Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая - Знаменский Анатолий Дмитриевич 2 стр.


ДОКУМЕНТЫ

Из представления прокурора Усть-Медведицкого окружного суда об отказе станичного сбора послать казаков на охранную службу внутри империи

1906 года, 8 июля

В дополнение к представлению от 30 июня сего года за № 1193 доношу вашему превосходительству, что из препровожденной мне канцелярией войскового наказного атамана войска Донского от 3 июля сего года переписки усматриваются нижеследующие обстоятельства:

Усть-Медведицкий станичный атаман, получив 11 июня с. г. объявление о состоявшемся Высочайшем повелении о вызове на службу трех сводных полков... назначил сбор на 18 июня. Когда к означенному сроку явились вызванные должностные и выборные лица, атаман объявил сбору сущность приказа. По выслушании такового члены сбора единогласно возразили, что «проверять очередных списков не будут, своих казаков на службу не пошлют, ибо мобилизованные казаки 2-й и 3-й очереди служат не государю, а несут полицейскую службу, охраняя имущество помещиков».

Дознаниями, произведенными после, было установлено, что в составе сбора находилось значительное количество посторонних лиц и, кроме подъесаула Миронова и дьякона Бурыкина, на сборе присутствовали студенты Агеев и Фомин, какие-то учителя и другие. Возбужденное настроение казаков, бывших в сборной комнате, и присутствие посторонних лиц, обсуждавших вопросы внутренней политики, придавали казачьему сбору характер митинга...

При дознании были допрошены некоторые бывшие на сходе лица, и между прочими названные Миронов, Бурыкин, Агеев и сотник Сдобнов, которые показали:

МИРОНОВ — что 18 июня он присутствовал на сборе, так как слышал, будто бы на сборе будет обсуждаться земельный вопрос, в котором он лично заинтересован. Находясь в правлении, он слышал голоса «Не дадим...». Ему, Миронову, совершенно неизвестно, кто влиял на казаков при составлении приговора. По-видимому, никто не влиял, так как, по его мнению, у казаков просыпается самосознание, вследствие чего такие же приговоры составлялись не только в станице Усть-Медведицкой, но и в станице Распопинской, в станице Кепинской и других. По просьбе выборных он, Миронов, действительно читал по газетам речи донских депутатов в Государственной думе, а затем согласился отвезти и Петербург составленный сбором приговор...

В ГОСУДАРСТВЕННУЮ ДУМУ

Казаков и казачек хутора Заполянского Усть-Медведицкого округа области войска Донского

Заявление

Выражая свое полное сочувствие Государственной думе, как народному законодательному учреждению, и поддерживая все требования, предъявленные Думою правительству в ее ответном адресе на тронную речь, мы — казаки и казачки хутора Заполянского — горячо протестуем против правительства, не желающего считаться с народом в лице его представителей.

1. АМНИСТИЯ для политических заключенных, пострадавших за народное дело. 2. ЗЕМЛЯ для малоземельных и безземельных крестьян. 3. СВОБОДА для всех граждан Российской империи. 4. Введение в России НАРОДОВЛАСТИЯ — все эти требования, предъявляемые Думою правительству, были всегда заветной мечтой всего русского народа. И если правительство нашло возможным отказаться перед лицом Государственной думы от немедленного удовлетворения всех этих требований, то этим оно открыто заявило, что не желает служить народу. Но не желая служить народу, оно тем самым освобождает весь русский народ от обязанности служить ему. Теперь служить правительству — значит, изменять Родине и Отечеству. Ввиду всего этого мы, казаки и казачки хутора Заполянского, через посредство Государственной думы требуем от правительства немедленного освобождения казаков 2-й и 3-й очереди от охранной службы, так как считаем эту службу позорной для чести казачества и не соответствующей интересам всего русского народа. Казачество всегда проливало свою кровь за свободу и справедливость, а потому мы надеемся, что и теперь оно не замедлит стать в рядах крестьян и рабочих, борющихся с правительством и помещиками за свободу и землю.

