главным образом, жители окрестных домов. Конечно, среди них имелись страстные любители футбола, но большинство из пьющих поглядывали на экран мельком, занятые своими собственными разговорами, крутившимися, главным образом, вокруг автомобилей, дачных дел да семейных проблем, вокруг жён, перед которыми трепетали, и детей, с которыми не могли справиться. Молодёжь сюда почему-то не заходила. "Спорт-бар" открывался в одиннадцать, и в дневные часы посетители здесь почти не появлялись: лишь изредка забегали мужчины и просили налить в коричневые пластиковые бутылки того или иного сорта, чтобы унести с собой в бани, находившиеся через дорогу. Вячеслав полюбил это тихое местечко. Он садился у единственного окна, пшеничное пиво приятно туманило голову, и он бездумно наблюдал, как снуют на перекрёстке машины. Он думал о том, что эти люди полны забот, что они куда-то спешат, куда-то несёт их безостановочное течение жизни, а сам он уподоблял себя щепке, вынесенной потоком на берег или зацепившейся за корягу. Хмель примирял с этой мыслью, и как-то раз он даже испытал удовольствие от сознания того, что ему не надо никуда бежать, не к чему стремиться и нечего добиваться. Телефон его молчал, он тоже молча потягивал пиво, или болтал о всяких пустяках с пожилой белоруской, заведовавшей здесь хозяйством напитков и солёных закусок.
* * *
Обычно, посетив это нехитро устроенное заведение, он отправлялся к своему однокласснику Александру Карловичу Штенгеру.
Александр Карлович почти всё своё время проводил в приземистом здании автомобильного гаража в Строительном проезде. Гараж располагался в промышленной зоне между двумя гаражными кооперативами, которые охраняли сонные таджики. По ту сторону асфальта в непроходимых зарослях ракит влекла свои мутные воды Сходня. Не только политические катаклизмы, но даже вполне обычная суета мира не проникали в этот тихий уголок: движение автомобильного транспорта по проезду было умеренным, а пешеходы здесь почти не появлялись.
Аргоновая сварка приносила известный доход и в зной, и в стужу, в дождь и вёдро, ибо услуга эта, как воздух, требовалась людям независимо от их политический пристрастий и от разного рода ориентаций, и Александр Карлович, поглядывая со снисходительной усмешкой на клиента, бурлившего праведным гневом или по поводу заокеанского супостата, или, напротив, по поводу супостата местного, упивался своим надмирным положением всеблагого и премудрого гения. Он напоминал божественного кузнеца Гефеста, остающегося невозмутимым средь олимпийских страстей, и оказывающего небожителям посильную помощь. Впрочем, среди его клиентов преобладали люди без мудрёных политических программ, которые просто выступали за всё хорошее против всего плохого, и, если б Александру Карловичу стал известен этот лозунг, он с радостью обратил бы его в свой жизненный девиз. Фреди Кинг расплетал под низким потолком свои незатейливые блюзы, в камине вперемешку с дровами валялись пустые коробки из-под сигарет; карбюраторы, детали разобранных двигателей, никелированные выхлопные трубы мотоциклов лежали в самых неожиданных местах, а кирпичную неоштукатуренную стену украшала фотография, увеличенная до размеров плаката, на которой Александр Карлович по-хозяйски обнимал весёлую блондинку сногсшибательной красоты, затянутую в мотоциклетный костюм. И если нефотографический Александр Карлович всегда был налицо, то блондинку эту из посетителей мастерской никто никогда не видел, и считалось, что то был фрагмент прежней байкерской жизни Александра Карловича, а возможно, что и просто смелая фантазия хозяина аргоновой сварки. Неторопливая жизнь мастерской текла неизменно, как основы бытия, и обращала мысль к предметам отвлечённым. Даже не разговор с ним, а простое созерцание Александра Карловича, царившего над своими металлами, хотя бы на время примиряло Вячеслава с жизнью.