Кто, собственно, зачинщик? Братья Топилнны? Старший — Алешка, сухой и длинный, как зимняя подсолнечная бодылка, с оклеванной воробьями ссохшейся шляпкой? Правофланговый шестой сотни, которого Макар как-то спас в рубке, под палашом толстого австрийского гусара?.. Выдать его, Алексея Топилина, этого нескладного совестливого парня, по бедности не успевшего до службы жениться, не имевшего в призыв строевого коня, которого изломал вахмистр на маршировке и джигитовке, его, или, может быть, младшего брата Алешки — Зиновия? Совсем зеленого первогодка, вечно попадающегося на глаза начальству?
Макар ходил по двору, понятливо вникал в дела казармы, короткие реплики встречных казаков, оглядывал знакомое и уже ставшее привычным расположение помещений, спортивного городка, конюшен и тихо злился. Все вершилось тут вроде как бы шутейно, на смех курам. У главных ворот, на выходе из казарм, стоял крепкий караул; там проверяли пропуска, отмечали опоздания и неявки, а в конюшне казаки разобрали заднюю кирпичную стену и проникали в соседний двор к лейб-гвардейцам полка его величества, кубанцам, или «ракам», как их еще называли из-за красных черкесок и башлыков. Там на воротах поста не было, и оттуда каждый беспрепятственно отправлялся в город, к разговорчивым мастеровым и чистеньким, суетливо-угодливым белошвейкам. Белошвейки знакомство с казаками считали за честь, иной раз приходили к воротам справляться о здоровье какого-нибудь приказного Степы с одной лычкой на погоне, стояли с плетеными кошелками, а в кошелках приносили маковые крендели, тульские пряники и подпольные газетки вроде «Окопной правды»... И никто особо не возражал. Казаки очень хорошо помнили, как в девятьсот пятом их подлым образом мобилизовали на полицейскую службу и опозорили. А между войнами старались помалу искоренять весь вольный, староказачий уклад жизни, выборность атаманов и судей, так что теперь казачества в первоначальном его смысле уже не было. Конный подневольный солдат — какой же это к черту казак?
Вечером Макар потянулся в казарму к хуторянам.
Когда открыл дверь, никто не отрапортовал, потом запоздало крикнули «офицер!» и кое-кто встал у кровати, приглядываясь к двери. В дальнем углу затаилось сборище, а в сторонке кто-то прокашлялся и успокоил прокуренным голосом: «Да свой, Макар Герасимович, чего вы?» — и в другом конце другой кто-то довольно засмеялся. Филатов кашлянул ответно и знакомо, прошел в угол.
Казаки, сбившись кучей, читали какую-то бумагу (возможно, письмо из дому), Макар Герасимович постарался не заметить той бумажки, что мелькнула в руках урядника Клеткина и пропала с глаз. Присел рядышком на свободную табуретку, достал серебряный призовой — со скачек — портсигар и угостил всех папиросами. К нему потянулись со всех сторон, выхватывая грубыми, черными пальцами белые, непослушно округлые мундштуки папирос. Стало легко и привычно, как в сухом летнем окопе между боями, когда нет нужды блюсти субординацию, разбирать, командир ты или рядовой. Можно и отдохнуть, и поговорить от души, всласть.
И все же было стеснение, разговор-то прервался на полуслове. Все поглядывали друг над друга, как виноватые.
— Да-а, так вот она мне и говорит... — неуверенно соврал Федор Сонин, сидевший рядом с Зиновием Топилиным, делая вид, что продолжает прежний разговор. — Ты, говорит, уедешь опять на германцев, а я тут, значит, с дитем? Одна? Да какое, говорю, могёт быть дите, когда ты кралюшка, небось тут с фабричными из-за политики давно уж разучилась и бабой быть? А она — в слезы, обижается да такая жалкая, прям беда! Вот и фабричная, а — все при ней!
— Кто — она? — деловито и строго, сведя черные брови к переносью, спросил Макар. Поймал дружков на горячем и зубы оскалил от любопытства, щурился на ближний свет керосиновой лампы.
— Хто? — с веселой готовностью кашлянул Сонин. — Да модистка одна, Ксюша. Тут, рядом, с Лиговки...
— Вот за это самое, что вокруг пальца хошь окрутить взводного своего командира, могу шесть рядков лишних на чистке жеребца удружить! — засмеялся Макар, тут же впрочем, прощая оплошку казака. — Так об чем разговор был?
