Хороша ли для вас эта песня без слов - Сергей Вольф


Сергей Вольф

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

Сергей Вольф

(Повесть)

1

Теперь я уже мог сказать: «Завтра в семь она мне позвонит. Завтра она мне позвонит. Завтра в семь. Завтра!»

А сегодня я сидел дома — весь как есть сугубо положительный.

Я, как выражался папаня, «сидел над книгой». Конечно, это не только замаливание грехов, но и полезно, очень даже полезно. И все-таки меня занимает одна мысль. Все родители, почти сто процентов из них, изо всех сил желают, чтобы их дети хорошо учились. Так? Так. Это чуть ли не какое-то чисто родительское хобби. Причем вполне искреннее, конечно. И вот тут получается, как мне кажется, некий фокус. Сами-то эти родители, когда были школьниками, как учились? Вот именно, как? А вот как. Кое-кто, единицы, были отличниками. Кто-то учился нормально. А большинство, я думаю, очень даже средне, а некоторые — и просто плохо. А ведь, чтобы мы учились хорошо, хотят все, ну прямо все. Парадокс! И с чего бы это? Может, став взрослыми, вдруг увидели как много они потеряли в детстве, занимаясь спустя рукава? Что-то не верится. Кто-то, может, действительно увидел, но не все же? И может, именно эти их промашки в детстве и заставляют их говорить нам: мы так желаем, так, можно сказать, мечтаем, чтобы вы в жизни сделали то, что мы не сумели. Да-a, сами (многие) учились кое-как, но от нас требуют высокой успеваемости, будто были отличниками.

— Какое занятное несовпадение?

Братик мой ненаглядный, мой Митяй, нависает надо мной, тяжело ложится грудью прямо мне на плечи, дышит в ухо… Восьмиклассничек!

— Слева у Егорушки — учебник русского языка, как я вижу — глагольные формы, а перед ним — листочек такой, фломастер… Да? И что это у нас изображено? — спрашивает.

— Это паруса, яхты… Слепой, что ли?

— Нет, зрячий. Очень занятные паруса. Вижу. Разные. Штук десять уже накарябал? А как же глагольные формы?

— Ты, Митяй, такой положительный, такой положительный. Ты изведешь своих детей, следя за их успеваемостью.

— Вряд ли. Вряд ли они у меня будут.

— Будут. Влюбишься, женишься и будут.

— Вряд ли я буду следить за их успеваемостью. Не до того будет.

— А что — одна физика?

— Ну да — одна физика.

— А что это у тебя пластиночка на столе валяется, а?

— Да так. Проба сил. — Краснеет.

— И зачем?

— Кеша из нашего класса зимой рыбу ловит.

— При чем здесь ты?

— Ну, глупости. Для тренировки. Я попросил у него пластинку, чтобы самому сделать блесну по чертежику.

— Сам он, ясное дело, не может.

— Мо-ожет. Я же сказал — для тренировки. У меня — руки-крюки.

…Мама-Рита пришла с работы домой — а я тут как тут и «сижу за книгой». Но я знаю, она довольна. Даже рада.

Потом — проводы папани на концерт. Бутерброды. Термос. Это ему.

— Ты сегодня на кружок рисунка? — Это мама мне.

— Нет, завтра.

— Сейчас во двор? — Без ехидства.

— Позанимаюсь немного еще.

Большие глаза, полные удивления.

И так оно и происходит. После семи вечера, за сутки до Регишиного звонка, я начинаю дергаться. Почему, действительно, я вообразил, что ее звонок — это обязательно встреча, наша встреча? Никто так не договаривался. Был разговор о передаче кассеты — это да. Но не больше. Вполне возможно — встреча, передача кассеты и привет, до свидания, спасибо. До свидания? А до какого, собственно, свидания?.. Мне становится тошно. Час я еще маюсь, шуршу учебниками, снова рисую паруса, но как-то остервенело, невдумчиво и, наконец, срываюсь.

Я мчусь к Юлику Саркисяну, а на самом деле — к Алексею Янычу, художнику. Почему-то я хватаю и тащу с собой мою дюралевую трубку.

Вдруг какое-то озарение. У каждого человека должно быть свое дело. У мамы-Риты — ее программирование, у папани — музыка, его ансамбль, у Алексея Яныча — его графика, у Митяя — физика, у Ванечки Пирожка — гитара, у Брызжухина из компании Стива — хоккей, у Феликса Корша — самбо… А у меня?.. Вот именно, вот именно! Одни фантазии в голове, метания… А с другой стороны — не у всех же ребят есть это главное дело, наверняка не у всех. У Нинули, новенькой в нашем доме, например, или у Юлика Саркисяна из моего 9-го «б»… Живут люди, и ничего себе. Не маются. Что-то, видно, должно еще быть внутри, в тебе самом, какое-то такое особое устройство души, что ли. Или дело. Или и то и другое вместе. А у меня?.. Вот именно.

