Глубокое течение - Шамякин Иван Петрович 2 стр.


— Ты, девка, нос-то не очень задирай. Знаешь, что я скажу тебе?

Таня насмешливо прищурилась.

— А что, тетка Христина?

— Никого у тебя нету. Все ты врешь, да и сама уж заговариваешься. Никакого батьки у него нету…

— Как это нет?

— Да так, нету — и все.

— Так что же Витя, по-вашему, с неба свалился, что ли? — рассердилась Таня.

— Не с неба… При чем тут небо? Тогда-то был муж, когда лежал с тобой, а потом свистнул и — поминай, как звали…

Татьяна побледнела от возмущения и не могла слова вымолвить. О том, что может возникнуть такое оскорбительное подозрение, она раньше и подумать не могла. Только теперь, после слов тетки, она поняла, что так, возможно, думают многие, даже и отец, и ей стало очень стыдно и обидно. Захотелось рассказать всем правду. Но что-то сдавило горло и не давало говорить. Она долго широко раскрытыми глазами смотрела на тетку. Христина даже испугалась ее взгляда и попыталась оправдаться:

— Да я ж пошутила… Что ты онемела?

— Как вы могли подумать такое? — проговорила, задыхаясь, Татьяна, а потом крикнула: — Как не стыдно вам! Да, наконец, какое вам дело до меня? Пошли вы все…

Не кончив фразы, зло хлопнув дверью, она выскочила из избы и с Витей на руках пошла в сад и через сад — в поле.

Обида больно жгла сердце. Девушка задыхалась от стыда и гнева. Она долго шла по сжатому полю, ничего не замечая вокруг себя. Только плач ребенка вернул ее к реальности.

«Да пусть думают, что хотят! Чего я, дура, расплакалась? Разве ж я виновата? Скажи, Витенька, я виновата? Нет… Так, сынок. Так… Пошли домой…»

После этого Татьяна стала чаще встречаться с женщинами. От них она узнала много страшных новостей.

В одном месте фашисты расстреляли на шоссе колонну военнопленных, в другом — создали какой-то лагерь, откуда никто не возвращается, за Речицей сожгли целую деревню и расстреляли жителей, а в Гомеле собрали всех евреев в одно место и бесчеловечно издеваются над ними, морят их голодом.

— И бают, бабоньки, что эти несчастные от голода кидаются на колючую проволоку, лезут на штыки часовых, — рассказывала одна из женщин.

— Это что! — перебила ее другая. — Я слышала, что матери кончают своих детей, а потом и самих себя, — женщина вздохнула. — И что только деется на белом свете! Не люди, а звери какие-то. А еще говорили, что они культурные. Где ж их культура-то?

В разговор вмешалась тетка Христина:

— Где культура? Ты не видишь ее, что ли? Волчья у них культура… Скорей бы вертались наши! Отступили — и хватит. Сколько ж можно отступать?

— Пора бы кончать уж этого ирода, — сказала старая Степанида, мать троих сыновей — командиров Красной Армии.

— Очень скоро ты, Степанида, начала ждать своих сынов, — усмехнулась Пелагея. — Говорят, фашисты Москву забрали.

— Типун тебе на язык, балаболка ты этакая! Не видать им Москвы, как своих ушей! — возмутилась Степанида и с уважением обратилась к Татьяне: — Правда, крестница?

— Правда, правда, — ответила Татьяна.

Под влиянием этих разговоров беззаботность, с которой жила Татьяна первые дни в родном доме, исчезла. Снова вспомнился страшный путь, расстрелы людей, ужасное происшествие в лесу. Она почувствовала, что эта тихая, спокойная жизнь — обман, что в действительности страшная опасность постоянно висит над людьми и каждую минуту может обрушиться на головы женщин, детей, стариков, так же, как обрушивалась она тяжелыми бомбами там, на дорогах отступления. Она стала бояться за жизнь этого маленького черноголового человечка, который хватал ее ручонками за косы, за нос и смеялся, морща свое пухлое личико.

Больше она уже не ходила с ним так смело в поле и в лес, а сидела дома, либо — по воскресным дням — на завалинке, вместе с другими деревенскими женщинами. Надевать она стала самое плохое, чтобы не привлекать внимания оккупантов, которые все чаще стали наведываться в деревню.