1906 года, 6 июля

Известный писатель, постоянный сотрудник журнала «Русское богатство», а ныне депутат Государственной думы от верхнедонских округов Федор Дмитриевич Крюков снимал обычно номер в гостинице «Пале-Рояль» на Пушкинской. Об этом предупредил отъезжающих студент Павел Агеев, который боготворил своего земляка-писателя и знал о нем решительно все. Приказал записать адрес для верности, но записывать не стали, Коновалов уверил, что он и без того запомнит слово «рояль», а Миронов от души рассмеялся и сказал, что с таким вестовым, как урядник, они нигде не пропадут... А что касается рыболовной прутяной сапетки с торчащим из нее луговым сеном нынешнего укоса, которую Павел навязал им в Петербург, то ее следовало бы увязать в мешок, что ли, дабы не удивлять встречных на Невском. Но взять эту захолустную плетенку все же приходилось не только ради шутливого приветствия «с берегов родной Медведицы», но и потому, что никакая другая упаковка не шла в сравнение с нею для хранения бутылок с игристым цимлянским...

Мокрый Санкт-Петербург, как и следовало, встретил донцов реденьким, сенокосным дождичком в накрап, запахом теплого асфальта и неожиданным парадом. Полицейский на перроне с нафабренными усами вытянулся в струну и машинально кинул правую руку под козырек, ошалев, видно, перед четырьмя новенькими орденами на груди поджарого и лихого на вид казачьего офицера, и сделал медленный полуоборот, провожая глазами. А едва погрузились в пролетку и свернули на Лиговку, выехал наперерез казачий патруль, полусотня красно-голубых атаманцев. И пока пропускали их у перекрестка, молодцеватый хорунжий успел рассмотреть смышлеными глазами седоков в родимом обмундировании и вдруг выдернул шашку «на караул». Негромко, внушительно бросил в строй не то команду, не то просьбу, как-то по-свойски смеясь глазами:

— Г-герою маньчжурских полей подъесаулу Миронову, братцы, — ура!

Полусотня дружно и взахлеб рявкнула, словно на высочайшем смотре. Кони заплясали, поджимая крупы, проплыли мимо веселые лица казаков, высокие, заломленные фуражки с широкими красными околышами, скрипучие ремни и седла. Миронов привстал и откликнулся, не скрывая волнения:

— Хоперцам и родной Усть-Медведице... Здорово, братцы!

Молодцеватый хорунжий кинул шашку в ножны и кивнул прощально. Задние казаки оглядывались, белозубо скалились. Коновалов, геройский в бою и простоватый в жизни сверхсрочник, не упустил случая погордиться:

— Вас что, Филипп Кузьмич, должно, по газетам сымали? Ежели и дальше так, то и желать, как говорится... Это ж надо — на первом перекрестке, как своего!..

— Нет, Коновалов, не снимали для газет, — засмеялся Миронов. — Просто в офицерском собрании у них, скорей всего, вывешивали карточку. Вот и запомнил, видно, хорунжий. А дальше будет совсем весело! Особо — на новочеркасской гауптвахте.

Лицо Миронова — энергичное и крепкое, с прищуром острых глаз — стало непроницаемым, каким оно становилось в самом начале трудного поиска в разведке или перед конной атакой. Тогда начиналась стремительная и захватывающая работа мысли, трудное состязание ума и воли с возникающими препятствиями в боевой обстановке, и надо было — коль ты уж назвался казачьим офицером! — найти лучший, единственно победный ход, чтобы сделать дело (иной раз заведомо невыполнимое), а вместе с тем спасти и себя, и людей, и лошадей даже, чтобы выйти к своим в полной форме...

Он так и сошел с пролетки у подъезда гостиницы — молча, с сосредоточенной усмешкой, хотя находился теперь отнюдь не на вражеской территории. Расплатился с извозчиком и, пока урядник снимал тяжелый баул и другие вещи, кликнул швейцара.

