Возьмем мои рекламные рисунки. К тому времени, когда Айвен познакомил нас с Генри, я их окончательно похоронил в другой части дома, потому что один из спутников Айвена вспомнил меня по рекламе и попросил показать рисунки. А когда я их показал, его отношение ко мне полностью изменилось. Его мнение о моих работах портилось буквально на глазах, так что с тех пор я решил вести очень строгую политику относительно демонстрации своих рекламных набросков. Даже с Генри мне понадобилось месяца два, чтобы увериться в его адекватности и показать ему наконец мои коммерческие рисунки. Генри знал, что значение имеют только картины, а не то, откуда пришли идеи или чем ты занимался раньше. Он понимал мой стиль, у него самого было поп-мышление. Так что я никогда не стеснялся просить его совета. (В начале нового проекта такое могло продолжаться неделями – я всех подряд спрашивал, что мне делать. Я и сейчас так поступаю. Способ остается неизменным: я услышу какое-нибудь слово или неправильно кого-то пойму, и это подтолкнет меня к собственной хорошей идее. Главное, чтобы люди продолжали говорить, потому что рано или поздно проскочит слово, которое изменит мой взгляд на вещи.)
Генри подал мне идею начать серии «Смерть» и «Бедствие». Однажды летом мы обедали в «Серендипити» на 60-й улице, и у него на столике лежала Daily News. Заголовок был следующий: «129 человек разбились в самолете». Это и подтолкнуло меня к сериям про смерть – «Автокатастрофы», «Бедствия», «Электрические стулья»…
(Как ни вспомню ту газету, поражаюсь дате – 4 июня 1962-го. Ровно шесть лет спустя мое собственное бедствие стало таким же заголовком: «Стреляли в художника».)
***
Я и у Айвена спрашивал совета, и как-то он мне ответил:
– Знаешь, люди хотят видеть непосредственно тебя. Твоя слава в некоторой степени определяется тем, как ты выглядишь, – твой вид будит воображение.
Вот так я пришел к тому, чтобы сделать первые «Автопортреты».
В другой раз Айвен сказал:
– Почему бы тебе не нарисовать коров – они так замечательно пасторальны, это такой устойчивый образ в истории искусства. (Вот так он выражался.)
Не знаю, насколько пасторальными он их себе представлял, но, увидев огромные розовые коровьи морды на ярко-желтом фоне – мою заготовку для обоев, – он был поражен. Однако через мгновение воскликнул:
– Они просто суперпасторальны! Такие нелепые! Такие вызывающе яркие и вульгарные!
В смысле, коровы ему понравились, и для моей следующей выставки мы оклеили ими все стены галереи.
***
В один из вечеров, когда я расспрашивал о новых идеях человек десять-пятнадцать, одна моя подруга наконец задала мне нужный вопрос:
– А сам-то ты что больше всего любишь?
Вот как я начал рисовать деньги.
***
Были случаи, когда я не слушался советов, – например, когда сказал Генри, что хочу бросить рисовать комиксы, а он посчитал, что это я напрасно. Айвен как раз показал мне лихтенштейновскую тангирную сетку из точек, и я переживал, как же сам до такого не додумался. Тогда же я решил, что раз Рой так хорош в комиксах, мне стоит бросить их и пойти в другом направлении, где я мог бы стать первым – и по тиражу, и по авторству. Генри возразил:
– Да у тебя классные комиксы – они не лучше и не хуже, чем у Роя, на вас обоих будет спрос, вы слишком разные.
Правда, позднее Генри осознал:
– С точки зрения стратегии и тактики ты, конечно, был прав. Территория уже была захвачена.
***
Айвен повел целую группу на концерт в бруклинский театр «Фокс» посмотреть рок-н-ролльное шоу Мюррея Кея – Martha and the Vandellas, Дион, малыш Стиви Уандер, Дайон Уорвик, The Ronettes, Марвин Гэй, The Drifters, Little Anthony and the Imperials и все кого только можно себе представить. Каждый исполнял свой хит недели, только хедлайнер исполнял больше одной-двух песен, да и то пел всего минут пятнадцать. Не помню, был там ансамбль или они играли под фанеру, что на самом деле больше всего нравится молодежи – чтобы каждый звук был точь-в-точь как на записи; к примеру, если это The Crystals – значит, они хотят услышать каждый треск записи Фила Спектора.
