Раймундо Силва не станет больше читать. Он измучен и лишился сил, ушедших без остатка на это НЕ, за которое он, несмотря на свою незапятнанную профессиональную репутацию, отдал чистую совесть и мир в душе. С сегодняшнего дня он будет жить ради той минуты – а рано или поздно придет она неминуемо, – когда отчета и ответа за ошибку потребует с него то ли сам рассердившийся автор, то ли неумолимо насмешливый критик, то ли внимательный читатель, отправивший письмо в издательство, а то ли даже, да и прямо завтра, Коста, приехавший забрать гранки, ибо с него вполне станется явиться за ними с видом героического самопожертвования: Сам решил заехать, всегда ведь лучше, когда каждый делает больше, чем предписывает ему долг. А если Косте вздумается пролистать гранки, прежде чем сунуть их в портфель, а если в этом случае бросится ему в глаза страница, запятнанная ложью, если удивит его появление нового слова в сверке, то есть уже в четвертой корректуре, если он даст себе труд прочесть и понять, что́ напечатано на странице, то мир, теперь переправленный, переживет иначе одно краткое мгновение, и Коста, поколебавшись немного, скажет: Сеньор Силва, взгляните-ка, нет ли тут ошибки, и он притворится, что глядит, и ему останется лишь согласиться: Ах, я растяпа, как же это я мог, не понимаю, как такое могло произойти, прозевал от недосыпа, что есть, то есть. И не придется рисовать значок удаления, чтобы истребить негодное слово, достаточно будет просто зачеркнуть его, как поступил бы ребенок, и мир вернется на прежнюю спокойную орбиту, и что было, то и будет дальше, а отныне и впредь у Косты, пусть и предавшего забвению странный эпизод, появится еще один повод возглашать, что Производство превыше всего.
Раймундо Силва прилег. Он лежит на спине, закинув руки за голову, и еще не чувствует холода. Ему трудно размышлять о том, что он сделал, он не может признать всю серьезность своего поступка и даже удивляется, почему же это раньше не додумывался изменять смысл книг, над которыми работал. Внезапно ему кажется, что он раздваивается, отдаляется от себя самого, наблюдает за собой, и немного пугается таких ощущений. Потом пожимает плечами и отстраняет заботу, которая уже начала было проникать в душу: Ладно, видно будет, завтра решу, оставить слово или убрать. Собрался уж было повернуться на правый бок, спиной к пустой половине кровати, но тут вдруг понял, что сирена молчит – и неизвестно, как давно. Нет, я же слышал ее, произнося королевскую речь, точно помню, как между двумя фразами сипло ревела она потерявшимся в тумане, отставшим от стада быком, что взывает к мутно-белесому небу, как странно, что нет морских животных, способных голосами заполнить пустыню моря или вот этой огромной реки, пойду взгляну, что там на небе. Он встал, набросил на плечи толстый халат, которым зимой всегда укрывается поверх одеяла, и распахнул окно. Туман исчез, и не верилось, что и на склоне внизу, и на другом берегу скрывалось такое множество желтых и белых огней, искрящихся, дрожащих на воде светлячков. Похолодало. Раймундо Силва подумал в пессоальном стиле: Если бы я курил, закурил бы сейчас, глядя на реку, думая, как смутно все, как разно, но раз уж я не курю, то подумаю, подумаю всего лишь, как все смутно, как разно, и без сигареты, хотя сигарета, если бы я курил, сама сумела бы выразить разнообразие и неопределенность многого, вот хоть этого самого дыма, который выпускал бы сейчас, если бы курил. Корректор задерживается у окна, и никто не скажет ему: Простудишься, отойди скорее, и он пытается представить, что его нежно позвали, но задерживается еще на миг для мыслей смутных и разнообразных, но вот наконец словно его снова позвали: Отойди от окна, прошу тебя, уступает, снисходит к просьбе и, закрыв окно, возвращается в постель, ложится на правый бок в ожидании. В ожидании сна.