Номер Крюкова был в бельэтаже, и хозяин оказался дома. Начались объятия и восторги, распаковка вещей, и, когда Коновалов водрузил на изящный, под красное дерево, боковой столик аляповато-громоздкую прутяную сапетку с торчащим из нее клоком волглого сена, Федор Дмитриевич вовсе растрогался:

— Ну, молодцы, ну, окаянные разбойнички с родимого Дона, что придумали, а? — радостно и с преувеличенной горячностью обнимал он Миронова и оробевшего урядника и все оглядывался в глубь большой комнаты-залы, где в креслах сидел осанистый, барственно-важный человек в костюме-тройке, с темным галстуком, с окладистой бородкой, как видно, его хороший знакомый и гость.

Сам Крюков — гимназический учитель, писатель и думский депутат, выслуживший уже чин статского советника, — был в обиходе простецким человеком, казаком до мозга костей и любил не только «приличное общество» и себя в нем, но пуще того — хуторской круг и карагот, старые донские песни на посиделках и в застолье, молодежное игрище. Все это пело и звенело в нем, переполняло душу, поэтому он способен был даже и в столичной компании разом сбросить с себя постоянную интеллигентную сдержанность, расслабить галстук и заходить, что называется, колесом, забросать грубоватыми хуторскими байками-анекдотами, станичным говорком, смешно смягчая окончания глаголов, потешая себя и окружающих. Он и теперь сверкал очками на всю комнату, задирал русую окладистую бородку «под Короленко», бросался от одного гостя к другому несообразно возрасту (Крюков был старше Миронова на два с половиной года, и стукнуло ему уже тридцать шесть лет), говорил с жаром, разбрызгивая радость:

— Вы посмотрите, дражайший Владимир Галактионович, что они нам привезли-то!

С кресел в дальнем углу поднялся крепкий человек с губернаторской осанкой. Глаза, впрочем, не выказывали никакого властолюбия, были, скорее, сочувственно-внимательны. Миронов определил в его лице нечто неуловимо знакомое, сжал крепко протянутую руку и поклонился.

— Короленко, — сказал гость Крюкова. И, не выпуская руки Миронова, с интересом осмотрел его с ног до головы, как бы оценивая на силу и сообразительность.

— Да, да! Вот перед вами, Владимир Галактионович, совсем новый, так сказать, тип казачьего офицера, прошу любить и жаловать! — рекомендовал с жаром Федор Дмитриевич своего земляка, разом смахнув напускное шаловливое ухарство и развязность. — Впрочем, идите-ка, земляки, пыль дорожную смойте! — проводил он казаков в ванную и захлопнул за ними дверь. — Да! Это тот самый подъесаул, которым вы, Владимир Галактионович, интересовались... И кстати, Миронов — не единственный ныне офицер из наших, протестующий открыто и прямо против карательных мер правительства! — Крюков спешил, как видно, закончить начатый ранее разговор, убедить в чем-то Короленко: — Уроки, как говорят, не проходят бесследно. Недавно в Вильно восстала сотня 3-го Ермака Тимофеевича полка. Вся целиком арестована и отдана под суд за отказ чинить расправу над народом... В Вахмуте хорунжий Дементьев со своей командой пошел под суд за присоединение к рабочей забастовке! 8 октябре прошлого года из Воронежской губернии ушли домой «по староказачьей традиции», обсудив на кругу, сотни 3-го сводного и 2-й Лабинский из Гурии, а Урупский Кубанский полк вообще учинил вооруженный бунт! Да. — Передохнул, внимательно следя за выражением лица Короленко, и дополнил: — А в Юзовке что было?! Когда наши казачки отказались стрелять по манифестантам и их, разумеется, определили за решетку, шахтеры и рабочие с заводов, побольше трех тысяч, двинулись освобождать казаков из тюрьмы! Долг, так сказать, платежом красен! Ну о том, что в Ростове и Москве было примерно то же, вы знаете... Но — верх всему — поступок сотника Иловайского, посланного на усмирение крестьян. Сотня его, только что из Маньчжурии, перестреляла полицейских за попытку стрелять по безоружным мужикам. А Иловайский, заметьте, казачий дворянин, потомок былых войсковых атаманов!

