- Я не могу, - чуть мягче проговорила женщина. – Не смогла бы, если б даже хотела. Уезжай, Дарн. Я жить хочу. Уезжай.
У порога он обернулся.
- Не передумаешь?
- Нет, Дарн. И подарок забери.
- Себе оставь, - уронил глухо. – Прощай, Митка. Удачи тебе.
- Удачи, - откликнулась она эхом. – Вам удачи.
Сильный вечерний ветер мотал за окном мокрые ветки. Темнело. По серому небу летели, летели, тоскуя, облака.
Мита стояла у окошка, глядя на дождевые струи. Кап… кап… как тоскливая, нескончаемая песня. Как вышить дождь? Серыми косыми стежками на белом, черными ветками… сложный, непонятный узор.
Ах, как она умела петь когда-то – девочка Митка, жаворонок полевой, лесная пташка. Как она смеялась, когда игла, мелькая туда-сюда, выводила на простом холсте причудливые узоры. Как краснела и отмахивалась, когда благодарили люди – то куском пирога, то отрезом льна на платье. Какой игрой для нее это было…
Митка вышивала с шести лет – и это считалось поздно, бабку ее посадили за пяльцы в четыре. А ее вроде и не учил никто – так, сама запомнила; ее не готовили в вышивальщицы, думали – усердия не хватит, ведь ни минуты не сидела девчонка, лишь бы бегать да напевать. А она притихала за работой… или пела – и вышивала, как пела, и на ее узоры приходили поглядеть соседки, когда ей было десять. И дивились, качая головами: не иначе, как лес благословил, не зря же мать Митку не в доме родила, уйдя не в срок за ягодами. Звери лесные колыбель качали, шептали бабки, оттого и растет такая – светловолосая, не в отца и не в мать. А бабка вздыхала тихонько и просила у судьбы счастья для внучки.
Митка всегда любила лес. И не так хозяйственно, практично, как жители их маленькой, в северной чаще затерянной деревни – не за грибы и ягоды, не за мох и бревна, не за шкуры зверей и перья птиц. Она жила – в лесу. И неласковая, хмурая северная эта земля была для нее дороже всех богатств мира.
Север… сосны и песок, вереск, заросли можжевельника, запах мокрой листвы в осинниках, буреломы, пронзительные крики птиц осенними стылыми утрами. Север –колодцы с высокими «журавлями», мох, серое небо, темноволосые молчаливые люди. Рыжие пятна сыроежек под корнями, алые, как капельки крови, ягоды костяники в траве. Север… «север» и «лес» для курносой, кругловатой девчонки было одно и то же.
И иголка в руках маленькой вышивальщицы выводила то медвежонка, пыхтящего над ульем с медом, то хитрую лисичку у норы, то гриб, по которому ползла мохнатая гусеница. А мать все дивилась – откуда ты это берешь?
Ей должны были наречь женское имя, когда Митка, уйдя за ягодами, заблудилась в лесу. Сроду никогда не плутала, а тут - точно леший водил. До заката бродила – а когда поняла, что не помнит дороги, даже не испугалась. Села у лесного ручья, опустила на землю корзину с ягодами, вымыла проточной водой перемазанные ноги. Вытянула из рукава иглу, оторвала кусок от юбки. Игла сновала в руках, а Митка то и дело посматривала в небо. Низкое солнце качалось над ее головой, пронизывая листву; потом на пень рядом с девочкой слетела любопытная птаха. Митка вышивала. Неведомое стучалось внутри и просилось наружу. Лес пел кругом летнюю песнь, и когда на поляну вышел огромный лось, Митка не удивилась даже. Просто поднялась - и поклонилась лесному хозяину.
Лось фыркнул и потянулся к ее рукам. Митка подумала: как хорошо, что догадалась захватить с собой хлеба и еще не весь съела его. Корочку, предложенную ему на раскрытой, вздрагивающей ладони, лось принял с благодарностью. Он был стар. Глаза его смотрели спокойно и устало, на рогах повисла веточка с парой листьев. В шерсти на шее запуталась сосновая иголка; Митка сняла ее осторожно и бережно. Иголка – темная, с остатком зеленого на кончике – липко повисла на ее пальцах.
- Что, дедушка лось, - сказала девочка тихонько, - скучно тебе в лесу одному?
Лось наклонил голову, снова фыркнул.
- Хочешь, я тебе подружку вышью? – спросила Митка и показала лесному жителю лоскут. – Вышью – и принесу, будет тебе здесь забава.