Не было еще восьми, когда в дверь позвонил Коста. Корректор, у которого ночь выдалась трудная, расчлененная на краткие отрезки постоянно прерывавшегося и беспокойного сна, только-только погрузился наконец в тяжелое забытье, как полагала та его часть, что находилась на уровне сознания, достаточном, дабы что-нибудь полагать, и оно, забытье это, наконец ушло, поскольку очень трудно оказалось разбудить другую часть, несмотря на звонки, которые снова и снова, в четвертый и в пятый раз сперва пронзительно настаивали на своем, а потом слились в одну трель, бесконечной продолжительностью своей наводившую на мысль о запавшей кнопке. Раймундо Силва отчетливо сознавал, что должен подняться, но не мог оставить в кровати половину или даже бульшую часть себя, а что скажет Коста, конечно, это Коста, кому же еще быть, как не Косте, полиция теперь не вламывается к нам по утрам, да, так вот, что скажет Коста, увидев пред собой лишь половину Раймундо Силвы, может быть, ту, что зовется Бенвиндо, а человек должен идти на зов в полном комплекте и не может отговариваться: Привел сюда что есть из того, что я есть, а остальное отстало по дороге. Звонок не смолкает, и Коста, наверно, уже начал беспокоиться: Отчего это такая тишина в доме, но вот наконец корректору удается крикнуть хрипло: Иду-иду, и только тогда спящая часть неохотно повиновалась. И теперь, раньше времени собранные, на нетвердых, не своих, а неизвестно чьих ногах, они доходят до двери спальни, дверь на лестницу прямо напротив, и обе можно открыть почти что одним движением, и Коста, которому явно неловко от устроенного им переполоха, говорит: Простите, и надо отметить, что он не поздоровался, однако вот и: Доброе утро, простите меня, сеньор Силва, что я в такую рань нагрянул, но граночки надо забрать, и Коста в самом деле хочет быть прощенным, ибо никак иначе умильно-уменьшительный суффикс объяснить нельзя. Да-да, конечно, говорит корректор, проходите в кабинет.
Когда – завязывая пояс, стягивая на шее отвороты халата в шотландскую клетку, выдержанную в синих тонах, – Раймундо Силва появляется вновь, Коста уже держит в руках пачку оттисков, словно взвешивает ее, и даже говорит понимающе: Ого, какой кирпич, но не листает, а лишь спрашивает не без тревоги: Большая правка, а Раймундо Силва отвечает: Нет, улыбнувшись, и, к счастью, никому не придет в голову осведомиться чему, а Коста, не зная, что обманут этим коротеньким словом, этим НЕТ, которое одним слогом одновременно и скрывает, и являет, спросил только что: Большая правка, а корректор ответил: Нет, улыбнувшись на этот раз несколько принужденно: Взгляните, если хотите, и Косту такая благожелательность удивляет, но чувство это смутно и тотчас рассеивается: Да нет, не стоит, я спешу, еду отсюда прямо в типографию, обещали отправить в печать, как только будет корректура. Корректор думает, что Косту, если бы тот все же перелистал эту стопу бумаг и наткнулся на ошибку, легко было бы убедить двумя-тремя витиеватыми фразами насчет контекста и отрицания, противоречия и видимости, связи и недетерминированности, но Коста желает только удалиться, потому что типография ждет, и он очень доволен еще одной победой Производства в борьбе со временем. Сегодня – первый день остатка твоей жизни, и Коста бы должен – кажись, это ясно – держаться сурово, показывая всем своим видом, как нехорошо, что все делается впопыхах, в последнюю минуту, надо же все-таки иметь какой-никакой запас времени, но корректор в этом своем халате из псевдошотландки, с отросшей за ночь седой щетиной, печальным контрастом уведомляющей, что на голове у него волосы крашеные, выглядит так беспомощно и жалко, что Коста, мужчина, что называется, в самом соку, хоть и принадлежит к поколению, которое сделало из сострадания посмешище, пресекает свои справедливые нарекания и едва ли не ласково достает из портфеля новую рукопись: Она маленькая, всего страниц двести, и не к спеху. Раймундо Силва принимает ее, отдавая должное и словам, и жесту, расшифровывает полутон, добавленный к звуку или удаленный из него, уши его умеют читать не хуже, чем глаза, и потому ощущает нечто вроде раскаяния за то, что обманул доверчивого Косту, который станет полномочным подателем сего безобразия – ошибки, не им совершенной, что, впрочем, бывает очень часто и случается с большинством людей, которые, закоснев в наивности, живя в ней и умирая, утверждают или отрицают чужое, однако платят за него из своих кровных, ибо премудр Аллах, а прочее суть химеры.