Все с полуслова понимали взводного. С одной стороны, конечно, время было военное, и всякий офицер почитал за благо мирно уживаться с рядовыми — они и бой выиграют, и при крайней нужде раненого тебя из вражьей глотки вырвут, и за душевность твою простят даже крутость в бою, — но все это касалось только тех офицеров-белоручек, которые за спиной слышали иной раз злобное: «шкура!» — и вынуждены были заигрывать с рядовыми. Что же касается выслужившихся, таких, как Макар Герасимович, то им не было никакой нужды приноравливаться к рядовым казакам. Он был простой кости, вместе со всеми тянул общую лямку, и от него было не зазорно получить два наряда все очереди.
— Так о чем разговор-то? — отмел он начисто выдумку Сонина.
Казаки переглянулись, сдвинулись вокруг Филатова теснее.
— Так чего ж кривить, Герасимыч... — сказал простодушный Алексей Топилин, за всех выпрашивая снисхождения. — Опять же насчет этих окаянных плетей речь вели. Неохота ими вооружаться, сказать. Позор опять на нас же и повесят! Ну и попутно, значит, про Миронова вспомнили...
— Какого Миронова? — спросил Филатов.
— Да усть-медведицкого есаула! Вот кого не хватает ныне в Петрограде, он бы им показал плети, иродам! Он этого не переносит, когда из казака-вояки дурное пугало делают... Ну и разные другие байки тут про него шли, кто что вспоминал. Говорят, опять геройством себя оказал, ходит теперь уж в войсковых старшинах, только гдей-то на юге, на румынском фронте.
— На румынском чего не ходить в героях, там одни австрияки, каждый на левую переднюю прихрамывает, да частично румыны мобилизованные, — подхорунжий усмехнулся, прикуривая над ламповым стеклом, и от близкого света ярко, оплавленно вспыхнули его кресты и бронзовые бляшки медалей. — На румынском мы бы тоже не подкачали, верно?
— Да нет, Макар Герасимович, — возразил опять урядник Клеткин. — На юге нынче мадьяры против нас фронт держат, а перед мадьяром много не показакуешь, противник сурьезный и умеет тоже палашом махнуть, дьявол! А про Миронова я слыхал, когда в прошлом годе в императорском госпитале находился, там многие казаки с разных фронтов лечились.
— -Эт точно, — кивнул Филатов. — Туда собирают, какие заслужили.
— Так вот, говорят, был он сразу-то у Самсонова в армии. Ворвались они в Восточную Пруссию, германец в панике, дорога открытая, тут бы поддержать 2-ю армию, да и войне конец, а Сухомлин министр чего-то другое замыслил, снарядов не подсылает, обозы, обратно, отстали, вся армия в окружение и попала. По-глупому. Немец очухался, артиллерией Самсонова обложили в этих Мазурских болотах, дело плевое... Выставляют ультимату: сдаваться, иначе всем — капут. Старик Самсонов ультимату не принял: я, говорит, войсковой атаман Семиреченского казачьего войска, а перед этим и на Дону скоко лет правил, казаки такого позора ввек не видели! Но выходу нету, пустил себе пулю в лоб...
— С самого начала — этакая канитель!.. — Вздохнул кто-то в темном углу. На него шикнули.
— Ну, многих побили там, верно, многих и в плен взяли. А другие так и не сдались. У кого, значит, какой характер!.. Миронов свою сотню с шестидюймовой батареей напрямки двинул, по старому маршруту, как и шли в наступление, на запад! Понял? Такая голова! Туда, где их в общем никто и не держал, у немца все силы были на то, чтоб обратно войско Самсонова не ушло! С востоку держали, пыжились, а он их и объехал на кривой. Махнул на запад, а потом через Польшу на юг. Так, говорят, аспид, аж через румын, где-то на Южном фронте к своим выбился. Во дела!
— Чегой-то непохоже, чтоб с одной сотней, да по тылам, — заинтересованно сказал Филатов. — Брешут казачки эти завсегда, брехать у нас тоже охотников хоть пруд пруди...
— Тут верно, Макар Герасимыч. К нему посля-то цельный полк пристал, сотник Кузюбердин со 2-го Донского и другие. Мало ль у нас сметливого народу? За то и дали Миронову чин войскового, а то бы ему его и ввек не видать, начальство его не очень жаловало! Но об нем, обратно, разное говорили. Там еще один азовский казак на излечении со мной был, так тот прямо терпеть его не мог. Зверь, говорит!
