Это мучительное и неискоренимое душевное противоречие сводило ее с ума. Но, когда месяцы взаимного познания в браке превратились уже в годы взаимного мучительства, Лотти начала понимать. Она поняла, что Аарон никогда не принадлежал ей. Он никогда не отдавал себя ей целиком. Он вечно ставил между собой и женой внутреннюю преграду. Даже в высшие и священные мгновения горения страсти, когда их существа сливались в экстатическом порыве друг к другу, — даже тогда он не принадлежал ей до конца. Сердцевина его существа даже в такие мгновения оставалась замкнутой и холодной. Он превращал в какую-то забаву, в обман игры жаркий трепет ее сердца, пламенение страстей пола, — священнейшего для женщины.
Какой ужас, какая нестерпимая мука для женщины с гордым сердцем. Для нее, до безумия любившей своего мужа, готовой отдать жизнь за него!
Своего мужа! Какое горькое для нее слово. Муж, который был не ее, который ни разу, ни разу в жизни не принадлежал ей. Удивительно ли, что она временами ненавидела его? Обманутая, уничтоженная, потрясенная, вынужденная или любить, или ненавидеть, лишенная возможности найти душевный покой вблизи мужа, а тем более вдали от него, — бедная Лотти! Удивительно ли, что она превратилась в полубезумную? После рождения второй девочки она совершенно потеряла душевное равновесие.
Ведь вся сила ее инстинктов, томление ее желаний, навязчивые представления ума и напряжение ее воли, — были направлены к одному: хоть раз, хоть раз полностью овладеть своим мужем. Достаточно овладеть только раз, — и это будет навсегда.
Но это не удавалось ей ни разу, ни на один единственный миг. Разве этого недостаточно, чтобы женщина обезумела? Да, она обезумела и превратила их жизнь в сплошной ад. Лотти стала совершенно такой же, как муж. Даже в самые острые моменты ее неутолимой жажды обладания мужем в ней не разжимался холодный комок нерастворимой, обособленной, злобствующей воли. И ни Лотти, ни Аарон — не понимали, что с ними случилось.
И лишь сегодня, в этот воскресный вечер, в чужой стране, он впервые осознал в себе многое такое, что открыло ему глаза на историю брака. Он понял, что никогда за все время совместной жизни не склонил перед женой своей воли и своей личности, что, напротив, вся его душевная жизнь вращалась, как вокруг своей оси, вокруг обостренного сознания своей интимной уединенности и независимости, своего права на одиночество. Чувство метафизического одиночества было подлинным центром его духовного существования. Он инстинктивно знал, что нарушить это ощущение — значило разбить его жизнь. К нему порой приходило великое искушение подчиниться ее любви, но останавливало сознание кощунственности такого подчинения. Во всяком случае, в самой глубине его существа было нечто, что ставило ему запрет перед таким шагом.
Теперь он смутно стал сознавать все это. И смутно понял, что здесь лежали корни его непрестанной взаимной борьбы с Лотти, — с той единственной в мире женщиной, — кроме разве его покойной матери, — которой было дело до него, которой он был нужен. Даже матери он и наполовину не был так нужен всем существом, как Лотти. И для него она была единственным нечужим существом во вселенной. Тем не менее отношения между ними обоими сложились так, как они сложились.
Было время, когда он холодно и яростно ненавидел ее. Теперь это прошло. Не то, чтобы создавшееся положение как-нибудь разрешилось. Таким положениям не бывает разрешения. Но, во всяком случае, создалась определенность. Теперь он может, по крайней мере, иметь ощущение покоя…
Такого рода мысли роились в сумерках сознания Аарона в то время, как он сидел в этом чужом доме, в чужой стране. Всю жизнь Аарон терпеть не мог разбираться в своих чувствах. Добровольно, хотя, может быть, и бессознательно, он разобщил в себе жизнь чувств и страстей от работы сознания. В его уме была как бы начертана годная для внешнего употребления характеристика себя самого и такая же характеристика Лотти, — нечто вроде паспорта с личными приметами для предъявления собственному сознанию. И он действительно верил, что эти приметы, мало чем отличающиеся от обычных: глаза голубые, нос короткий, рот и подбородок средние, — что эти приметы исчерпывают его внутренний портрет. Это была маска, которую он носил, скрываясь от своего собственного сознания.