Публика была разношерстная, белые и черные, но выступления черных вызывали более бурную реакцию. Мюррей Кей мог бы просто кричать со сцены свои «Ай-вэй!», болтать о гонках на подлодках и воспроизводить свои радиохиты с Dancing Girls и танцорами собственной труппы. Вокруг нас ребята просто с ума сходили, и Айвен, покричав с ними минутку, в следующий момент изрекал что-нибудь вроде:
– Это так наивно! Исполнено высокого духа и гармонии! Посыл – только простые любовь и отторжение! Никакой замысловатой мудрости мира! Только замечательная прямолинейность гигантской силы и убедительности! (Я уже говорил, он действительно так разговаривал.)
Мы смотрели один номер за другим. «Фокс» был настоящим кинодворцом: бархатная обивка, фонтаны из меди и мрамора, пурпурный и янтарный свет – нечто в мавританском духе, с огромным темным вестибюлем, где так прохладно летом, – и повсюду гуляет молодежь с содовой и сигаретами. Годы спустя Айвен сказал мне:
– Те дни были для меня полны значения, потому что я очень любил музыку.
(И естественно, как и все в конце 1961-го, мы ходили и в «Пепперминт лаунж» на 45-й улице. Как написали в Variety: «Новый “твист” в клубном движении – взрослые оценили молодежные ритмы».)
***
– Я состояние за эти годы потерял, и все из-за моей необъективности к тебе, – пожаловался мне однажды Дэвид Бурдон. Он хотел сказать, мы были такими близкими друзьями, что ему было трудно воспринимать мое искусство, поэтому он упустил шанс скупить множество моих работ, когда они еще продавались очень дешево. Дэвид был не из тех, кто смеялся над моими картинами. Но, с другой стороны, он и в восторге от них не был.
Мы познакомились в 50-х через общего знакомого, который оформлял витрины «Бонвит Теллер». Дэвид занимался арт-критикой (это было до его работы в Village Voice и задолго до Life), и мы оба коллекционировали искусство.
В конце 50-х где-то около года мы совсем не общались, но однажды он позвонил мне и сказал:
– Прочитал тут в журнале про нового художника по имени Энди Уорхол, который рисует банки консервированного супа. Это ты?
Я спросил, не хочет ли он сам зайти и проверить, я ли это. Он тут же сел в метро на Бруклин-Хайтс, где жил, и был у меня меньше чем через час. Я показал ему свои картины – ждал, что он скажет что-нибудь, но он просто стоял и смотрел растерянно. И наконец произнес:
– Ты просто поставь себя на мое место: я тебя знал как рекламщика, а ты теперь художник, но продолжаешь рисовать коммерческие объекты. Честно говоря, не знаю что и думать.
По крайней мере он не рассмеялся. Я понял, что по реакции Дэвида могу судить, как люди из мира искусства, симпатизирующие мне, но в то же время осторожно относящиеся к моим работам, будут реагировать на мое творчество. Думаю, хорошо иметь хоть одного скептически настроенного друга – нельзя общаться только с сочувствующими, не важно, как глубоко вы совпадаете в оценках.
Каждый раз, увидев свое имя в колонке об искусстве, я взволнованно звонил Дэвиду, чтобы спросить:
– Ну что, а теперь ты признаешь поп-арт?
А он отвечал:
– Ну, не знаю, не знаю…
Игра у нас была такая.
(Дэвид говорит, что раньше я был куда более дружелюбен, открыт и простодушен – года этак до 1964-го.
– Не было у тебя этого холодного, «через губу», отстраненного вида, который ты потом нагнал.
Ну, тогда это мне и не было нужно.)
***
Когда Айвен привел Кастелли, у меня был полный бардак, гостиная завалена картинами – живопись вообще куда более грязное дело, чем рисунки. Лео оглядел мои работы, особенно «Дика Трэйси» и «Пластические операции», и сказал:
– К сожалению, это несколько не вовремя, я только что взял Роя Лихтенштейна, а вдвоем в одной галерее вы потеряетесь.
