— Говори же, — сказал он.
— Это я тебя грабанул? — заскулил тот. — Мужик, да я ничего, я просто так, не убивай меня, не надо… — Морли пристально следил за его руками и ногами, готовый к нападению. Его противник был худ, лицо в болячках. Выражение неопределенное. В какой-то миг Морли явственно увидел в нем расчет и выпучил от изумления глаза, но впечатление тут же прошло, и он больше не был уверен.
— Кто ты такой? — повторил Морли снова, и мужик, вернее, молодой парень, хлопнул себя ладонью по кровавому пятну на одежде.
— Я никто, — прошипел он, и Морли, внимательно наблюдавший за ним, вдруг понял и придвинулся ближе.
— Что они тебе сказали? — настойчиво повторил он. — Я позабочусь, чтобы с тобой ничего не случилось. Чем бы они тебе ни грозили, я… мы… полиция тебя защитит. Кто они, те, кто велел тебе вломиться ко мне? Что им было нужно?
Но сколько Морли ни тряс его и ни бил, не жалея силы, парень молчал. Морли не мог заставить его говорить. Он только плакал, безвольно опустив руки, и Морли пришлось, в конце концов, бросить его на землю и бежать, предоставив неудачливому взломщику самому выбираться из тенет фрустрации и шока. Играл он безупречно; или тайное агентство как раз и выбрало его за тупость и заурядность; или правда была так страшна, что он не решался ее сказать; или полиция арестовала не того человека.
Морли прибрал квартиру, снял с диска цветок. Из полиции ему больше не звонили. Услышав новость о газовой атаке в метро, он долго сидел, глядя на толстое кольцо, немого свидетеля его бунта.
На экране спасатели в костюмах химзащиты тащили молодых мужчин и женщин прочь из метро. Те были в основном мертвые; некоторые еще умирали, шумно захлебываясь своими разжиженными легкими. Морли смотрел. Семьи погибших толпой окружили место взрыва, прорывались через заграждения, их удерживала полиция и запах газа, который доносили порывы ветра, они все терпели и встречали своих погибших родных и любимых полными слез глазами, и не только от горя. Некоторые падали в обморок.
Взрывы прогремели в нескольких частях города одновременно, и Морли слышал то же, что и журналисты, — крики и мольбы на разных языках. Места поклонения, офисы гигантских компаний и особенно современное метро газ превратил в ад. Некоторые заряды удалось найти и обезвредить: значит, умереть должно было еще больше людей, не только те несколько сотен.
Собрали войска. Они атаковали убежище отравителей. Морли следил за столкновением по телевизору.
Когда премьер-министр с экрана обратился за поддержкой к Морли и другим гражданам страны, Морли не мог оторвать взгляда от книжных полок за спиной лидера. Тут и там между корешками книг стояли изящные статуэтки, декоративные тарелочки и другие со вкусом выполненные украшения, но по правую руку от премьер-министра на полке зияло отверстие, производившее впечатление умышленного, оставленного специально для чего-то объемного и круглого, вроде того контейнера, что служил подставкой для цветка на кухне у Морли.
Морли показалось, что он задыхается. «Это же послание, — думал он. — Они говорят мне: „Видишь, чего нам не хватает?“»
Если бы я его отправил, он был бы сейчас у них, и этого можно было бы избежать.
Но теперь посылать было уже поздно. Морли был убит горем.
Он видел фотографии тайного убежища бандитских главарей — тем удалось бежать, но на стене, в алькове, остались две круглые штуки размером с блюдце, покрытые какими-то письменами, и место для третьей, которой там не было. «Все могло быть еще хуже, — подумал Морли тогда, и на сердце у него полегчало, а тоска отпустила. — Слава Богу, что я не послал это им, ведь тогда все могло быть еще хуже». Он опять поглядел на контейнер, но долго оставаться при своем убеждении у него не получилось. Мысли метались.
«Неужели поздно?»
«Я пошлю его. Я его пошлю». Но он боялся сделать хуже.