Теперь, когда прошли целые годы борьбы, он вдруг сбросил свою маску и разбил ее. То, что прежде казалось подлинным свидетельством личности, обратилось в пустую жалкую бумажку. Кому какое дело на свете до того, длинный у него нос или короткий, добр он или зол? Кому какое дело на свете до него вообще?
Привычная маска — его собственное представление о себе, — скинута и лежит разбитой на куски. Теперь он стоит сам перед собой без маски и потому невидимый. Так ощущал он это в тот вечер: невидимый, безобразный и неопределимый, как уэльсовский «Невидимка». У него нет больше маски, в которой можно показаться людям. Существо его неуловимо. За кого должны принимать его люди, если им нечего в нем увидеть? Что видят они, когда на него смотрят? Например, леди Фрэнкс? Впрочем, этот вопрос не очень заботил Аарона. Он знал, что, как всякий человек, представляет загадку для самого себя и для других. А людское мнение о нем не очень заботило его…
Забившись в кресло в полутемном углу пустой приемной, Аарон перебирал все эти мысли. Он был музыкант, и потому самые глубокие его размышления не облекались в слова, не сопровождались предметными представлениями. Его мысли и ассоциации были так же безобразны, неопределенны и трудно уловимы, как электрические волны беспроволочного телеграфа, несущие в пространство сигналы, которые потом будут превращены в слова.
В своем теперешнем состоянии молчаливого, бессловесного самопознания он понял, что всегда внутренне боролся против предъявлявшегося ему тайного требования подчинить свою личность, отдаться безраздельно другому существу: Лотти, матери, — кому бы то ни было. Отречение от себя в любви всегда казалось ему отвратительной и лживой изменой самому себе. Глубокий инстинкт удерживал его от такого ложного шага, даже когда он подвигался к самому краю пропасти самоотречения. Пожелай он совершить такое отречение, — самая его природа не смогла бы этого выполнить. В течение всей своей брачной жизни с Лотти он боролся с самим собою стоя на краю этой манящей пропасти, защищая о смертного приговора собственную душу. Ведь и над ним имел власть столь распространенный среди людей предрассудок, будто вершины своей человеческая жизнь достигнет безоглядным прыжком в бездну самоотречения, во имя любви. Теперь он понимал, что любовь, даже в величайших ее проявлениях, — только одно из состояний человеческого существа, только одна, но зато самая безрассудная, непостижимая деятельность его души. И вложить всю душу в одно лишь частичное свое устремление является столь же преступным самоубийством, как прыжок с колокольни или с вершины скалы. Предавайся любви, отдавай себя в любви, но никогда не доходи до последнего самоотречения, — таков вывод, который делает человек после долгих и мучительных странствий по долине любви, на основании, как правило, весьма печального опыта.
Почему-то в нашу эпоху обязанность давать предписана мужчине, а право брать — женщине. Мужчина при этом не только дающий, но и самый дар, а женщина, вечная женственность — алтарь, на который возлагается жертва. Любовь и брак — вот длящийся акт этого жертвоприношения.
Всякий процесс должен вести к некоторой цели. Цель его — не продолжение до бесконечности все того же процесса, а его завершение. Любовь — это какой-то процесс, цель трансформации в тайниках человеческой души. Любовь — таинственная вещь, но, несомненно, что это какой-то процесс. Как процесс, она должна быть доведена до какого-то своего завершения, которым процесс заканчивается и разрешается. Более чем нелепо полагать, будто этот процесс должен длиться вечно и быть доведен до той ужасающей степени крайнего напряжения, в котором гибнут и тело, и душа. Завершение процесса любви означает возвращение мужчины и женщины к состоянию полного спокойствия и самообладания. Вот и все.
