Может, в этой пепельно-серой земле покоится и ее муж.
Невыносимо! Лицо у нее посерело от ужаса. Бежать бы отсюда без оглядки.
«Знай я, что поедем этой дорогой, — подумала она, — выбрала бы кружный путь через Базель.»
Поезд сделал остановку в Суассоне, от одного названия по спине поползли мурашки. Нужно взять себя в руки и ни на что не обращать внимания. Завтрак подоспел как избавление. В вагоне-ресторане она села напротив невысокого французского офицера в небесно-голубой форме. Он менее всего походил на военного. Простодушное, милое, почти детское лицо, невинный взгляд — его сохраняют под маской так называемой порочности многие французы. В его обществе Катрин стало много легче. Его бутылка красного вина съехала по тряскому столу на ее половину, и она переставила ее — офицер застенчиво поблагодарил поклоном. Какой милый! Найдись женщина, которой понравился бы такой мужчина, и он с готовностью отдал бы ей всего себя.
Однако ее самое сейчас все это не волновало. Мужчины, женщины, кто-то любит, кто-то любим…
После завтрака, разморенная жарой в вагоне и белым вином — выпила в ресторанчике полбутылки, — Катрин заснула, хотя ноги ей припекало: из-под железной решетки на полу веяло жаром. И в полудреме ей представилось, что вся минувшая жизнь — это мираж, обман. И солнце в небе ненастоящее, словно огромный глаз прожектора, над которым курится дымок, оно освещает какие-то ненастоящие кусты и деревья, освещает так ярко, что ночь кажется солнечным днем. Все призрачно, и вся ее жизнь под этим ярким, но фальшивым солнцем — точно роскошный бал, призрачный сон. И все ее чувства, и любовь, и страх, что ее можно потерять, — все мираж. А как же боялась она, что, пока идет война, потеряет любовь: больше не полюбит сама и никто не полюбит ее. И вот теперь даже страх этот кажется пустым и надуманным.
За Филипа она уцепилась, как утопающий за соломинку. И вот сейчас оказывается, что и страх, и ее спасение — все мираж.
Что же тогда явь? Если любовь, самое сильное начало в ее душе, — лишь самообман, что же тогда истинно? Бесплотные тени умерших?
За окном стемнело. Поезд миновал Нанси. Она бывала в этих краях еще девочкой. В половине восьмого Катрин приехала в Страсбург, здесь придется заночевать, поезд в Германию — только утром.
Русоволосый крепыш-носильщик заговорил с ней на эльзасском диалекте. Он вызвался проводить Катрин до гостиницы, конечно немецкой, и не отставал ни на шаг, охраняя добросовестно и со знанием дела, будто приставлен к ней часовым. Как это не похоже на французов!
Вечер выдался холодный и ненастный, однако, поужинав, Катрин решила сходить в собор. Он запомнился ей еще с той призрачной жизни.
По улицам гулял студеный, колючий ветер. Город словно вымер, и исчезло его обаяние. Редкие коренастые пешеходы разговаривали на гортанном эльзасском диалекте. Вывески магазинов почти все французские, но на многих внизу снисходительный перевод на немецкий. Витрины буквально ломятся от товаров с некогда немецких фабрик Мульхаузена и окрестных городов.
По мосту она перешла через реку, едва различимую в ночной мгле. Вдоль берега на мостках стоят будки прачек, даже сейчас, в тусклом свете электрических фонарей, видно, как несколько женщин наклонились над темной водой и полощут белье. Катрин вышла на просторную площадь, и сразу рванул леденящий ветер, на площади ни души. Город покорился, на этот раз стихии.
А вдруг она забыла, как пройти к собору? Вон застыл француз-полицейский в голубой пелерине и высокой фуражке, сиротливо и неприкаянно; в этом грубом эльзасском городе его французский лоск нелеп, точно шелковая заплатка на толстом сукне. Она подошла и спросила по-французски, далеко ли собор. Полицейский указал ей первый поворот налево. Катрин не заметила в нем враждебности, лишь томление: оттого что зима, оттого что это чужой город, оттого что рядом извечный рубеж.
Французам всегда присуще чувственное томление, в неотесанных эльзасцах такого не сыскать.