Лось боднул ее лбом и ничего не ответил. Потом вздохнул шумно и неторопливо – и, повернувшись, ушел в лесную чащу.
Проснувшись утром, Митка поняла, что спит она возле большого пня, поросшего мхом; корзина ее цела и накрыта лоскутом ткани. В лоскут у самого края воткнута была игла – не та, домашняя, другая – зеленая, как хвоина, с черным ушком. На лоскуте горел, вышитый, огромный рогатый лось. Нет, поняла девочка, лосиха. Юбка была цела. Рядом крутилась в воздухе сойка и трещала, указывая дорогу к дому. Митка осторожно вынула иголку, наколола лоскут на веточку росшей рядом молодой осинки и, напевая, побежала назад, к деревне.
Дома никто ничего не заметил. Ей влетело, конечно, за позднее возвращение – но и только.
Через два месяца Митка решила вышить подарок на свадьбу дочери старосты. Вышила пухлощекого младенца, смеющегося над игрушкой. Родившийся у молодой пары сын был похож на вышитый портрет, как две капли воды.
Когда сына мельника забирали рекрутом, мельничиха выла и каталась по полу от горя – парень был ее отрадой, вымоленным и долгожданным. Митка на прощанье подарила ему кисет, на котором горели вышитые звезда и сабля. И парень попал стражником в столицу, а через год (весточку принес отставной солдат) отличился – и был награжден солдатской Звездой, совсем такой, как вышила ему Митка.
А потом – золотые колосья на платке в подарок и неожиданный урожай на поле вдовы Бахты.
А потом – угольно-черный медведь на кафтане для соседа. И его, уже неживого, принесли из лесу – молодому охотнику не повезло встретиться с грозным зверем. «Счастье твое, Митка, - сказала ей тогда бабушка, - что не понял никто. А то бежать пришлось бы – да не тебе, а и всем нам».
Митка сама не понимала, как это все получается. Это было – как ветер, как текучий ручей. Никто не учил ее подбирать нитки; сочетания цветов она подсматривала вокруг – вон как горят на клене возле дома осенние ржавые листья. Многие девушки в деревне вышивали даже лучше нее – и аккуратнее, и быстрее. Но для них это была забава. Для Митки – жизнь, дыхание.
Митке минуло семнадцать, когда она – озорства ради – решила вышить молодца из сказки про семерых лебедей. Вышила – молодой красавец и она рядом, за руки держатся и смеются оба. У юноши темные волосы и ямочка на правой щеке, а одежда – богатая, словно у принца. Она набирала в колодце воды, когда, поднимая пыль, промчалась по их улице кавалькада – из всех окошек на них глазели, дивясь. Какая звезда светила в тот день молодому охотнику, зачем он, упустив зверя, заехал в их деревню да попросил воды напиться, неведомо. Митка и подала, смущаясь старого платья и мозолистых рук… и кувшин тот тяжелым показался: у юноши волосы смоляные, глаза, словно ягоды крыжовника, зеленые и ямочка – как на ее узоре – на правой щеке…
Разве она виновата, что охотник тот сыном князя оказался?
Сразу вспомнили люди, что от столицы до их глухомани – полдня конного пути, и недалеко вроде. Болтали, конечно, шептались по углам. Но ей до того дела не было – княжич ее Янир или бедняк последний, все едино. Главное – глаза его… навсегда приворожили, и другого такого не будет.
Он приезжал едва ли не каждый день – то один, то с родичем Дарном, другом верным. Дарн единственный знал тогда все от начала до конца. И молчать умел, хоть и хмурился – но разве княжичу укажешь? Они уходили подальше в лес, и Дарн бродил неподалеку, стерег коней… и вздыхал потихоньку – завидовал.
Кто видел их счастье? Сосны стелившие им под ноги ковер из иголок? Рыжие, любопытные белки? Дедушка-лось, однажды показавший бок в чаще? Любопытные вертлявые сойки? Мир стелился им под ноги и подставлял бока – только держись, любовь стекала с кончиков пальцев и дрожала в сплетенных ладонях. Они любили друг друга, а все остальное было совсем неважно.