Может быть, и в самом деле у любви не бывает последнего завершения. Но, подобно театральному представлению, она в своем развитии разделяется на действия, и в конце каждого действия должна быть достигнута указанная цель, то есть такое состояние, в котором человек принадлежит самому себе в честном и самоудовлетворенном одиночестве. Без этого любовь становится душевной болезнью.
Свое теперешнее полное одиночество в мире Аарон принял, как состояние полноты и завершенности. Долгая борьба с Лотти привела его, наконец, к самому себе, так что теперь он испытывал то удовлетворение и покой, какой чувствует все живущее, глубоко пустившее корни в почву жизни и потому свободное от тревоги за себя.
Вечером, после обеда, за которым были те же лица, та же торжественность и все те же разговоры, Аарон безо всякой охоты, уступая желанию хозяйки, играл под ее аккомпанемент на флейте. Затем леди Фрэнк играла на рояле, а в заключении жена Артура пела итальянские арии. Аарону показалось, что музыка никому не доставила удовольствия. Все сидели с вежливо скучными физиономиями. Перед тем, как общество разошлось, сэр Уильям подошел к Аарону с обычным своим приветливым видом и спросил, правильно ли известие, которое он слышал он жены, будто мистер Сиссон завтра утром уезжает в Милан. На утвердительный ответ Аарона он сказал, как бы напутствуя его к дальнейшим путешествиям:
— Я буду удивлен, если Милан вам понравится. Это, по-моему, наименее итальянский город из всех итальянских городов. О Венеции говорить нечего. Это не город, а музей. Но я не люблю и Рима с его смешением всех эпох и современными римлянами, сохранившими все пороки и растерявшими все добродетели своих античных предков. Самый привлекательный для иностранца город — это, конечно, Флоренция, но там очень плохой климат…
С этими словами он ласково простился с Аароном, предложил заехать к нему в дом вместе с Лилли и пожелал доброго пути. Аарон поднялся в свою комнату, лег в постель и вскоре заснул.
XIV
20-е сентября в Милане
На следующее утро Аарона разбудил вошедший с подносом дворецкий: часы показывали ровно семь. Слуги леди Фрэнкс были точны, как само солнце.
Аарон с неохотой оторвал голову от подушки. Ему не хотелось вставать, начинать этот день, суливший необходимость отъезда, необходимость нырнуть в эту неизвестную страну, навстречу неведомым, отсутствующим целям. Правда, он еще недавно говорил, что хочет соединиться с Лилли. Но это было не более, как предлог, извинявший его странное появление и нахождение в чужом доме.
Конечно, он думал о Лилли с симпатией. Но его вовсе не тянуло к общению, к совместной жизни с ним. Напротив, всякая мысль о любви, о дружбе, о связанности с кем бы то ни было стала ему противной. Нет, путешествуя, он двигался не к кому-нибудь, он решительно и настойчиво двигался прочь от всего, сбрасывая с себя все прежние людские связи. Это все, чего он теперь желал. Не связывать себя никакими, ни малейшими узами с другими людьми, освободиться от всех прежних связей на земле, — вот о чем он страстно мечтал.
Сделав усилие, он все-таки вскочил и сел на кровати. И в ту самую минуту, как он налил себе кофе из серебряного кофейника в изящную чашечку тонкого фарфора, — он почувствовал, что стряхнул с себя путы малодушия и готов теперь на все. Он ощутил в себе дух спокойной предприимчивости, мужественное чувство готовности идти навстречу своей судьбе. Кофе, хлеб с маслом, мед — все показалось ему превкусным.
Слуга принес ему вычищенное и тщательно сложенное платье и еще раз доложил, что автомобиль будет подан ровно в восемь часов.
— Так приказала миледи, — сказал он.
Аарон понял, что если миледи что-нибудь приказала, то это не может быть не исполнено.