Ей вспомнилась узенькая улочка, нависшие над тротуаром дома, почерневшие крыши, высокие фронтоны. И вдруг из черной глубины, словно наваждение, надвигается черная с пурпуром, подавляющая своим величием громада собора, взирающего с высоты на ничтожных суетных горожан. Построен собор из темно-красного камня, и по ночам кажется, будто сотворен он из плоти и крови. Огромное, необычно высокое здание проступило перед Катрин в ночи. Где-то в вышине, точно грудь великана, виднеется круглое окно-розетка, еще выше, теряясь в небесах, взметнулись венчающие собор каменные шпили.
Стоит собор, грозно нацелившись в свинцовое зимнее небо. Помнится, в детстве душа Катрин так и рвалась вслед за устремленными ввысь шпилями. А сейчас багрово-пурпурный, точно окровавленный, Великан выглянул из-за туч и замер — вот-вот шагнет и спокойно, неумолимо раздавит.
Душа Катрин преисполнилась безотчетного первобытного страха перед таинственной демонической силой. Какой необычный собор — ровно языческий храм. Огромное каменнозубое чудище, в жилах которого древняя бунтарская кровь, замерло, готовясь к наступлению на серых, как прах, людишек. Смутная догадка забрезжила в сознании Катрин: за скорбным пеплом, за желто-зеленой ядовитой пеленой нашей цивилизации издревле следит напоенное кровью чудище, дожидаясь своего часа, чтобы сокрушить нашу хрупкую чистую жизнь; и тогда вновь закипит кровь у него в жилах, воспрянут былая гордость и сила.
Даже с земли страшен кровавый великан, затмевающий бога, которому призван служить.
Словно кто-то вдруг скатал черный свиток ночного неба, и отчетливо проступили контуры страшного чудища, изготовившегося к нападению.
Двери собора и слева и справа заперты. Катрин собралась уже уходить, но, повернувшись, заметила на мостовой мужчину, он стоял невдалеке от почты, такой неуместной на соборной площади. Катрин мгновенно узнала темную неподвижную фигуру — Алан! Он стоял одиноко и отрешенно.
И не сделал ни шагу в ее сторону. Катрин замерла в нерешительности, потом пошла ему навстречу, будто бы к почте. Вот он совсем близко и все так же стоит не шелохнувшись. Катрин поравнялась с ним, сердце у нее замерло, и тут он обернулся и в упор, чуть сверху, взглянул на нее.
Да, это Алан, хотя лица в пурпурно-черных тенях почти не различить.
— Алан! — прошептала она.
Он не ответил, лишь властно положил ей руку на плечо, бессловесно и повелительно, как в далекие времена их супружества. От легкого прикосновения она послушно повернулась, и они не спеша пошли по главной улице мимо галереи еще освещенных магазинов.
Катрин взглянула в его лицо: оно потемнело, приобрело пурпурный оттенок, таким она никогда его не видела. Вроде и чужой, и все ж таки он. И все еще — ни слова. Что ж, и это в его обычае. Губы плотно сжаты, глаза внимательны, но бесстрастны. Ночь окутала его молчанием, хоть и непроницаемым, но не холодно-равнодушным. Скорее горделиво-отчужденным и трепетным, какое окружает диких зверей.
Катрин сознавала, что идет рядом с привидением. Но нисколько не боялась. Будто все это в порядке вещей. Напротив, к ней даже вернулось давнее полузабытое ощущение покоя и наслаждения женщины, согретой любовью мужчины, которому она всецело принадлежит. В молодости, замужем за Аланом, она изведала эту тихую, но бесценную радость, ощущение истинного счастья. Но именно из-за ее бесценности Катрин и не смогла оценить ее по достоинству. Потом, как ей сейчас думалось, она почти сознательно лишила себя этой радости, этого покойного и раздольного, как река блаженства, которое приносил ей, женщине, муж.
Прошли годы, и лишь теперь она поняла это. Поняла здесь, на улице чужого города, чувствуя рядом Алана; поняла, что для счастья женщине довольно и того покойного умиротворения, которое дарит ей самый близкий мужчина, ее муж. И в этом предназначение женщины, ее высшее исполнение.
Лишь с годами она поняла это. А как терзала она себя, противясь чувству поначалу! Зачем? Сейчас она не могла бы ответить. Разве важно, чем занимается мужчина или каков он по характеру, главное — плыть вместе с ним по покойной и раздольной реке блаженства, большего от него и ждать нельзя. Но этого ей показалось мало, и, желая невозможного, она унижала себя, разрушала свою душу.