Янир обещал увезти ее в столицу – вот только отцу рассказать надо. Наверное, он действительно любил ее и собирался сделать ее женой и княгиней. Но ведь и думать надо головой, а не только сердцем – пара ли княжичу она, девчонка из лесной глуши? Митка и сама понимала это… только что она могла поделать, если - судьба? И так коротки были те летние ночи, когда она обнимала Янира, когда он любил ее в лесном шалаше… лес не выдаст, твердила девушка, он поможет.
Может, и вправду бы помог – да люди помешали.
Уже заморозки приближались ко двору, и трава по утрам была ломкой и белой от инея. Солнце всходило поздно и стояло в ясном небе необыкновенно чистым. Митка знала – это к счастью. И даже не удивилась, когда одним таким звенящим от холода утром к дому их подкатила карета в сопровождении трех стражников.
Мать, завидев, всплеснула руками и тихо заплакала. А бабка молча притянула девчонку к себе и поцеловала в лоб. О любой хворобы отстояла бы – как укроешь от грозного княжьего слова, от грамоты с печатью, от непонятных слов?
Дарн был молчалив и прятал виноватые глаза.
- Митка… не обессудь. Приказ у меня… Сама пойдешь или вести придется? – А в дверях шепнул едва слышно: - Донесли на вас; кто – не ведаю. Князь Милош тебя видеть желает.
Митка не чаяла за собой вины и даже не испугалась. Янир любит ее – что же может быть здесь страшного?
Столица оглушила ее, привыкшую к лесной тишине, ослепила круговертью лиц, золотым шитьем на одеждах княжеских приближенных, а пуще всего грозным сиянием глаз высокого, хмурого человека в дорогой одежде – его сиятельства князя Милоша. В гулком дворце съежился и потерялся единственный родной ей человек – княжич Янир; беспомощно и незаметно стоял он в тени, за креслом отца. А Митка смотрела без страха и открыто… и улыбалась, дурочка – ведь княжич любит ее. Не она в том виновата – судьба. А с судьбой разве спорят?
В небольшой комнате, кроме князя и его сына, никого не было – больно уж дело щекотливое. В высокие окна стелилось яркое солнце. По стенам развешаны были гобелены, и Митка поначалу все рассматривала их, то думая, что она могла бы вышить не хуже, то пытаясь запомнить узор, чтобы повторить потом на радость бабушке. Но стражник, стоявший сзади, надавил на плечи – на колени падай, дура, и она склонилась перед князем и больше уже ничего не видела.
Митка почти ничего не запомнила из того, что говорил – кричал! – ей старый князь Милош. Она все искала, ловила взгляд Янира, чтобы увидеть, почувствовать его тепло и любовь, согревавшие ее эти недолгие месяцы. Не было любви. И самой себе с каждой минутой она казалась все меньше и ничтожнее – как пылинка на дорогом ковре, как бьющаяся в цветное стекло случайная муха.
Потом ее вели коридорами, переходами, все ниже и ниже, дальше и дальше. Со стен начинало капать, а шаги высокого – глядеть шапка свалится – стражника отзывались в сердце холодной дрожью. Она ни в чем не виновата, куда ее ведут? В небольшой круглой комнате сидели, переговариваясь, за столом какие-то люди. В руках одного из них, низенького, лысого Митка увидела свою вышивку. С вышивки улыбался ей - единственно живой, настоящий - Янир.
Темные и мрачные подвалы Башни напугали ее до холодной дрожи.
- Кто учил тебя колдовать, девица? – спрашивали ее.
И она отвечала:
- Никто.
Ей не верили.
Митка пыталась объяснить тем, кто записывал каждое ее слово, кто спрашивал, спрашивал, спрашивал… Она пыталась объяснить, что просто слушала тишину и училась класть стежки, как иголки у лиственницы, один к одному. Она не варила в котле лягушек – она их любила. А дедушка-лось сам приходил к ней и трогал ладони мягкими губами. Ей грозили пыткой огнем и водой, если она не признается, кто научил ее тайному колдовству, да не раскается навсегда и не заречется… Заречется – вышивать. А она вышивала, как пела… а они – колдовство. Да какое ж колдовство, она ни одного колдуна отродясь не видывала… не верят в них в ее родной деревне. Только лес любит, но разве это подсудно?
Маги в напудренных париках, столичные, образованные… Что она могла против них? Вот и не моги, сиди себе тихо и не смей зариться на то, что не положено тебе по праву рождения.