Это хорошо, это замечательно: еще до звонка в дверь я вижу сквозь щелочку свет — Алексей Яныч дома.

Он распахивает дверь и долго смотрит на меня и мою дюралевую трубку. И улыбается. Обнимает меня. Тащит в мастерскую.

По середине ее, на полу лежат большие и маленькие куски какой-то оранжевой материи, рулетка, мел — особый, аккуратный беспорядок.

— Ты с трубой? — говорит Алексей Яныч. — Не случайно, да? Визит с идеями? Я только что собирался начать раскрой.

— Раскрой чего?

— Вот этого, посмотри сюда… Сразу-то не заметил, а?

Я гляжу, куда он показывает, подхожу ближе к тому, что он назвал это, стою, молчу, меня немножко поколачивает, от какого-то восторга, что ли. Под ложечкой сладко сосет. Его это — это маленькая модель катамарана, двухкорпусного парусника: два оранжевых, расположенных параллельно корпуса, между собой они соединены серебристой конструкцией, ажурной площадкой, шверт, то есть киль, рулевое устройство, мачта, высокий белый парус (пока бумажный) — треугольный бермудский грот, от верха мачты к носу — маленький треугольник — стаксель…

— Красота какая!..

— Дружище. Но мачта-то будет из таких вот труб, как твоя.

— Сегодня, — говорю я, — знаете, сегодня я часа два рисовал паруса. И почему-то катамаран.

— Ну, это вообще потрясающе! Это почище, чем совпадение мыслей. Мы не думали друг о друге, а чувствовали одно и то же — и ты приходишь!

— Здорово!

Он говорит:

— Ты подключайся. Если хочешь, конечно.

— В каком смысле? Как это — подключайся?

— Ох, балда ты! Ну просто необходимо событие, равнозначное тому, что мы сходно ощущали в одно и то же время, и в это же время ты зашел. Не понимаешь?

— Не, не понимаю.

— Давай строить катамаран вместе. Практически с нуля. Я еще и материал не раскроил. Будешь со мной строить? Я приглашаю.

Он улыбается, хлопает меня по плечу, я стою, опустив голову, я молчу, поверите ли — меня трясет; наконец, я говорю всего одно слово, которое вовсе, ну, абсолютно не передает тот шквал, который крутится во мне.

— Буду, — кое-как произношу я. — Буду.

Как сквозь туман я слышу его довольный смех и вереницу каких-то сказочных слов:

— Раскрой поплавков, склейка, сварные работы, шверт, руль, достать еще материал на паруса… А там — в плаванье. Вместе уйдем в плаванье!

— Да, вместе уйдем в плаванье.

— Представляешь?

— Не, если честно — то нет, не представляю.

Вдруг я начинаю счастливо хохотать.

— Как я соскучился по этим делам! — Это его голос. — Лет десять не ходил под парусами. Ведь у меня был свой швербот, сам строил. Ох, как я соскучился, Егор!

— И я, — говорю я. — Если бы вы знали — как я-то соскучился!

— Строил сам когда-нибудь?

— Не, не строил. И не ходил ни на чем. Не плавал никогда.

— Понимаю, понимаю, сам был таким.

— За две недели построим, Алексей Яныч?

— Смешной ты, малыш! За две недели? За два месяца, дай бог. Но к лету все будет о’кей. К лету, я думаю, сбросимся на воду. Потом доводка. А там — поплывем. Поплывем!

После была кипа бумаги, пучок фломастеров: мы рисовали катамараны.

— Ты неплохо рисуешь, — сказал он.

— Правда? Вот уж не подумал бы.

— Не учился, конечно?

— Откуда? Просто так, сам.

— У тебя приятная линия. На первый взгляд неправильная, на самом деле — довольно выразительная. Твой парус дышит!

— А как я, собственно, поплыву? Ну не с вами, с вами-то просто, а вот если бы я сам попробовал: я ведь в парусных делах — ноль!

— Натаскаем тебя.

Наш катамаран! Я чувствовал, как сладко обмирало мое сердце, когда он так говорил. Буквально обмирало и действительно сладко — иначе и не скажешь. Внезапно, остро так, мелькали иногда мысли о Регише. Странно устроен человек: без всяких оснований я радостно чувствовал, что когда она завтра позвонит, все будет хорошо.