Во время бесед на завалинке Татьяна редко вмешивалась в разговоры, а больше внимательно слушала, поддерживая в мыслях то одну, то другую женщину. Ее считали умной, рассудительной молодухой, и даже самые старые стали обращаться к ней, как к ровне. Матери уважали в ней мать, ценили ее чувства к ребенку. Это радовало Татьяну. Она осторожно, но уверенно вступала в новую жизнь, и незаметно для себя самой у нее складывалось новое отношение к окружающему. Только одна мысль волновала ее.

«Неужели и отец думает обо мне так же, как эта Христина?» — чуть ли не ежедневно спрашивала она сама себя и внимательно следила за отцом и мачехой, ловя каждое их слово, каждый взгляд. Но ничего не замечала. Как и в первые дни, они относились к ней и к ребенку ласково и заботливо. Когда Татьяна стала чаще оставаться дома и искать себе работы по хозяйству, Пелагея шутливо, но решительно сказала:

— Справимся и без тебя. Не ахти какое хозяйство!

А без работы было еще труднее. Время девать было некуда, и тянулось оно тоскливо, однообразно. Татьяна радовалась каждому прожитому дню и с тревогой встречала каждый новый, не представляя себе, как он пройдет. Особенно тяжело было на сердце в дождливые осенние дни. А таких дней становилось все больше и больше. Однообразно, нудно стучит дождь в окна… Ветер срывает пожелтевшие листья верб и берез, и они прилипают к мокрому стеклу. В такие дни Татьяна садилась к окну и думала, думала. Думы были разные, а суть их — одна.

«Как будто все то же, все на месте, и люди те же, а жизнь не та, — думала она, наблюдая осеннюю улицу и бредущих по ней людей. — Жизни совсем нет… Какое-то тупое существование. Сколько же это будет тянуться? Где наши? Что там у них? Знать бы обо всем наверняка — в-ce равно, грустные эти вести или радостные… Легче было бы…»

Но вскоре одно событие прояснило ее мысли, да и не только ее…

Однажды в деревне появился односельчанин, комсомолец Женя Лубян, и, смело собрав крестьян, рассказал им о положении на фронте. Рассказывал хлопец подробно и от души — так, что даже самые недоверчивые поверили ему.

— Не видать этим поганцам Москвы, как своих ушей, потому что Сталин в Москве! — звонко и уверенно говорил он. — Правда, они недавно захватили Орел, приблизились к Ленинграду… Но все это временный успех, добытый очень дорогой ценой. Немцы что ни день теряют тысячи убитыми и ранеными. Бесчисленное количество их техники остается обгорелым ломом на наших полях. И придет час… покатятся они назад! Еще как покатятся! Товарищ Сталин сказал об этом. А еще наказал он всем нам: не давать оккупантам ни грамма хлеба, ни куска мяса, ни клочка сена. Спалить, закопать, попрятать, а им не давать!.. Воды им не давать из наших колодцев! Так сделать, чтобы на каждом шагу их подстерегала справедливая кара. Вот тогда скоро им придет конец…

Люди слушали хлопца затаив дыхание. Женщины плакали. Мужчины задавали вопросы и внимательно выслушивали убедительные ответы. Лубян смело стоял на высоком крыльце школы и улыбался. Татьяна не сводила с него глаз.

Был тут и староста Ларион Бугай. Молча стоял он позади, слушал и ничего не сделал, чтобы задержать партизана.

Кончив отвечать на вопросы, Женя вытащил из кармана гранату, осмотрел ее, потом достал и проверил немецкий пистолет.

— Не сомневайтесь, земляки… И не пугайтесь. Я буду наведываться к вам часто, да и еще кое-кто из знакомых, может, заглянет… Нас много тут, — он кивнул головой в сторону леса.

А выходя из толпы, он увидел старосту и удивленно остановился перед ним.

— А-а, Бугай! И ты тут? Ну, тебя-то мы повесим— так и знай!

Выступление Жени ободрило Татьяну. Мысли ее стали иными, и все чаще главным героем их становился Лубян. Когда-то (ей казалось, что это было очень давно) они вместе учились в семилетке, вместе участвовали в школьном драмкружке, и обычно во всех пьесах им приходилось играть жениха и невесту. Но она, «невеста», не испытывала тогда особенно горячих чувств к «жениху». Женя был задирой и часто ругался с девчатами. Таня не любила его за это. Но теперь она вспоминала те дни с удовольствием.