Теперь Катрин все приняла со смирением. Она шла рядом с мужчиной, вернувшимся к ней из небытия, чтобы утешить ее. Она чувствовала, как он, хотя и молча, сострадает ей, и благодаря ему пепельно-серый, трепетный страх перед реальной жизнью покидает ее. Она шла с ним рядом спокойно и с легким сердцем, будто избавившись от пут. У моста он остановился, снял руку с ее плеча. Она поняла: сейчас он уйдет. Он взглянул на нее из-под козырька фуражки загадочно, но ласково, помахал рукой. Словно и прощался, и обещал больше не покидать, не оставлять ее без своей любви и ласки, неизбывных в его сердце.
Она со слезами на глазах вбежала на мост и поспешила в гостиницу. Торопливо поднялась к себе в комнату, разделась, стараясь не смотреть в зеркала. Увидев свое лицо, она может потерять волшебное видение.
Расставшись с ним, она поняла, что как зеницу ока должна хранить эту окутавшую ее тайну. Она знала, что муж восстал, знала, сколь желанно его явление и сколь оно зыбко. Он вернулся, его привело безутешное любящее сердце, она желанна ему и поныне. И перечить ему нельзя ни в чем. Она вновь почуяла его дух, его ласку, силу, молчаливую сдержанность. Сомнений нет — это он. Нельзя думать о нем, как думаешь об обычном человеке, стараясь все понять и уяснить. Не разумом, а самой сокровенной частичкой души должна она ведать, что он жив в ней. Не нужно вглядываться ему в лицо, искать его подле себя. А стоит выказать чрезмерную притягательность, протянуть руку, дотронуться, и видение исчезнет навсегда, схлынет бесценный раздольный покой, вновь умиривший женскую душу.
«Ну нет! — решила она. — Если покой этот пребудет во мне и впредь, большего и просить нельзя!»
А как докучала она ему прежде просьбами, расспросами, требовала объяснений! Много ли дали ей те объяснения? Слова обратились в прах.
Но ныне она познала иной, ни с чем не сравнимый страх — страх перед пепельно-серой, лишенной чувств жизнью. И если смерть вернула мужа ей во избавление, она, Катрин, не станет докучать ему вопросами, а смиренно и с благодарностью, которую не выразить никакими словами, примет его.
Утром Катрин вышла на улицу. Ледяной ветер гнал по небу тучи. Может, Алан ждет ее на прежнем месте? Хотя после вчерашней встречи она еще не успела стосковаться по нему — он жил у нее в душе. Но, как знать, может, он ждет.
Каменный, холодный город, серые, продрогшие люди, на них запечатлелась обреченность. Как далеки они от нее! Катрин стало жаль их, но что поделать, она не властна над временем и вечностью. А люди, взглянув на нее, отводили глаза, словно им было неловко за себя.
Под холодным зимним солнцем темно-багровый вздыбившийся собор уже не давил и не страшил своей громадой, как ночью. Площадь холодная и чужая. В соборе, несмотря на разноцветные блики от витражей, было тоже холодно и неуютно. Алана нигде не видно.
Катрин поспешила обратно в гостиницу, она хотела успеть к поезду в 10.30 в Германию.
За Рейн отправлялись лишь немногие неприкаянные, и в поезде Катрин стало тоскливо и одиноко. Носильщик-эльзасец все с той же собачьей преданностью проводил ее. В вагоне первого класса, который шел дальше, до Праги, она ехала одна. На глаза ей попался носильщик-француз с усами, в широкой блузе, с небрежно-горделивой походкой. Желая подбодрить ее, он сказал что-то шутливое, используя весь небогатый запас немецких слов. Но под взглядом Катрин осекся — он не хотел дерзить. Даже в этом виделась ей какая-то безысходность.
Медленно и уныло отходил поезд от города. Вон вдали зловещий согбенный собор-великан, его шпиль, точно перст, воздет высоко над городом. Ну почему таким построили его встарь немцы?!
Пейзаж за окном постепенно менялся: равнины, болота, каналы, плакучие ивы, почти сухие обледенелые шлюзы. Природа вокруг будто истомилась. Великий старец Рейн несет свои зеленые полные воды, неумолимым рубежом разделяя народы, томимые войной, но они не в силах вырваться из ее цепкой удавьей хватки. Холодное зеленое полноводье под железным мостом сливалось с холодным серым небом и невыразимо угнетало.