Убийства продолжались, все шло своим чередом, люди умирали, и все началось из-за него, или наоборот, если бы не он, все могло быть еще хуже, еще трагичнее. Морли ощущал, как чувство вины разрушает его изнутри. Если бы не приливы гордости, заглушавшие его время от времени, он бы не выжил.
Бои армии с террористами не прекращались, а он все смотрел и смотрел на адрес на контейнере. Однажды он даже взял нож и попытался его вскрыть, но вовремя остановился: на пластиковой поверхности осталось лишь несколько незначительных царапин. Нельзя было рисковать ухудшением положения.
— Я могу все повернуть к лучшему, — прошептал он и чуть не принялся снова ломать контейнер, и опять раздумал.
Твоя работа закончена, казалось, отвечал он на каждый взгляд Морли. Твоя работа закончена, и в то же время нет, она никогда не будет завершена совсем.
У тебя никогда не было никакой работы, слышал он внутренний голос, но пропускал его мимо ушей. В твоей работе не было никакого смысла.
Он пошлет диск, и бои прекратятся, а добро восторжествует. Да, он пошлет диск и положит конец бойне, решил он, но никак не мог набраться смелости развязать катастрофу, которая разразится или не разразится, если он это сделает.
«Может быть, уже поздно, и так, и так. Ничего уже не изменить. Если я пошлю и ничего не изменится, значит, это потому, что я держал его у себя слишком долго, как последний дурак». Тяжесть его ноши угнетала его.
Да нет у тебя никакой ноши, услышал он и снова пропустил мимо ушей. И никакой работы тоже нет. Потому-то она всегда была сделана.
По улице шли люди, многие несли пакеты. А Морли продолжал сидеть, держа в руках диск и глядя по телевизору войну, которую он то ли развязал, то ли помог сдержать, то ли не имел к ней никакого отношения.
Разное небо
© Перевод Н. Екимова
2 октября
Мне семьдесят один и грустно.
Ничего странного, наверное. Хотя в прошлом году так не было. По идее, истечение библейского срока бытия должно было ощущаться куда болезненнее, но шумная гулянка, которую устроили для меня в этот день в прошлом году Чарли и Ко, сняла остроту проблемы. Так что о возрасте в той суматохе думать было некогда. Зато в этом году, проснувшись, я с самого утра почувствовал себя старым и высохшим, как трут.
Физически я, конечно, слаб, однако не слабее, чем был вчера. Усталость до сих пор гоню прочь, как занудливого коммивояжера. И она ко мне особо не пристает, знает, что я не воспринимаю ее всерьез. А одышка, которая нападает на меня всякий раз, стоит мне подняться пешком на один лестничный марш, представляется мне таким абсурдом, что я поневоле думаю: может, это чья-то шутка? Короче говоря, мне мешает жить не мое физическое состояние, а тот простой факт, что мне уже перевалило за семьдесят. Цифра пугает меня. Я ей не верю.
В этом году ни гостей, ни урагана подарков. Значит, прошлогодняя вечеринка истощила не только кошельки, но и терпение. Правда, я получил пару симпатичных книжек от Чарли (ну, и еще кое-какую мелочовку, не стоящую упоминания). У людей моего возраста денег обычно нет, а молодым, наверное, жалко тратить свои на вещи, которые скоро снова окажутся без хозяина.
Прочь болезненные мысли. Я еще не кончился. Я знаю, что, если бы я был совсем стар, или придавал большое значение дням рождения, или чувствовал себя одиноким, у меня были бы гости. Но поскольку я не ощущаю себя ни старым, ни одиноким, то до сих пор мне вполне хватало поздравительных открыток и телефонных звонков, и впредь тоже хватит.
Мы обстоятельно пообедали с Сэмом в кафе, где он, узнав, что у меня день рождения, добавил от себя кое-какое угощение. Потом я вернулся домой, проследить за установкой моего подарка самому себе.
Да, это мой каприз, организовать который мне стоило немалых усилий, но вот я сижу, гляжу на него и не могу сказать, что я о чем-то жалею.
Я купил себе окно.