Татьяна завидовала Жене. Ее воображению представлялась другая, настоящая жизнь в лесу, и очень хотелось быть там, рядом с этими людьми. Впервые она пожалела о том, что у нее ребенок.

«Не было бы его, давно была бы я там, с ними», — думала она. Но, взглянув на маленького Витю, который — сидел в люльке и пытался ручками поймать подвешенный на нитке красный деревянный шарик, она ласково улыбнулась и отогнала эту мысль.

«Нет, я никогда не брошу его… Никогда».

Однажды, в такой же дождливый день, Таня, как обычно, сидела у окна, шила сорочку. Кроме нее и Вити, в избе никого не было.

Отец столярничал под навесом. Оттуда доносился ритмичный, знакомый с детства, свист фуганка и писк ножовки.

«…Если удастся увидеться и поговорить с Женькой, расскажу ему всю правду. Пусть научит меня жить. В одной пьесе… Как она называлась? — она на секунду закрыла глаза и наморщила лоб. — Не припоминаю сейчас… Он учил меня, свою «невесту», жить…»

Она покраснела от этих воспоминаний и снова взглянула на Виктора.

В избу вошел отец. Он выпил ковш воды, рукавом вытер пот и, подойдя к окну, стал закуривать.

— Раздождилось как! А дождь теплый, как весной…

Татьяна в ответ кивнула головой и снова принялась за шитье.

Отец скрутил папиросу, не прикуривая ее, подошел к люльке и начал внимательно рассматривать ребенка. Таня заметила это и, насторожившись, стала украдкой следить за выражением его лица. А отец вдруг, неожиданно, не поворачиваясь, тихо спросил:

— Он еврей, Таня?

Татьяна встрепенулась.

— Кто он?

— Ну… батька Виктора…

«Как ему трудно произнести «твой муж»!» — подумала она и небрежно ответила:

— Еврей. А что?

— Да ничего, ничего, это я так, — отец повернулся, подошел к ней, с минуту смотрел в окно, а потом, понизив голос, сказал: — Но об этом не след никому говорить…

— Почему, тата? — спросила она, хотя и сама хорошо знала, почему нельзя говорить об этом.

Он положил руку на ее плечо.

— Видишь ли, дочушка… такое время теперь. Ты же знаешь…

— Я никого не боюсь, тата!

— Можно не бояться людей, дочка. А зверей нужно бояться. Нельзя рисковать жизнью… своей и его… — он кивнул в сторону люльки.

— Вы думаете, они тронут его?

— Я ничего не думаю, Танюша… Я знаю только одно: ворвались звери. Как батька твой, я прошу тебя, чтоб ты была осторожной… Понимаешь?

— Ладно, тата, ладно, — ответила Таня, чтоб быстрей закончить этот разговор. Ей было горько оттого, что она все еще обманывает отца и поэтому в родном доме иногда чувствует себя как чужая. Она знала: если бы она смогла все откровенно рассказать отцу, ей сразу стало бы легче, она сразу почувствовала бы себя дома. Мешала мачеха… Но и отец не доверяет ей? Ведь он сказал…

«Так, может, рассказать ему сейчас?» — подумала она, но Карп уже вышел из избы.

IV

Обер-лейтенант Генрих Визенер вернулся из Гомеля, с совещания комендантов районов, в хорошем настроении. Его похвалили: у него в районе все тихо, в то время как в других районах десятки разнообразных диверсионных актов. Визенер понимал, что партизаны могут появиться и в его районе, раз они есть в соседних. Но он твердо верил, что сумеет очень быстро уничтожить их.

Визенер и слушать не хотел своих коллег, утверждавших, что приходится иметь дело не только с отдельными партизанскими группами, но и с целыми деревнями. Не верил он этому потому, что имел уже большой опыт комендантской службы в различных европейских странах. «Нет такого человека, который не отступил бы перед лицом смерти, — рассуждал он. — Сила решает все… Нужна только разумная оперативность. И нужно все доводить до конца».

В комендатуре он выслушал доклад дежурного офицера и сразу же отправился на квартиру — пообедать и отдохнуть.

Он с удовольствием принял холодную ванну, переоделся и сел за стол, уставленный бутылками и закусками. Он любил хорошо выпить и вкусно поесть — это была слабость обер-лейтенанта.