Айвен предупредил меня, что Лео обязательно вставит это «вдвоем в одной галерее», поэтому нельзя сказать, что я был не подготовлен, но все равно очень расстроился. Они купили несколько маленьких картин, чтобы смягчить мое разочарование, и пообещали: хоть сами не возьмут, сделают все возможное, чтобы куда-нибудь меня пристроить, – и это было так мило, что мне еще больше захотелось работать с ними.
Чтобы быть успешным художником, необходимо выставляться в хорошем месте – причина здесь та же, по которой, к примеру, настоящего Диора нельзя купить в «Вулворте». Рыночный фактор. Если у кого-то есть несколько тысяч долларов на картину, он не будет болтаться по улицам до тех пор, пока не увидит что-нибудь любопытное. Он захочет купить вещь, цена которой будет только расти и расти, а единственный способ получить такую вещь – через хорошую галерею, которая находит художника, продвигает его и следит за тем, чтобы его работы демонстрировались в нужных местах и нужным людям. Потому что пропади художник, инвестиции тоже испарятся. Как обычно, никому лучше Де это не сформулировать:
– Подумай обо всех третьесортных работах, хранящихся в запасниках музеев и никем не виденных, обо всех уничтоженных, порой самими авторами, картинах. Остается то, что правящий класс эпохи признает достойным, – это, наверное, самая эффективная из всех проделанных этими ребятами по их канонам и понятиям работ. Еще до Джотто, во времена Чимабуэ, в Италии существовали сотни и сотни художников, а сегодня мы знаем имена лишь нескольких. Интересующиеся живописью назовут пятерых, искусствоведы, может, еще пятнадцать, а наследие остальных так же мертво, как и сами авторы.
Поэтому, чтобы в «правящем классе» тебя заметили и поверили в твою перспективность, нужно выставиться в хорошей галерее, тогда коллекционеры станут покупать тебя и за 500 долларов, и за 50 тысяч. И не важно, насколько ты хорош, – если ты не достаточно раскручен, тебя не запомнят.
Но это не единственная причина, по которой я хотел, чтобы Кастелли мной занялся; это не только вопрос денег. Я был словно первокурсник, мечтающий вступить в студенческое братство, или музыкант, стремящийся записываться на том же лейбле, что и его кумир. Попасть в команду Кастелли было для меня счастьем, и, пусть сейчас он отказался, я все еще надеялся, что в будущем он за меня возьмется.
***
Тем временем Айвен многое для меня делал. Брал слайды и фото моих работ, а иногда даже собственноручно носил мои картины показать другим агентам. Для арт-дилера было странно так проталкивать художника, и люди начинали думать: «Отчего же сам его не возьмешь, раз он так хорош?»
Айвен оставлял в галереях мои работы «на пробу», их там смотрели и искренне называли «ерундой» и «черт знает чем», потом он возвращался ко мне и мягко говорил:
– Боюсь, они не восприняли значительную составляющую твоего творчества.
Генри Гельдцалер тоже обивал пороги. Предложил меня Сиднею Дженису, тот отказался. Умолял Роберта Элкона. (Тот ему сказал, что знает, что совершает большую ошибку, но иначе не может.) Он обратился к Элеоноре Уорд – та, кажется, заинтересовалась, но у нее не было места. Никто, совсем никто меня не брал. Мы с Генри каждый день обсуждали его успехи по телефону. Это тянулось больше года. Он говорил мне:
– Их останавливает твоя непосредственность. Пугает очевидная связь между твоими коммерческими работами и твоим искусством.
Легче от этого не становилось…
По всему Нью-Йорку выставлялись мои «Зеленые марки» и «Банки супа Campbell’s», но первый мой показ прошел в Лос-Анджелесе, в галерее Ирвинга Блюма в 1962 году. (На него я не приехал, но был на следующем год спустя.) Ирвинг был одним из первых, кого Айвен привел ко мне, и, увидев «Супермена», он рассмеялся. Но через год все изменилось – когда Кастелли взял Лихтенштейна, Ирвинг вернулся ко мне и предложил устроить выставку.
***
В августе 1962-го я занялся шелкографией. Штамповка стала казаться мне чересчур кустарной, мне захотелось эффекта конвейера.