2

На другой день, часам к шести вечера настроение у меня резко поменялось: звонок Региши был уже близок, меня зациклило на мысли, будет ли он вообще, а если будет, то увидимся ли мы сегодня или нет, и, если да, то как именно, на секундочку, просто для передачи кассеты, или все же погуляем… Я чувствовал, что просто извожу себя этими мыслями.

А день… день-то прошел хорошо, даже весело.

Я бурлил, как гейзер. В школе я не удержался и обо всем рассказал Юлику Саркисяну.

— Нет, ты представляешь, Юль, — уйдем в плаванье, а?!

— Я и говорю — повезло тебе.

— Да-а, конечно.

— Факт, — сказал Юлик. — А меня покатаешь? Слегка.

Почему-то я покраснел. Вспомнил о Регише. А в восемнадцать ноль-ноль мой катамаран из меня как ветром выдуло, встречным сильным ветром — я думал только о звонке Региши. Я стал похож на себя обычного, а до этого жил, как в специальном, особом сне; надо было просто радоваться, что в этот день в школе меня не вызвали отвечать ни по одному предмету.

После школы я побродил с часок по улицам, принюхиваясь к ветрам и чувствуя себя скользящим по воде парусником. Наверное, Юлик сам по себе, без меня, тоже решил прогуляться, потому что через час, где-то возле Исаакиевской площади, мы снова столкнулись. Он шел мне навстречу, и почти рядом с ним, только на метр впереди, шла наша Нинуля, абсолютно самостоятельно, «автономно» (мама-Рита), так как они были совсем не знакомы. Она, как и Региша, — из моего дома, он — из моего класса.

Я поднял вверх обе руки — одну для Нинули, вторую для Юлика, как бы останавливая их перед собой. Они и остановились, и я тут же и представил их друг другу.

Нинуля с ходу стала задирать нос.

— Извините, — сказала она ему, незаметно для него изображая этакую робкую тихоню, девочку-вздыхательницу, — не могла ли я видеть именно вас в главной роли в одном фильме?

Но не так-то был прост наш Юлик.

— Нет, — сказал он, — не могли. Но вы и не очень-то ошиблись, в фильме снимался мой старший брат, мы очень похожи.

Конечно, они стоили друг друга, потому что Нинуля сказала, что, мол, пардон, путаница, она вообще ошиблась, и его, Юликино, лицо ей знакомо вовсе в другой связи: она-де, была как-то раз на Зимнем стадионе, на первенстве школьников Ленинграда по легкой атлетике, и там один человек с Юликиной внешностью прибежал в финале бега на сто метров последним. А Юля, не моргнув, сказал, что нет, нет и на этот раз никакой ошибки, в финале бежал действительно он, но бежал с дикой травмой, а так-то он — явный фаворит, потому что уже тогда «выбегал» из одиннадцати секунд.

— А теперь? — спросила Нинуля. — Нога в форме? Поправилась?

— Вполне, — сказал Юлик.

— Я рассчитываю побывать на вашем ближайшем выступлении. Вы позволите? Галкин, — она положила руку мне на плечо, — будет держать меня в курсе дела, в смысле — когда соревнования. Правда, Егор?

И Юлик отпарировал на высшем уровне:

— Что ж, — говорит, — раз такое дело — придется мне научиться бегать сломя голову. А Галкина забудем. Я сам вам позвоню, когда соревнования.

— Будто у меня есть телефон, да? — спросила Нинуля.

— Ну да, будто бы он у вас есть, — сказал Юлик. — И какой именно?

Нинуля громко продиктовала свой телефон, и оба стали весело похохатывать.

Мы брели по солнышку вдоль бульвара Профсоюзов к Новой Голландии, где-то слева, через несколько сотен метров, плечом я чувствовал мрачный пустой дом, где недавно мы встретились с Регишей. Я снова думал о ней, отключился; Нинуля с Юликом о чем-то весело калякали. Но я еще не сорвался, я был пока весь «под парусами» и просто думал о ее звонке ко мне через несколько часов. Я ее услышу — это было главное. Пока.