Он уже налил вина в высокий хрустальный бокал, плотоядно чмокнул губами, весело подмигнул ординарцу, но вдруг нахмурился. Ординарец застыл, испуганно вытянувшись. Визенер смотрел через окно на улицу: дежурный офицер, лейтенант Редер, почти бежал из комендатуры к дому коменданта.

Визенер отодвинул бокал и быстро поднялся, зло покусывая нижнюю губу. Он не любил этого молокососа, хваставшегося баронским происхождением. В его дежурство обязательно случались какие-нибудь неприятности. Вот и теперь снова неприятность и, по-видимому, значительная, иначе могли бы доложить по телефону. Визенер направился в кабинет, где его уже ждал Редер. По лицу офицера было видно, что он волнуется.

— Господин обер-лейтенант! Телеграмма со станции: сегодня в четырнадцать часов на тысяча сто шестьдесят втором километре взорван мост. Мост взорван в тот момент, когда по нему проходил эшелон с горючим. Сгорело восемнадцать цистерн…

Визенер склонился над картой района. У него нервно задергалась левая бровь.

Диверсии таких размеров не было еще ни в одном из районов. Он поднял голову и налитыми кровью глазами посмотрел на Редера. Хотелось ударить по испуганному холеному лицу дежурного офицера, но он только крикнул со злостью:

— Подготовить ваш взвод! Взвод пулеметчиков! Пять минут!..

Минут через семь три грузовика с солдатами и личный лимузин Генриха Визенера на бешеной скорости вылетели из города.

В дороге комендант постепенно успокоился и, поразмыслив, свалил всю вину на железнодорожную охрану. Вернулось притупившееся в приступе злости чувство голода. Он вспомнил обед, который нетронутым остался стоять на столе, и приказал остановиться в первой же деревне.

— Никаких беспорядков! — сурово приказал он офицерам. — Только пообедать. Мы — саперный отряд по ремонту дорог… Даю один час…

Солдаты разошлись по деревне.

И через несколько минут задымили трубы, запахло жареным салом, закудахтали последние, остававшиеся еще в деревне куры.

Женщины забегали из хаты в хату, чтобы одолжить кое-какие припасы, посоветоваться тайком.

— Накорми ты их, хай их разорвет…

— Только бы не трогали они нас…

— Скорее бы уж уехали… Черт их принес до нас!

— Ведут себя они пока что тихо. Не будем уж становиться им поперек дороги…

Деревня в испуге насторожилась, когда пролетел слух, что тетка Христина отказалась кормить непрошеных гостей, поругалась с ними, плюнула на все их требования и, оставив их в избе, сама куда-то ушла. Но все обошлось благополучно. Три веселых немца посмеялись над сварливой «русише фрау» и начали хозяйничать сами: переловили кур, закололи последнего поросенка и натопили печь так, что жители стали опасаться нового несчастья — пожара.

К Маевским зашли два офицера. Один из них, немного говоривший по-русски, стал объяснять Пелагее, что им нужно.

Татьяна купала Виктора, когда соседка принесла весть о том, что в деревне появился немецкий отряд. У нее замерло сердце и подкосились ноги. Быстро вытерев мальчика, она положила его в люльку. Но ребенок почему-то расплакался. Растерявшись, Татьяна делала неумелые и беспомощные попытки успокоить его. Он не унимался и оглашал избу таким криком, что даже неизменно ласковая и предупредительная мачеха поморщилась и сказала с упреком:

— Ну, стихнет он у тебя когда-нибудь?

Татьяна проглотила горький комок слез и взяла Виктора на руки.

В этот момент в дом вошли немцы.

Татьяна прижала мальчика к груди и застыла возле окна, боясь повернуться, посмотреть в их сторону.

Она слышала их разговор с Пелагеей, потом услышала, как Пелагея выбежала из избы, и едва удержалась, чтобы не броситься за ней, — так страшно было ей оставаться одной с ними.

Она не видела их, но чувствовала их пристальные взгляды на своей спине.

«Зачем я так стою?» — подумала она и быстро отвернулась от окна.

Один молодой немец, совсем еще желторотый юнец, сидел у окна и смотрел на нее, другой, постарше, стоял и разглядывал фотографии на стене. Увидев ее лицо, тот, что сидел, многозначительно протянул:

Назад Дальше