В Киле поезд надолго задержался. Французские и немецкие чиновники подчеркнуто официально соблюдали нейтралитет, от которого мурашки бежали по спине. Деловито проверили паспорта, провели таможенный досмотр. Но поезд все стоял, словно выбирая, в какую сторону двинуться, — притяжение обеих сторон в этой точке уравновешивалось, ни один народ не довлел здесь над другим, ни одно мировоззрение не главенствовало.
Катрин Фаркуар это не волновало, она пребывала во власти вчерашней молчаливой встречи. Она не слышала, как к ней обращались по-французски, по-немецки, лишь что-то механически отвечала на том или ином языке. Паровоз со свистом пускал пары, ему не терпелось перевалить этот новый рубеж, миновать нейтральную полосу за Рейном.
Из-за серых облаков наконец выглянуло тусклое солнце, поезд бесшумно, но неровно повез Катрин прочь от нейтральной полосы. В долине Рейна подернулись льдом лужи, оставшиеся после паводка. Прямые борозды пашни уводили в бесконечность, казалось заледенел сам воздух, однако земле все нипочем: затаив свою первозданную неукротимую силу, она дышала глубоко и мерно, и каждый вздох рвал стылый воздух, налетал мощным порывом, словно из глубин вечности.
Правобережье Рейна в этих местах тоже было занято французами, отсюда и непривычное безлюдье, словно и не жил здесь никто, лишь напряженная тишина, витающая над аккуратно вспаханными бескрайними полями в предвосхищении неотвратимой беды.
Поезд долго стоял в Аппенвайере, важном железнодорожном узле за Рейном. На станции ни души. Катрин помнила, какая суета царила здесь до войны.
— И зачем нас так торопили в Страсбурге, раз держат здесь бог знает сколько! — пожаловался проводник-немец начальнику станции.
Жесткий баварский выговор! Как претит немцам подневольное смирение! Про себя Катрин улыбнулась: ясно, значит оккупированная зона позади.
Наконец поезд тронулся и пошел на север. Кончились прирейнские равнины, потянулись хвойные леса. Непокоренная сильная земля, дикарскими космами сплелись деревца и кусты. И все та же напряженная тишина, все то же — из глубины вечности — могучее дыхание под коростой умирающей цивилизации. Она еще тоненько, пискляво напоминала о себе, но ее перекрывал мощный голос сосновых лесов, дальнего северного края. Катрин сердцем слышала эту разноголосицу.
Мимо окон проплывали насупившиеся холмы Шварцвальда, они сурово вздыбились, словно охраняя внутренние покои Германии. Черные крутобокие склоны поросли дремучим лесом, лишь изредка мелькнет снежно-белой прогалиной поле. Как близко застыли в своем черно-белом наряде суровые холмы-часовые!
Катрин хорошо знала эти места. Но такими их еще не видела: безлюдные, угрюмые, скованные невыносимым молчанием.
А вот и Штайнбах! От него рукой подать до Ооса, там она пересядет в поезд до Баден-Бадена, куда она и держит путь. Может, уже в Оосе ее встретит Филип. Правда, ему специально придется ехать из Гейдельберга.
Да, так и есть, встречает! Ей сразу подумалось, что он нездоров, пожелтел лицом, осунулся, понурился.
— Ты болен? — спросила она, выйдя на безлюдную платформу.
— Страшно замерз, — ответил он. — И никак не согреться.
— А в поезде такая жара.
Подошел носильщик, подхватил чемоданы и понес к уже ожидавшему маленькому составу на Баден-Баден.
— Как у тебя дела? — спросил он, в глазах у него застыло страдание и страх.
— Прекрасно! Германия такая непривычная.
— Не знаю, какова Германия на самом деле, только она мне всю душу выморозила и на сердце давит.
— Ну, долго гостить мы не будем, — беззаботно сказала Катрин.
Он не сводил глаз с ее просветленного лица. А она смотрела на него и думала, что непривычно видеть его больным. Невероятно! Ей открылось — точно озарило, — насколько унизительно быть женой этого человека, носить его имя. Унизительно даже произносить фамилию Фаркуар, свою и мужнину фамилию, а когда-то она ей нравилась. Подумать только! Я — жена этого недомерка! — негодовала она. Ношу его фамилию! Она явно не подходит. То ли дело ее девичья фамилия: фон Тоднау; или фамилия первого мужа: Анструтер. Первая — самая подходящая, вторая слилась воедино с душой, а третья Фаркуар — совсем чужая.