— Чем же он ему-то досадил? — спросил Алешка Топилин из-за филатовского плеча, ерзая от любопытства.
— Так он, Миронов, перед войной у них в Приазовье служил начальником рыбной охраны. Всего этого бассейну с донскими гирлами. А они, дьяволы, чего? Как токо рыба весной попрет в верховья на икромет, так они сетями Дон перекроют, богатеют в одну неделю за целый год! Вот он им и говорит по-доброму: чего же вы, черти, в Медведицу и Хопер уж ни одного рыбца не хотите пустить? Так, мол, негоже, на время икромета ставить сетки запрещаю! Никакой тут не могёт быть ловли. Ну, а ежели Миронов чего сказал, то возражать не моги, тут он лютей приезжего стражника! Шкуру спустит запросто... Зверь!
— И... послухались они его? — усмехнулся Филатов, зная казачью непокорность в таком деле, когда запрет по живому месту ложится.
— Так он все ихние сетки, какие не побоялись, и конфисковал, ему что! У него завсегда уговор — дороже денег!
— Ну, правильно и делал! — засмеялся Алексей Топилин. — У них, в Приазовье, рыбы этой круглый год, а у нас, в верховьях, и по вешней воде один язь да чахонь!..
— Так людям рази угодишь? С этой стороны — хорошо, а с другой, обратно, — плохо! А только он простого казака никогда в обиду не даст! — сказал урядник Клеткин. — Про это весь ихний округ знает. У меня свояк в Скуриху как-то ездил, говорил: Миронова чтут выше окружного атамана! Вояка — одно, а притом еще — грамотный, не нам чета. И гимназии проходил, и юнкерское... Правда, гимназию у них посли закрыли, не стерпели за нашего Генералова, что тады бомбой на государя Александра Третьего замахивался. А Миронов, он еще в девятьсот пятом собирался плети наши по-своему в оборот пустить, по виноватым лбам!
— Тихо ты, — сказал Сонин вполголоса. — Тихо, чужих перопужаешь!
— Так жена вон пишет: опять зима плохая, снегу мало. Это как? Опять засуху ждать? Детишки того и гляди по воронежским хохлам пойдут с сумкой через плечо, а ты тут плетью махай! Довоевались! — поддержал урядника сверхсрочник Кумсков.
Разговор уходил куда-то в сторону, на тоску и недобрые размышления, урядник Клеткин попытался вернуть его на деловую основу; тронул подхорунжего за рукав.
— Анекдоты тут до вас рассказывали, Макар Герасимович. Про Брусилова... Смех! Вы-то слыхали?
— Эт про то, как он с государыней на позиции беседовал? — без большого интереса оглянулся Филатов и даже поморщился. Анекдотов в последнее время развелось много, и что странно, одни и те же анекдоты ходили и в солдатских окопах, и в больших штабах, и, слышно, в благородных собраниях. Всем эта веревочка осточертела одинаково, червь точил русскую душу... Рассказывали вот совсем недавно, что будто бы государыня в прошлом году самолично выезжала на Юго-Западный фронт, к Брусилову, чтобы выведать у него точные сроки намечавшегося прорыва. Военный министр Сухомлинов то ли не мог, то ли не хотел ей помочь по шпионству, вот она и заявилась на фронт. Прямо на банкете и спрашивает командующего Брусилова: «Генерал, скажите же мне, какого числа мы можем, наконец, ожидать самого решительного наступления наших доблестных войск на вашем фронте?» Ну, старик Брусилов про эти все дворцовые шашни заранее знал, поклонился со всей любезностью: «О, ваше величество, это все настолько секретно, что я даже не могу назвать точного дня! Все — в сейфах оперативного управления!» Эту историю Филатов уже слышал, поэтому спросил без всякого интереса: — Опять про царицу с Брусиловым?
— Не! Тут как раз про государя-императора, — усмехнулся урядник.
— И с ним — тоже беседовал?
— Ага. Сразу, как только в Галиции фронт отодвинулся, государь вроде прибыл со свитой солдатские награды раздавать. А свита вся — иностранная, как на подбор! Тут тебе сам министр двора барон Фредерикс, тут разные гоф- и церемониймейстера, и у всех ненашенские фамилии! Вот столпились, значит, вокруг царя, а он, сердешный, подзорную трубу в руки взял и рассматривает через нее поле битвы! Спрашивает опять у Брусилова: на каком расстоянии, мол, от нас находятся немцы? А Брусилов ему на ухо: «Немцы, ваше величество, с самого начала кампании — за вашей спиной...» А? Каково он их?