Услышу. Как внезапно это стало для меня таким важным. Сто лет знакомы. Ну, полузнакомы. Соседи по дому. Держится сама по себе. Ни с кем не разговаривает. Здоровается — полукивок. Но — необыкновенная. Нинуля, переехав в наш дом, с ходу это просекла. Так и сказала. Я согласился, да, необыкновенная. Правда, добавил я, я это вроде как вижу, но не чувствую. И две полувстречи с ней (за столько-то лет) ничего вроде не меняли. Один раз в дождь вижу из окна: сидит кто-то во дворе на скамейке под дождем, сверху прозрачный запотевший плащ, голые коленки к подбородку. Я скатился вниз — она. Плюхнулся, дурак, рядом. Сидит с книгой под плащом. Молчит. Потом сказала, произнесла одну фразу: «Если очень глубоко закрыть глаза, чтобы получилась непроницаемая ночь, и максимально представить бесконечность, можно потерять сознание. Или вообще прекратить существовать. Навсегда». И ушла. Второй раз — случайное столкновение в диетической. Пили пепси. Жара — градусов за семьдесят, а она в толстенном свитере. Спросил, почему. Больна, оказывается, тридцать восемь и три. «Надо лечь, надо пойти и обязательно лечь», — твердил я. Кивнула. И вдруг: «Некоторые, заслуживающие уважения люди считают, что в диком современном мире помогает выжить только любовь. Ну хорошо, я верю. А вдруг это не так?» «Как бы ее нет, любви?» — Это я. Ответ: «Отчего же, есть. Но и она не помогает». Пошли к дому. Где-то в середине пути вдруг — стоп! «Дальше я пойду одна». И ушла.

Иногда она молча сидит с ними. С братцем и его компанией, во дворе. Стаценко — это СТ, Игорь — И, Васильевич — В. СТИВ. Братец ее. Из десятого. Сама она из девятого вроде. Школа не моя. Как она ходит в школу, как с ней уживается? — неясно. Стив — лохматый, грязный, хам, хихикает, здоровый амбал. Венька Гусь, щупленький, прилипала Стива, за гитариста. Также Корш, Брызжухин, Галя-Ляля, вертлявенькая, глазки чем-то намазаны, Ирина, высокая такая, длинноногая, каблуки — тип кинозвезды. Да, Корш — самбо, Брызжухин — хоккей, сборная района. Шляются, болтаются, на Невском не раз видел. Вразвалочку ходят. Вдруг шасть — свернули к «Европейской» гостинице. Вряд ли из-за жвачки. Региша иногда с ними, но… как-то сама по себе. Стив пару раз ко мне подкатывался, этак пальчиком мне в грудь и вопрос: «Чего это ты, малыш, к нам не подходишь?» «Не дорос», — это я так отвечаю, а меня колотит — какая-то ненависть и почему-то страх.

…Однажды я забрел в пустой, полуразрушенный дом недалеко от нас. Капремонт, но еще не начался. Все раскурочено. Балки. Пол только кусками. На втором этаже ящики какие-то, бутылки пустые. Вдруг вижу на стене крупно: «СТИВ» и — чудом увидел — на ящике мелко выцарапано: Региша. Честно, это меня как-то оглушило. Неужели и она здесь с ними сидела? Или одна? Тут же, в ящике, валялась кассета на полтора часа. Я прихватил ее с собой и сам позабыл о ней сначала. А через неделю — разволновался, что в ней, в этой кассете? А вдруг — ее голос, Регишин? И с чего я так решил? Но я не ошибся. А потом (я прослушал кассету) голова пошла кругом. Вот отрывки (а голос ее, ее): «Хорошие люди. Плохие. Какая разница? Плюс и минус — лишь два равноправных знака, одинаково близко или далеко расположенных относительно нуля. (Вдруг закашлялась, чуть ли не на полминуты.) Так что же он искал, этот парус? А? Если бы еще не человека, тогда ладно. Но ведь он человека искал, людей… Сказано же «в краю далеком». Не сокровище же. Этого Лермонтов никак не мог иметь в виду. Не мог». И еще: «Как-то раз один незнакомый человек, ну, почти незнакомый, когда увидел меня в толстенном свитере в жару, сказал, что я больна, что я должна лечь. Минут двадцать тогда я была счастлива. Но есть ли толк во флюидах? Это быстро прошло. Не знаю. Ничего не знаю!» Потом: «Меня тянет пройти по проволоке. Обязательно под куполом и обязательно без страховки. Иначе — какой смысл?» И вдруг: «Проверяется на запись кассетник «Отдушина — Р-14» Я очень люблю темноту. Темноту и холод. Но как быть с цветами? Я их тоже люблю. Магнитофон хороший. Магнитофончик, мой хорошенький. Пять, четыре, три, два, один, ноль. Все. Баста!»

Дальше