Две недели тому назад я увидел его на Портобелло-Маркет. Оно стояло в антикварном магазинчике в самом начале улицы, почти у Ноттинг-Хилла. Не знаю, чем оно мне так приглянулось, — высоким искусством это никак не назовешь. И все же есть в нем что-то чертовски притягательное.
Оно около полутора футов в высоту и два в ширину. Посредине леденец из темно-красного стекла. От него во все стороны отходят треугольники секций — их восемь, и они делают окно похожим на разрезанный пирог. Те, кто изготовил его когда-то, наверняка считали эти треугольники чистым стеклом, но на мой избалованный взгляд человека конца двадцатого столетия они кажутся сине-зелеными, и к тому же грязными и мутными. Стеклянные фрагменты разделяет и удерживает вместе тонкий переплет из черного крашеного свинца.
Да, вещица грубоватая. В каждой стеклянной панельке есть дефект литья, похожий на сучок, и мир за ними выглядит расплывчатым и искаженным. На ощупь «сучки» шероховатые, как струпья. Цвета тоже не чистые, а краска на переплете вот-вот пойдет лохмотьями. И все же есть в нем что-то такое, мимо чего я не смог пройти.
Зайдя в магазин повторно и снова увидев окно, я понял, что испытываю облегчение от того, что его еще не купили. И подумал: «Это же смешно, что мне, ждать карманных денег, как школьнику, что ли?», и купил его сам. С неделю оно стояло у меня в квартире упакованное. И вот сегодня я вызвал из большого хозяйственного магазина человека, чтобы тот вынул центральную панель из верхней половины окна в моем кабинете и заменил ее на мое новое — старое — стекло.
Сейчас я сижу за своим столом, пишу и вижу его над собой. Оно оказалось чуть меньше остальных панелей, так что плотнику пришлось изготовить дополнительное деревянное уплотнение, чтобы стекло прочно встало в раму. Но он сделал все аккуратно, так что оно не бросается в глаза. И предупредил меня, чтобы я не трогал стекло несколько дней, пока не схватится замазка.
Оно, конечно, сильно выделяется на фоне пяти чистых стекол — двух боковых и трех нижних, которые даже можно немного приоткрыть. Они примерно вдвое моложе его и, как результат, прозрачнее и глаже. Но мне мой старинный уродец нравится.
Когда я встаю, стекло оказывается примерно на уровне моего лица. Виду на западный Лондон, который открывается отсюда, с высоты шестого этажа, вполне можно позавидовать: пол-акра травы в оправе невысоких домов. Когда я снова сажусь за стол, вставка-леденец взмывает над их крышами, словно тяжелая звезда.
Вечерний свет сочится прямо сквозь этот центральный, красный кусок. Наверное, он и сам солнце, встающее или заходящее. Правда, для солнца у него немного странный цвет, темно-бордовый такой. Тень на стене за моей спиной, нарисованная прошедшим через него лучом, тоже необыкновенная. Напоминает раздувшегося паука в центре собственной паутины.
Удержусь от искушения и не стану писать безнадежное «С днем рожденья меня». Не знаю, что на меня такое нашло. Пойду лучше лягу, почитаю книгу, которую прислал Чарли. Хороший сегодня выдался день. Пора кончать с этим слезливым заброшенным старикашкой, который так и норовит из меня вылезти.
4 октября
Закончил одну книгу, перешел к другой. Позвонил сегодня Чарли, сказать ему, что книги мне понравились (что касается второй, то это не совсем правда — она и вполовину не так хороша, как первая). Мне кажется, он был рад, но и слегка смущен, услышав мой голос. В конце концов, мы ведь всего три дня назад говорили.
Этим утром я сходил на прогулку — гулял, пока не заныли все кости (тоже мне, подвиг Геракла). На обратном пути поболтал с Сэмом, потом пришел и сел в это старое кресло. Должен признать, я даже немного испугался, ощутив, какое это облегчение — присесть.