В шелкографии берешь фото, увеличиваешь его, переводишь клейстером на шелк, а потом заливаешь чернилами, так что они пропитывают шелк вокруг клейстера. Так получается один и тот же образ, но всегда немного другой. Так это было просто, легко и быстро. Я был в восторге. Моими первыми экспериментами стали головы Троя Донахью и Уоррена Битти, а потом умерла Мэрилин Монро, и у меня появилась идея сделать отпечатки ее прекрасного лица – первые «Мэрилин».
***
Генри как-то позвонил мне и сказал:
– Только что звонил Раушенберг, спрашивал у меня про шелкографию, а я ему говорю: да что я – спроси лучше Энди. Я обещал, что организую ему визит к тебе.
Генри привел Раушенберга тем же вечером. С ними были галеристы Илеана и Майкл Соннабенды, Дэвид Бурдон и молодой шведский художник.
Что касается искусства, от Дэвида ничего не могло ускользнуть, так что позднее он пересказал мне сцену в деталях:
– Ты достал своих «Мэрилин», а потом, раз уж Раушенберг ничего твоего не видел, показал ему ранние работы, включая широченное полотно с изображением сотен зеленых бутылок колы. Ты его даже не натянул на подрамник, для таких больших холстов у тебя места не было и обычно ты хранил их свернутыми. Показал ему эти повторяющиеся бутылки и сообщил, что собираешься обрезать картину так, чтобы они прямо до самого конца холста шли. Он в качестве альтернативы предложил оставить в конце картины полоску необработанной кромки – раз уж ты хочешь продемонстрировать, что бутылок именно конкретное количество, а не бесконечное множество.
Годы спустя я осознал, что Раушенберг был одним из немногих художников, благосклонных к работам молодых. Дэвид продолжил:
– Ему была очень интересна шелкография, он спросил, как ты к ней пришел. Сам он тогда переносил картинки, заливая иллюстрации в газетах и журналах заправкой для зажигалок, а потом копируя их на бумагу – очень кропотливый процесс. Он был поражен, когда увидел, что благодаря шелкографии можно увеличивать изображение и использовать его многократно.
***
О том визите Боба я помню, что он ушел, сказав, что должен обедать с кем-то, а чуть позже мы с Генри решили пойти в «Сайто», японский ресторан на 55-й улице. Заходим, а там не кто иной, как Боб с Джаспером Джонсом. Одно из тех дурацких совпадений, когда встречаешь кого-то, с кем только что распрощался.
***
Некоторое время спустя Генри привел ко мне Джаспера. Он был очень сдержанным. Я просто показал ему свои работы, и на этом все. Конечно, я считал, это здорово, что Раушенберг и Джонс оба зашли ко мне, ведь я ими так восхищался. Когда Джаспер ушел, Дэвид Бурдон сказал:
– Что ж, Генри старался быть связующим звеном, но не похоже, чтобы Джасперу понравилось.
– В смысле? – спросил я.
– Видел его лицо, когда ты вытащил свои картины? Сама тоска.
– Серьезно? – мне не верилось. К тому же, бывает, люди просто заняты собственными мыслями. Но Джаспер и впрямь, по сравнению с восторженным Раушенбергом, выглядел каким-то угрюмым.
***
Именно Де уговорил наконец Элеонору Уорд устроить мою первую нью-йоркскую выставку в ее галерее «Стэйбл». Она тогда уже выехала с Мэдисон-авеню, но сразу заняла одно из красивейших зданий Нью-Йорка – на углу Седьмой авеню и 58-й улицы, у южного входа в Центральный парк. Раньше здесь действительно была конюшня, где богачи держали своих лошадей, и весной, когда было влажно, все еще чувствовался запах конской мочи – такие ароматы не выветриваются. Вместо лестницы был пандус, по которому выводили лошадей. Вообще взять и назвать галерею в настоящей конюшне «Конюшней» было очень революционно для 50-х, когда все в основном старались выпендриться – перепланировывали и переобустраивали; так украшают спортивный зал для школьного выпускного, стараясь скрыть то, чем место является в действительности. А в 60-х все давай подчеркивать истинную природу вещей, оставляя их как есть.