Карашир мрачно смотрел на огромный круг вращающегося жернова, на деревянную лопаточку, которой Исоф сдвигал в сторону накопившуюся перед каменным кругом муку, и не размыкал губ. Если б Карашир повернул лицо к смотревшим не него осуждающими глазами приверженцам Установленного, он, вероятно, не удержался бы и произнес то, что от него ждали… Но мысли Карашира закружились, как этот тяжелый жернов; Карашир представил себе приветливое лицо Шо-Пира, и улыбку его, и дружеское прикосновение Шо-Пира к его плечу; только разговаривая с Шо-Пиром, Карашир чувствовал себя достойным уважения человеком, только в общении с Шо-Пиром исчезало в нем привычное чувство униженности. И вот сейчас, когда впервые в жизни недоступный и важный Бобо-Калон сам обратился к нему и ждет от него, от ничтожного факира, ответа на свои слова, Караширу вдруг захотелось показать, что он не тень, у него есть своя воля, свой ум. Кровь бросилась в голову Караширу, он знал, что обида, какую он может нанести Бобо-Калону сейчас, — при всех этих всегда враждовавших с ним людях, — будет жить в Бобо-Калоне до конца его дней… Вскинув голову, Карашир взглянул прямо в лицо внуку хана, тусклый огонек светильника отразился в его полных ненависти глазах:
— Почтенный шана, как мельник, ждет подаяния от факиров… Сколько возьмешь за размол, благородный Бобо-Калон?
Если бы Карашир плетью ударил Бобо-Калона, старик, вероятно, не поднял бы ладони так стремительно, как сделал это, словно отбрасывая нанесенное ему оскорбление. Рыбья Кость, закрыв рукавом лицо, кинулась ничком наземь и потянулась рукой, стремясь почтительно коснуться ног старика:
— Прости его, почтенный шана, дэвы свернули ему язык, наверное, опиум еще кружит разум его… Закрой слух свой, не знает он, что говорит!
Сжатые кулаки Бобо-Калона, остановившиеся в глубоких орбитах налитые кровью глаза, трясущиеся от негодования губы испугали Карашира, но, поборов свой страх, он, сам вдруг разъярившись, схватил за плечи распластавшуюся перед Бобо-Калоном Рыбью Кость, поднял ее и, как куль муки, выволок наружу, в темную холодную ночь.
— Иди, проклятая, из-за тебя все! Ничего мне не надо — ни муки, ни зерна! Убирайся, не место нам здесь!…
И когда Рыбья Кость попыталась кинуться на него, он вдруг в бешенстве схватил ее за шею и тряс, тряс до тех пор, пока она не сомлела в его руках. Тут он сразу пришел в себя, поволок ее к водопаду, рассыпавшему брызги за мельницей, сунул ее голову в струю холодной воды и, когда она все-таки не пришла в себя, положил на мокрые камни. В темноте он не видел ее лица. Подумал, что, наверное, совсем задушил жену, уронил голову ей на плоскую грудь, обнял Рыбью Кость и заплакал…
В темноте у дверей мельницы послышались возбужденные голоса. Кто-то сказал: «Жалко, поделить лучше». Другой сердито крикнул: «Не жалко». Мимо Карашира прошел согнутый, с грузом на спине человек — это Али-Мамат пронес к брызжущей воде мешок с зерном Карашира, а за ним по пятам, подталкивая его палкой, следовал Бобо-Калон.
— Бросай! — приказал Бобо-Калон.
Из распоротого мешка зерно тяжелой струей посыпалось в воду. Али-Мамат, должно быть, хотел часть зерна утаить для себя, потому что послышался голос Бобо-Калона: «Все! Все! И это! Да развеет вода нечистое!» Вода в канале зашипела, все затихло.
Карашир, уткнувший лицо в грудь Рыбьей Кости, слышал это как бы сквозь сон. А когда Рыбья Кость с протяжным вздохом очнулась, в темноте вокруг мельницы уже не было никого. Мерно поскрипывал жернов, стучал по камням водопад, и Карашир, подумав, что не все еще в мире пропало, принялся гладить мокрые спутанные волосы жены.