Это все из-за разговора с Чарли — да, надо признать, не лучший вышел разговор. Нет, ничего такого, разумеется. Я не сержусь, и он тоже не рассердился. Просто дал мне понять (о, неумышленно, конечно, — льщу себе надеждой, что для этого он слишком хорошо воспитан), что не знает, что со мной такое творится в эти дни.
В наших с ним отношениях мы прошли ровно половину пути. Мы никогда не были особенно близкими друзьями; у нас не заведено обмениваться интимными признаниями (это с самого начала был его выбор, который я уважал, даже когда он был мальчишкой). Теперь я ему уже не нужен, потому что он взрослый, а он мне еще не нужен, потому что я недостаточно старый.
Может быть, он ждет, когда я совсем состарюсь. И тогда наша взаимная привязанность целиком станет его собственной; тогда роли определятся, и он будет вытирать мне слюни, и резать мне пищу, и подвигать меня в моем кресле поближе к окну, чтобы я мог насладиться видом.
После того разговора я долго сидел, как глухонемой.
Постепенно я обнаружил — можно сказать, очнулся и понял, — что гляжу прямо в окно над моим письменным столом.
Какая прекрасная вещь. До чего приятно вот так сидеть и смотреть на нее, не отводя взгляда.
Об окне я думал и на прогулке. Мысли были праздные, вполне банальные: кто его сделал? Когда? Зачем? Что из него было видно раньше? И так далее, и тому подобное. Когда я вхожу в кабинет, наполненный его светом, эти вопросы никуда не исчезают, но, напротив, возвращаются ко мне с новой силой. Когда я гляжу в это странное стекло, его вид наводит меня на размышления о других старых окнах, потерянных навсегда.
Оно оживает теперь, в сумерках. Когда солнечный свет как будто густеет и начинает метать копья своих лучей прямо в него.
Хотя… как-то это неправильно, говорить о нем «оживает». Ему это не подходит. Сдается мне, «жизнь» никогда не была его сильной стороной. Слишком оно застывшее для этого.
Теперь я хорошо это знаю. В последние дни я немало времени провел, разглядывая центральный красный камешек в окружении ритмично расположенных треугольников. У каждого свой цвет, своя отметина. Если считать по часовой стрелке сверху, то мой любимый треугольник шестой, между западом и юго-западом. Он чуть-чуть голубее остальных, а рубиновая капля на его вершине придает этой голубизне особенное сияние.
Перечел только что написанное, и самому сделалось смешно и неловко. Что это я, в мистицизм, никак, ударился? Да, это окно сразило меня наповал — не помню, чтобы обладание чем-то материальным так волновало меня раньше. И, тем не менее, слова, написанные мною только что, меня тревожат: в них есть одержимость.
Дело в том, что я сегодня читал, гулял, болтал, как всегда, но все мои мысли в это время были только об окне.
В голову мне лезут разные фантазии. Солнце уже село. В темнеющем небе бесцельно толкутся облака. Возможно, вставка в моем окне — не солнце, а прерывающий небесную грамматику астериск, под которым я сам сижу, как сноска.
Все это совсем нездорово. Мрачн(оват)ое настроение, которое охватило меня в день моего рождения, должно быть, пустило более глубокие корни, чем я думал. Наверное, мне одиноко. Позвоню-ка я кому-нибудь. Глядишь, выйду куда-нибудь вечерком.
Позже
Какое разочарование.
Моим мечтам вырваться из состояния этой мрачной задумчивости не суждено было сбыться. Я не знаю никого, кто был бы жив, рядом и не прочь пойти закусить, выпить и прогуляться. Пролистав свою адресную книжку, я выжал из нее все до капли — список получился небольшой, да что там, просто жалкий. Но и из него никто не захотел составить мне компанию.
Сейчас ночь, вокруг очень тихо, и я чувствую себя по-настоящему брошенным.
5 октября
Я не собирался писать сегодня, так как днем ничего примечательного не происходило (не описывать же, в самом деле, всю эту обычную нудятину — поход в магазин, телевизор, опостылевшее чтение). Но вечером случилась одна страннейшая вещь.
Уже поздно, в гостиной темно и холодно. После того события прошло полчаса, но я все еще дрожу.