Никто не засмеялся. Веселый анекдот запросто объяснял причины всех военных неудач, вызывал злобу за невинно-пролитую солдатскую кровь. Подхорунжий Филатов задумался, нахмурил брови и низко опустил голову. И руку, лежавшую на столе, медленно сжал в кулак.
— Сволочи... Мудруют человеческой кровью, — сказал спустя время и поднялся, чтобы уходить.
От двери известил как бы между делом:
— Завтра сотню в наряд ставят, к Николаевскому вокзалу. Коней вычистить утром, чтоб блестели! Чтобы лицом в грязь не упасть на Невском. А насчет плетей — поглядим... Может, без них дело обойдется.
— Заварушка кругом, — сказал урядник-связист. — И на Выборгской, и на Охте, и за Малой Невкой. Третий день в городе хлеба нет, это порядок?
— Пекарей в одну неделю всех мобилизовали на фронт, чтоб не бастовали, — сказал Федор Сонин. — Зерно и мука лежат, а хлеба нету...
— Взамен хлеба хотят казачьи плети в ход пустить, — добавил кто-то из дальнего угла — Чтоб злей были!
— Поглядим, — опять коротко сказал Филатов. И пошел из казармы.
Еще в 12-ю годовщину Кровавого воскресения, 9 января, в крупных промышленных центрах — Петрограде, Москве, Баку, Нижнем, Николаеве, Ростове-на-Дону начались политические стачки, демонстрации и митинги. К середине февраля вся промышленная жизнь столицы была, по существу, деморализована. В ответ на рабочие волнения было объявлено о закрытии заводов Рено на Выборгской и Путиловского, прекратилась продажа хлеба. Петербургский комитет РСДРП (б) призвал рабочих к политической стачке, забастовало двести тысяч рабочих. С красными флагами и лозунгами: «Хлеба!», «Долой войну!», «Долой самодержавие!» — народ повалил на улицы, намереваясь пройти с манифестацией к Таврическому дворцу и Зимнему. Терпение рабочих окраин кончилось...
Но Суворовскому, Староневскому, Гончарной, Лиговке — не протолкаться. Встревоженным, гудящим муравьищем толпа двигалась с трех сторон к вокзалу и Знаменской площади, чтобы двинуться отсюда единым потоком вниз но Невскому проспекту. Но здесь, у площади, каждая улица охранялась сплошной цепью городовых, а на проспекте выстроилась плечо в плечо учебная команда Волынского полка, и за нею чернели в ряд папахи конных казаков.
Ветер гнал по открытой брусчатке площади сухие косицы снега, зябко светились фонари, лошади простужено фыркали и нетерпеливо сучили ногами, выпрашивая повод. Дрожь пробирала и всадников и лошадей.
Распоряжался волынцами и шестой казачьей сотней на площади толстый, плохо сидящий на раскормленной лошади жандармский пристав, полковник Крылов. Он принял рапорты поручика Воронова-Вениаминова и хорунжего Бирюкова, желтого от лихорадки, и немедленно отослал казачьего офицера в полк за подкреплением.
— Без-зоб-разие! — сказал пристав, недовольный мерзкой погодой и глядя почему-то на правофлангового казачишку, тощего и нескладного Алексея Топилина, скучавшего глазами. — И это — казаки? Где же лихость и выправка, черт вас всех... Башлыки скинуть, карабины зарядить!
Подхорунжий Филатов, принявший под начало сотню, кивнул в ответ, вроде бы повторяя команду. Движением плеча стянул с папахи теплый башлык овечьей шерсти. Но зубов не расцепил, с мертвой ненавистью глядя на чуждую для него форму жандарма.
Сказать правду, он сразу почувствовал некое чистоплюйское пренебрежение пристава к его сотне, повыбитой на войне, к непроспавшимся, усталым и встревоженным казакам и сразу же ответно возненавидел его толстую рожу, жирное тело, барственную посадку на битюге (не сказать про него «кобель на плетне», но уж «чувал с толокном», так в самую точку!). «Вот кого на позиции надо б выдворить, чтоб сурчиный жирок порастряс...» — ответно подумал Филатов и крепко дернул поводья: жеребец его совсем некстати потянулся вдруг к жандармской толстой кобыле.