5
Утром, проснувшись от холода, Шо-Пир скинул с головы ватное одеяло и увидел, что горы над самым селением покрылись снегом. Этот снег оставили стоявшие над ущельем ночью, а к утру поднявшиеся высоко, разорванные ветром облака. В свежей белизне склонов вырезались черными полосами грани отвесных скал. Селение, однако, еще не было тронуто снегом — желтые, облетевшие сады волновались под ветром. При каждом порыве его листья долго кружились в воздухе, неслись над рекой, над домами, над серой пустошью обступающих селение осыпей…
Прежде всего Шо-Пир подумал о Бахтиоре и Худододе: положение становится очень серьезным; если они все еще ждут каравана в Волости, надежды на муку придется оставить; если же они с грузом вышли и снега застали их в пути, значит, застрянут под перевалом, и нужно собирать народ им на помощь… Но кто может знать, где сейчас находятся Бахтиор с Худододом? В одном можно быть уверенным: застряв в снегах, Бахтиор ослов с мукой не бросит, а пошлет Худодода в селение за помощью. Но ждать, конечно, нельзя, надо пойти самому или послать кого-нибудь навстречу.
Шо-Пир отбросил в сторону одеяло. Дрожа от холода, быстро оделся; взошел на террасу, заглянул в комнату Гюльриз. Сидя на корточках перед очагом, она раздувала огонь.
Гюльриз обернулась, сказала встревоженно:
— Зима спустилась… Где Бахтиор?
— Придет, — скрывая свои сомнения, протянул Шо-Пир. — Наверное, близко уже! Что, Ниссо еще спит?
— Не показывалась… Значит, спит.
— Устала, должно быть, — сочувственно сказал Шо-Пир, — пускай спит. Кипяточку бы мне поскорей, Гюльриз. Дела сегодня много…
Когда вода в кувшине вскипела и Шо-Пир, накидав в пиалу сухих яблок, выпил кисленького настоя, он велел Гюльриз взглянуть, почему, в самом деле, так заспалась сегодня Ниссо. Гюльриз вернулась на террасу, сказала, что постель Ниссо смята, а ее самой нет.
— Ты и утром ее не видела?
— Не видела… Не понимаю… Куда ушла?
Шо-Пир несколько раз окликнул Ниссо — никто не отозвался. Уходя из дому, она всегда говорила старухе, куда идет. Шо-Пир подумал: не случилась ли какая беда? Как было не сообразить до сих пор, что, возможно, Мирзо-Хур или приверженцы Бобо-Калона захотят украсть девушку и за хорошее вознаграждение вернуть ее Азиз-хону? Чего не случается в этих местах!
Однако никаких следов борьбы в комнате Ниссо не было, ночью тишина не нарушалась ничем. Шо-Пир всегда спал чутко, — он бы проснулся, если б Ниссо хоть раз крикнула. И все-таки, обыскав весь сад, Шо-Пир не на шутку встревожился.
«Пойти в селение, искать ее надо!»
Шо-Пир торопливо идет в свою комнату, распахивает шкаф, хватает завернутое в тряпку охотничье ружье, поспешно ищет гильзы, пыжи, сыплет на стол из старой консервной банки порох. Этим ружьем, подарком командира отряда, он здесь почти не пользовался… Шо-Пир сам не понимает, зачем все это он делает, куда пойдет с ружьем; руки его дрожат…
И когда, появившись на пороге комнаты, Гюльриз неожиданно окликает его, Шо-Пир, не оборачивается, чувствуя, что он бледен.
— Шо-Пир! Из головы ушло! Я знаю, где она… Сумасшедшая, пошла на богару, на нашу богару — принести хлеба! У Саух-Богор, наверное, носилки взяла… Пойди к Саух-Богор, спроси…
Шо-Пир сдерживает неожиданный вздох и резко кладет ружье на стол.
— Неужели туда пошла? Зачем ты пустила ее?
— Разве я пускала ее? Я сказала: и думать не смей! Шо-Пир, ведь она может упасть… убьется!…
— Наверное, упадет, убьется, — говорит Шо-Пир, но в тоне его не тревога, а успокоенность.
Гюльриз удивлена: он смеется. Шо-Пиру неловко, что он смеется, но теперь не стыдно смотреть в глаза Гюльриз. Он знает, в лице его нет волнения.
— В самом деле, там не трудно сорваться. А правда, Гюльриз, она все-таки не трусиха?
— Сумасшедшая она! — хмурится Гюльриз. — О Бахтиоре мы беспокоимся, теперь за нее еще надо бояться, — посмотри, на горах снег!
— Вернется — крепко ей, нана, попадет от меня! — Шо-Пир кладет на место ружье, порох, гильзы, пыжи. — Пойду к Саух-Богор спрошу. А потом делами займусь, — надо позаботиться, чтоб Бахтиор с Худододом не застряли где-нибудь под перевалом.