Удалился Коста, довольный удачным началом дня, а Раймундо Силва пошел на кухню готовить себе кофе с молоком и тосты с маслом. Тосты для этого человека, так свято придерживающегося принципов и норм, – это едва ли не разнузданно-порочное, но истинное проявление нетерпимого гурманства, которое сочетает в себе множество ощущений, как тактильных, так и зрительных, обонятельных и вкусовых, ощущений, начинающихся с блеска хромированного аппарата, с шелеста лезвия, нарезающего ломтики, с запаха поджаренного хлеба, с тающего масла – и завершающихся совокупным невыразимым наслаждением рта, нёба, языка, зубов, к которым приникает румяно-поджаристая хрустящая мякоть, снова одаривающая ароматом, но на этот раз – уже исходящим из ее нутра, и, наверно, живым на небо взят был тот, кто изобрел такой изыск. Раймундо Силва однажды произнес последние слова вслух, в тот миг, когда ему показалось, что в самую кровь проникло ему совершенное творение огня и хлеба, от которого, кстати, он мог бы отказаться без малейшего неудовольствия, не говоря уж о масле, вообще совершенно излишнем, хотя полным глупцом надо быть, чтобы отвергнуть то дополнительное, что, будучи добавлено к основному, удваивает его аппетитность и вкус, и именно так обстоит дело с маслом, намазанным на поджаренный хлеб, и так же обстояло бы дело, например, с любовью, если бы корректор был шире осведомлен в этой области. Раймундо Силва доел, отправился в ванную мыться, бриться, приводить себя в порядок. Когда не водит бритвой по намыленному лицу, старается не смотреть в зеркало и сегодня жалеет, что начал краситься, ибо стал пленником собственных ухищрений, и сильнее неудовольствия от собственной физиономии гнетет его боязнь того, что если бросит краситься, седина – а она есть, он это знает – нагрянет внезапно, вторгнется бурно, в один миг отменив медленную постепенность естественного процесса, который он по глупой суетности решился однажды прервать. Все это мелкие невзгоды духа, за которые должно платить тело – уж оно-то ни в чем не виновато.
В кабинете, чтобы получить представление о новой работе, Раймундо Силва заглядывает в оригинал, оставленный ему Костой: дай бог, чтобы это оказалась не полная История Португалии, где в изобилии найдутся новые искушения ДА и НЕТ или еще более обольстительного ВЕРОЯТНО, не оставляющего ни камня на камне, ни факта на факте. Но это всего лишь роман – один из многих, – и можно не заботиться о том, чтобы вставить в него и так уже имеющееся, потому что книги такого рода и заключенные в них вымыслы пишутся с постоянным сомнением, не мешающим упорству утверждений, с беспокойством, проистекающим от сознания того, что все там неправда, а надо притворяться, что нет, по крайней мере время от времени, пока не сможем сопротивляться неистребимой очевидности перемены, и тогда она уходит в прошлое или прошедшее время, ибо только его и можно назвать настоящим, простите, истинным временем, и тогда мы пытаемся восстановить миг, когда-то нами непознанный, миновавший, пока мы восстанавливали другой, и так до бесконечности, миг за мигом, и все романы – лишь эта отчаянная, заведомо обреченная попытка сделать так, чтобы прошлое не было потеряно полностью и навсегда. Вот только пока еще не установлено окончательно, роман ли не дает человеку забыться или невозможность забвения заставляет писать романы.
У Раймундо Силвы есть здоровая привычка по окончании большой работы давать самому себе выходной. Это как слабительное, говорит он и спускается из дому в мир, прогуливается по улицам, задерживается на выставках, присаживается на лавочку в сквере, забывается на два часа в кино, заходит в музей, чтобы по внезапно возникшей неотложной надобности в очередной раз увидеть какую-нибудь картину, одним словом, ведет себя как человек, который ушел в гости и не скоро вернется. Впрочем, он не всегда выполняет всю программу целиком. И часто приходит домой еще в середине дня, не чувствуя ни усталости, ни досады потому лишь, что послушался внутреннего голоса, с которым спорить не стоит, а дома ждет его очередная книга – неизменно ждет, поскольку издательство, высоко ценя его и уважая, никогда до сей поры не оставляло без работы. После стольких лет этой монотонной жизни он и поныне не утерял любопытства – какие же слова ждут его, какой конфликт, какая идея, какое мнение, какая несложная интрига, и именно так было с Историей Осады Лиссабона, и это неудивительно, ибо со школьных времен ни случайно, ни по собственному желанию не интересовался он такими отдаленными эпизодами.