Аарон вышел из еще спящего дома и сел в бальный, роскошный автомобиль. Пока он шел к наружной калитке через парк, он думал о сэре Уильяме и леди Фрэнсис, удивляясь их доброте и приветливости, их вниманию к нему, совершенно чужому им человеку. Теперь он сидел в их автомобиле, который вез его через мост на ту сторону реки, в рабочие кварталы города. Быстро и бесшумно катился он мимо пешеходов, вызывая в них бурление пролетарской желчи. Впервые в жизни, сидя среди упругих подушек, он ощутил тяготу богатства и понял, что богач может чувствовать себя неуютно среди окружающей его роскоши. Аарон был доволен, когда, наконец, смог выйти из автомобиля и смешаться с серой толпой в здании вокзала. Он был рад вернуться к привычному образу жизни.
На вокзале Аарон без носильщика управился со своим багажом, купил себе билет третьего класса и сел в поезд, отходящий в Милан, не обращая ни малейшего внимания на вежливые поклоны и предложение услуг со стороны кондуктора.
Поезд тронулся. Пошел дождь. Поезд несся по просторной равнине северной Италии. Аарон сидел на своей деревянной лавочке и молча курил трубку, уставя невидящий взгляд на сидевшего против него толстого, коротконогого ломбардца. Он был погружен в себя, и ничто из окружающего не занимало его.
Ему советовали остановиться в Милане в отеле «Британия». Там было недорого и туда обыкновенно заезжали англичане. Аарон нанял извозчика, который обвез его вокруг зеленого сквера, расположенного против Миланского вокзала, и покатил в город по слишком пустынным для этого промышленного центра улицам.
Гостиница оказалась небольшой и уютной. Со швейцаром можно было столковаться по-английски. Аарону отвели скромную комнату с крошечным балконом, выходившим на какую-то тихую улицу. Итак, у него опять есть собственное жилье.
Аарон умылся и пересчитал свои деньги. Тридцать семь фунтов, — это все, что у него есть. Он вышел на балкон и стал глядеть на проходящих внизу людей. Всегда кажется, что жизнь течет очень быстро, когда смотришь на нее сверху.
По ту сторону улицы стоял большой каменный дом, на всех окнах которого были спущены зеленые жалюзи. Но с флагштока, прикрепленного у самой крыши над центральным окном верхнего этажа, — дом четырехэтажный, — спускался итальянский национальный флаг. Аарон вгляделся в его пеструю трехцветность: красная, белая и зеленая полосы с белым савойским крестом посредине. В безветренном воздухе флаг висел тяжело и спокойно. В городе царила какая-то странная пустота, какая-то подавленность была разлита по этому огромному скопищу людей. Не то, чтобы мало людей на улицах. Но самый дух города Казался замершим и угнетенным. Был день национального праздника. Итальянский флаг реял над фасадом почти каждого дома.
Было около трех часов пополудни, Аарон сидел внизу в ресторане при гостинице и пил чай. Он чувствовал себя почему-то усталым и разбитым. Он долго глядел сквозь занавешенное прозрачной занавеской окно на небольшой сквер, разбитый на площади, и наблюдал прохожих. Они представлялись ему невзрачными, куда-то без цели идущими людьми, пониже ростом, победнее одетыми, чем в Англии, но в общем почти такими же, как и прохожие в других городах. Однако общее ощущение города было очень не схоже с тем, что испытываешь в Лондоне. Поражала пустынность улиц. Дождь перестал, но мостовая все еще была мокрой.
Наступил долгий промежуток тишины. С улицы не доносилось ни звука. Вдруг один за другим раздались два выстрела. Аарон нервно повернулся в сторону тихой площади. К его удивлению на всем ее просторе не было ни души. За две минуты перед тем ее переходили прохожие, бегал продавец вечерней газеты и стучали колесами два-три медлительных экипажа. Теперь, точно каким-то волшебством, все это куда-то исчезло, будто растаяло в туманном воздухе. Швейцар тоже прилип к окну. Вскоре извозчичья коляска рысью прокатилась по площади, затем появился первый прохожий, — и уличное движение возобновилось. Народ появился вновь с тою же быстротою, с какой он вдруг исчез несколько минут тому назад. Тогда швейцар осмелился выглянуть за дверь и, втянув голову в плечи, стал боязливо озираться по сторонам. Он подозвал к себе двух уличных мальчишек, перекинулся с ними несколькими словами и вернулся на свое место у ресторанной двери.