— Вот хорошо, Шо-Пир! Ой, как я боюсь за него!
И Шо-Пир уходит из дому. И почему-то вспоминает тот день, когда, не обращая внимания на арыки и колдобины, мчал свой наполненный красноармейцами грузовик из города в то селение, где басмачи, может быть, еще не успели причинить зла… Да, да, вот так же думал он о жене, такое чувство испытывал тогда, выжимая газ до предела.
«Неладно все это!» — наконец заключает Шо-Пир, заметив, что селение уже недалеко. Смотрит на горы, внимательно вглядывается, ища в высоте крошечное желтое пятнышко, но там, где оно виднелось всегда теперь, как и по всему склону, — блистающий снег.
«Как бы в самом деле не сорвалась… хоть и умеют они лазать, как козы… Ох, и озорная же девчонка!»
И, отведя взгляд от горного склона, заставляет себя думать о Бахтиоре.
6
Оставшись одна, Гюльриз занялась тканьем, но непрестанно отвлекалась, поглядывая то на склон, по которому должна была спуститься с тяжелой ношей Ниссо, то в другую сторону — на тропинку, бегущую с перевала, откуда мог явиться Бахтиор. Придет или нет? С грузом или без груза будут его ослы? Вчера Гюльриз поделилась с Зуайдой последней меркой гороха и отдала Саух-Богор чашку просяной муки, из которой хотела испечь лепешки Бахтиору, если он вернется ни с чем… Саух-Богор сказала, что муж ее утром уйдет на охоту, может быть, пробудет в горах несколько дней, может быть, не убьет ни одного козла, потому что пороха осталось у него всего на три выстрела, а после собрания купец никому и ничего в долг не дает. Шо-Пир сказал: «Отдай», — и она отдала муку, хотя, по ее мнению, Исоф мог бы прокормиться в горах и запасом тутовых ягод… Да он, наверное, и не пошел сегодня, увидев, что выпал снег, обидно — зря отдала муку!
Сколько дней уже провела Гюльриз в ожидании, сердце ее изныло. А сегодня ноет оно особенно: перевал закрылся, снег белеет всюду, — страшен ей этот снег! Старуха думает и о Ниссо и о Бахтиоре. Думает то, о чем только однажды сказала Шо-Пиру. Не напрасно ль сказала, не лучше ли было б таить эти думы? Нет, Шо-Пиру можно сказать, у него большая душа, он понял…
Гюльриз вяжет новую рубашку Ниссо, зимнюю шерстяную рубашку. Вяжет заботливо, как невесте, и задумавшись, уже не глядит ни на склон горы, ни на тропинку, ведущую с перевала… И вдруг вздрагивает, услышав вдали трубный крик осла…
Отбросив работу, Гюльриз глядит из-под ладоней на зигзаги тропинки, и слабое ее сердце бьется сильно, как в молодости: по тропинке, гоня перед собой тяжело навьюченных ослов, спускается ее сын. Он хромает. Почему хромает? Но это ничего! Он идет, он жив! А позади идет Худодод. Но кто же тот, третий, перед Худододом едет на осле? Одет не по-здешнему… Это чужой… Но Гюльриз сейчас не до любопытства. Она улыбается, всматриваясь в Бахтиора. Длинная палка мелькает в его руке. Он опирается на нее. Распахнутый халат развевается на ветру, значит сыну жарко, ведь так и должно быть: когда человек идет быстро, ему всегда жарко… Ветер доносит песню сын поет свою любимую песню, — значит, все хорошо!
Старуха не трогается с места, не машет рукой, — нет у них, ущельцев, привычки показывать свои чувства. Следует даже придать суровость лицу… Но как бьется сердце!
Вот он уже близко, ослы топочут копытцами по камням, он их подгоняет: «Эш! Эш!» — из-под его тюбетейки торчит белый цветок. Откуда зимою он взял белый цветок? Но он сильно хромает, что могло случиться? Как долго ходил ее Бахтиор, как устал, наверно!
— Здравствуй, мать! — весело говорит Бахтиор, кивнув головой и останавливая сгрудившихся ослов на дворе. — Все хорошо?
Старуха кидает быстрый взгляд на того, чужого. Он сидит на осле. Русские сапоги, зеленые штаны, овчинная дорогая шуба, шапка с наушниками, каких Гюльриз не видала. Это русский? Нет, это не он, это женщина, из-под шапки видны длинные черные волосы… Приехавшая устало слезает с осла, снимает поклажу.