Миронов стоял в полуоткрытой двери в белой сорочке с закатанными рукавами, вытирал жилистые, загорелые руки махровым полотенцем и с открытой насмешливостью слушал друга. Крюков заметил его выразительный прищур, махнул рукой — достаточно, мол, на эту тему! — и засмеялся:

— Ну, многоглаголенье, как говорил еще иеромонах у Пушкина, не есть души спасение! Вы-то с чем хорошим прибыли? Приговор станицы, письма с хуторов — вот что мне надо к завтрашнему выступлению, братцы! Есть?

— Все, что надо, привезли, но — после, — сказал Миронов. — Урядник, выкладывай гостинцы с Дона!

Он отнял у Коновалова сапетку, выдернул из нее пучок свежего, сильно пахнущего влажным лугом сена, стал выставлять на лакированный столик одну за другой черные бутылки с серебряной оберткой. Бутылки были облеплены волглыми травинками, а на затейливых вензелях наклеек золотились оттиски медалей самого высшего достоинства.

— Цимлянское игристое? — воодушевился мало пьющий Федор Дмитриевич. — По какому же случаю?

Миронов объяснил, что тащить за собою в Питер винные бутылки не очень разумно, легче при нужде купить бы на месте, но Павел Агеев как раз выдавал замуж свою двоюродную сестру, ну и, разумеется, не забыл своего покровителя и наставника Крюкова, прислал гостинец е просьбой заочно поздравить молодых...

Федор Дмитриевич удовлетворенно кивнул и поднес клок сена к лицу, с молитвенным чувством вдохнул сильный луговой аромат, глядя в сторону Короленко и как бы желая передать и ему свое настроение.

— Вы, ваше высокоблагородие... не то принялись нюхать, сказал со сдержанностью в голосе урядник Коновалов. — Если уж захотелось степь нашу вспомнить, то вот… — Он отвернул борт синего мундира и достал из потайного кармана на груди пучок сухой, невзрачной травки. — Вот. Возьмите, чебор!

Крюков порывисто обнял Коновалова и расцеловал в обе щеки, а затем, завладев пучком чебора, направился в угол к старшему гостю:

— И в самом доле — чебор! Ах, окаянные, да что же они со мной делают, ведь душу — вон! Вы оцените, Владимир Галактионович, оцените!

— Да? У нас, в Малороссии, чебрец, — сказал Короленко, добродушно усмехаясь в бороду. — Впрочем, дайте-ка, в нем, черт его знает, и в самом деле заключена какая-то первородная сила, чудный приворотный запах. Не передать словами даже, сколько аромата, полынной горечи и степной силы!

— Кто надоумил? — Крюков ел глазами урядника Коновалова.

— Да это уж близ Себрякова, — сказал урядник. — Стали спущаться к слободе, я на Веберовскую мельницу гляжу больно уж высоченная громада, выше церкви! — а их благородие толкает с брички: сорви, говорит, чеборка на дорогу! А там, по скату, его сколько хошь!

— Спасибо, братцы. Это же — емшан! Погодите, сейчас вспомню, как там у Майкова... — Крюков смотрел на Короленко, который тоже с жадностью вдыхал запах немудреной степной травки-ползунка, а сам начал тихо, по памяти декламировать стихи. Он, гимназический учитель, да еще степняк по рождению, знал, конечно, эти строчки и мог читать наизусть:

Степной травы пучок сухой.

Он и сухой благоухает!

И разом степи надо мной

Все обаянье воскрешает...

Это была поэма о власти человеческой памяти, зове родной земли, верности Отчизне... Федор Дмитриевич сначала читал невнятно, как бы лишь для себя, повторяя знакомое и привычное, самый сказ. Но по мере того как углублялся и ширился стих, как кругами на воде расходилась непростая мысль и прояснялось настроение, голос чтеца стал сам собою крепнуть, выдавая волнение:

Скажи ему, чтоб бросил все,

Что умер враг, чтоб спали цепи,

Чтоб шел в наследие свое,

В благоухающие степи!

На глазах Крюкова заблестели слезы. Было много недосказанного в этих стихах, того, что связывало всех присутствующих здесь в крепкий и единый круг, ради чего они и собрались вместе. Даже урядник Коновалов, никогда не читавший других книг, кроме духовных, понимал, что тут были не стихи в их общепринятом смысле, а тайная клятва:

Назад Дальше