На этот раз, однако, Раймундо Силва предвидит, что вернется домой поздно, может быть, даже пойдет на последний сеанс в кино, и не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться – он желает быть подальше от Косты, когда тот обнаружит ошибку, или, по крайней мере, оставаться в статусе недосягаемости подольше, поскольку одновременно предстает и главным злодеем, и соучастником – как автор он ошибся, как корректор – ошибку не исправил. Меж тем уже почти десять, и в типографии уже, наверно, готовы первые полосы, и метранпаж размеренными и точными движениями, которые отличают истинного профессионала, сейчас приступит к набору, и вот-вот из машины полетят страницы, рассказывающие лживую Историю Осады Лиссабона, а еще через несколько минут, наверно, зазвонит телефон – странно, что еще не зазвонил, – и в трубке раздастся крик Косты: Необъяснимая ошибка, сеньор Силва, счастье, что успел поймать, хватайте такси, приезжайте немедленно, это ваша вина, нет-нет, по телефону такие вопросы не решаются, требую вашего личного присутствия, при свидетелях, и у Косты от волнения срывается голос, а Раймундо Силва, взволнованный столь же сильно или еще сильней, бессильно влачась за разыгравшимся воображением, начинает торопливо одеваться, подбегает к окну взглянуть, что там за погода, а там холодно, но ясно. На том берегу дымы из труб сперва тянутся к небу вертикальными столбами, но под порывом налетевшего ветра обращаются в облако, медлительно ползущее к солнцу. Раймундо Силва опускает взгляд на крыши, покрывающие древнюю землю Лиссабона. Он стоит, опершись о перила, чувствует шершавый холод железа и сейчас спокоен, просто смотрит, ни о чем не думает, и в этот миг в пустое пространство вплывает мысль о том, как же все-таки получше провести свободный день, сделать то, чего не делал никогда в жизни, ибо не имеют права сетовать на быстротечность ее те, кто не сумел использовать данное им.
И ушел с балкона, и прошел в кабинет, и нашел среди бумаг в шкафу первую корректуру Осады, она, так же как вторая и третья, остается у него, в отличие от оригинала, который после редактуры хранится в издательстве, положил оттиски в бумажный мешок, и тут зазвонил телефон. Раймундо Силва вздрогнул, левая рука по привычке сама собой дернулась было взять трубку, но он остановил ее на полдороге – этот черный предмет есть готовая взорваться бомба с часовым механизмом, гремучая змея, подобравшаяся для броска. Медленно, словно опасаясь, что его шаги услышат там, откуда звонят, корректор отходит, бормоча: Это Коста, и ошибается, и никогда не узнает, кто же звонил ему в этот утренний час, кто и зачем, и Коста не скажет ему через несколько дней: Я вам звонил, но никто не подошел, и никто другой – а интересно бы знать, кто именно, – не повторит это заявление: Как жаль, у меня была для вас такая отрадная новость, звонил-звонил, да все без толку. Это правда, телефон звонит и звонит, но Раймундо Силва не возьмет трубку, он вообще уже в коридоре и готов к выходу, после стольких сомнений и терзаний придя к выводу, что это, наверно, кто-то ошибся номером, бывает, а так ли это, мы как раз и не узнаем, это ведь всего лишь предположение, хоть и хочется, конечно, подтвердить гипотезу, призванную внести успокоение в душу корректора, о каковом успокоении сболтнули мы сдуру, ибо оно в данных обстоятельствах всем и во всем подобно будет несколько преждевременному облегчению от полученной отсрочки, да минует меня чаша сия, как сказал некогда некто, да, отсрочки, которая ничего, в сущности, не отсрочит.