Потом был суд. Важные старики в строгих мантиях, лучи света, в которых плавали пылинки, толстые фолианты, ее дрожащий голос. И толстый рубиново-красный камень на короткой золотой цепочке, холодом коснувшийся кожи… и падающие, как гром с неба слова:
- И понеже не отречется от козней учителя своего, имя коего не называется в этом мире, то будет сожжена судом справедливым и истинной магией, имя которой – Свет. И да не станет упорствовать в грязных своих заблуждениях, ибо только истинные маги способны изменять мир. Всех же прочих ждет – смерть. Да сожжет рекомую Митену, дочь Эледа, камень сей, начиненный истинной благодатью, если еще раз осмелится она взять в руки орудие колдовства.
Митка водила глазами по сидящим, отыскивая среди них Янира, и почти ничего не слышала. И думала только об одном – вот сейчас убьют ее, и они больше не увидятся. Никогда не увидятся.
Перед ее лицом сломали иглу – такую же, как была у нее дома. Кусок холста кинули в огонь, разведенный на небольшой жаровне. Пепел рассыпали в воздухе, а она стояла на коленях, и пылинки эти падали, оседали у нее на волосах.
… Маленькую карету нагнал у городской заставы закутанный в плащ всадник. Митка пряталась в глубине кареты, потирая сбитые жестокими веревками запястья, и ни о чем не думала, проваливаясь в тяжелую дрему. Последние дни ей нездоровилось; кружилась голова, слабели руки и ноги, мутило. Башня сил не прибавляет; счастье, что выпустили – живую. Снег сыпал – хлопьями. Было тепло и тихо; ее не трогали, не кричали «Говори!» - немногое оставшееся ей счастье.
Они остановились напоить лошадей, когда конский топот догнал их и знакомый голос крикнул, срываясь:
- Митка!
Рванувшуюся из кареты Митку не сумел удержать бородатый пожилой стражник. Да, впрочем, не особенно и пытался…
Они прижались друг к другу только на краткое мгновение, но мига этого хватило Митке, чтобы снова стать живой. Янир любит ее, он вернулся за ней, и теперь все будет хорошо. Он совсем промок, усталый и запыхавшийся, но целовал ее руки, волосы, губы, прижимал ее к засыпанному снегом плащу так, что она поверила в свое счастье. Но потом сказал – и тусклым был его голос.
- Я – попрощаться, Митка. Только попрощаться.
Митка взглянула в его глаза. Отстранилась.
- Ты больше не любишь меня?
Он отвел взгляд.
- Я люблю тебя, - проговорил тихо. – Но я не могу. Я княжич. Отец нашел мне невесту. Так надо.
На его непокрытых волосах оседал и не таял снег, а глаза не на ягоды крыжовника походили – на два сожженных дотла уголька. Митка дотянулась, стерла с худой его щеки растаявшую каплю.
- Да, - прошептала она эхом. – Так надо.
- Я люблю тебя, слышишь? – он тряхнул ее за плечи. – Я больше жизни тебя люблю! Но так надо, пойми, Митка! Я должен.
- Да… конечно…
- Я должен. Я наследник. Я не забуду тебя, Митка. Никогда не забуду.
Она отстранилась, плотнее запахнула плащ, дрожа от озноба.
- Иди… пора тебе, езжай…
Рубиновый камень под рубашкой на ее груди наливался жарким сиянием.
* * *
Скрипучей телегой катилась жизнь, переваливаясь с боку на бок в глубоких колеях. Белые от пыли колеса скрипели, несмазанные. Ниточки седины прошили золотисто-русые, как закат в лесу, волосы, возле глаз легли морщинки. Гомонила по утрам деревня, падали к ночи снега. Лес успокаивал птичьими трелями. Тихо дышал во сне сын.
Вернувшись домой, Митка выбросила вышивальные иглы и моточки ниток, кинула в печь единственные пяльцы. Не плакала – смотрела сухими глазами, как сгорали, обугливаясь, некрашеные круги. Камень на короткой – почти под горло - золотой цепочке, который она должна была носить, не снимая, давил на грудь… и на круглеющий живот, в котором сначала слабо и неловко, а потом все более требовательно стучался, ворочался, заявлял о праве на жизнь кто-то маленький и дерзкий. Мита хотела, чтобы у него, безотцовского, были такие же зеленые, как ягоды крыжовника, глаза.
Олль родился темноволосым, громким, а на правой щеке у него уже в два месяца появилась ямочка. И не пропала до сих пор. А еще у него была привычка насмешливо вздергивать бровь – так же вздергивал и отец его, и дед – князь Милош.