— Благословен покровитель! Хорошо, — отвечает Гюльриз Бахтиору и дрожащими пальцами помогает ему развязывать узлы арканов, стягивающих туго набитые джутовые мешки. Мысли Гюльриз ревнивы: «Зачем с Бахтиором женщина? Ехали вместе. Кто она?» Но тут же старуха соображает: «Русская. Значит, не к Бахтиору. К Шо-Пиру, наверное… Ну, это ничего… это даже хорошо…»
Гюльриз продолжает развязывать узлы, а сама глядит на ноги сына: обувь изорвана, пальцы обмотаны тряпьем. Как, наверно, болят его ноги! Сколько острых камней, сколько снега было на его пути!
— Отчего хромаешь, сын?
— Дурной осел на меня упал! Ничего, удержал его, вон этот! — Бахтиор указывает на маленького, принадлежащего Худододу осла с окровавленной мордой; кровь запеклась и на ободранной шерсти.
— Ничего! — усмехается исхудалый, с иссохшими губами Худодод. — Будь здорова, Гюльриз!
— Здоров будь, Худодод! — Старуха глядит на губы сына — они тоже растрескались, покрылись коростой. Как ввалились у Бахтиора глаза!
Бахтиор оборачивается к женщине, расстегивающей крючки тесного овчинного полушубка:
— Товарищ Даулетова, вот моя мать! — и шепотом добавляет матери: — К нам работать приехала. Другом нам будет!
Гюльриз хочет спросить: «Какая для русской женщины у нас работа? Может быть, это жена Шо-Пира? Никогда не говорил, что у него есть жена!», но женщина уже подошла к Гюльриз, приветливо протягивает руку:
— Здравствуй, Гюльриз! Счастье в твоем доме да будет!
«Откуда знает по-нашему, если русская? Хорошо сказала!» — думает Гюльриз, смущенно протягивая руку. Гюльриз не привыкла к рукопожатиям, пальцы ее неестественно вялы.
— Спасибо. Добрые слова слышу. — Гюльриз еще больше смущается и, не зная, как вести себя с приезжей, обращается к сыну: — Долго шли, Бахтиор?
— Пришли! — равнодушно отвечает он. — Товарищ Даулетова, ты садись, отдыхай.
— Долго, Бахтиор, ты будешь так меня называть? — улыбается Даулетова. Говорила тебе: зови меня Мариам!
Бахтиор бормочет в смущении:
— Хорошо, Мариам…
Он сбрасывает на землю первый тюк и толкает осла кулаком. Осел сразу ложится навзничь, взбрасывает копыта, извиваясь, старается размять и почесать взмокшую, горячую спину. Худодод кидается к нему, бьет его палкой, силится поднять на ноги.
— Шо-Пир где? — спрашивает Бахтиор.
— Вниз, в селение, ушел. Сейчас, наверное, придет. — Гюльриз показывает на вершину горы: — А Ниссо туда, не спросясь, ушла.
— Ушла? Как ушла? — быстро спрашивает Бахтиор, а Гюльриз пытливо заглядывает ему в лицо: есть ли в сердце сына тревога? Уж очень быстро он спросил — наверное, есть! И добрые глаза Гюльриз искрятся.
— Богару принести пошла, носилки у Саух-Богор взяла! — говорит она успокоительно, помогая сыну отвязывать вьюки, и уже по-хозяйски спрашивает: — Привез что?
— Нехорошо Ниссо сделала! Трудно там! — еще раз взглянув на высокий снежный склон, Бахтиор мрачнеет; но зачем матери знать его думы? — Муку привез. Рис привез Шо-Пиру подарок маленький: сахару три тюбетейки, русского табаку — одну, чаю — одну, пороху — банку. Спасибо русскому командиру, хороший человек оказался. Много русских туда пришло. Киргизы, узбеки и таджиков много, вот товарищ Мариам с ними, — Бахтиор кидает улыбку присевшей на один из мешков Даулетовой. — Все по-новому там, пусть Мариам расскажет. Далекий был путь. Снега много на перевале…
Даулетова вынимает из кармана полушубка круглое зеркальце, снимает ушанку, разглядывает свое обветренное, круглое, с выступающими скулами лицо, заплетает растрепанные косы.
Собрав развьюченных ослов и привязав их к деревьям, чтоб дать им выстояться, Бахтиор говорит Худододу: «Теперь иди! — и Худодод торопливо уходит домой, в селение.
— Куда складывать будем? — спрашивает Бахтиор, и Гюльриз советует ему не трогать мешков, пока не придет Шо-Пир.
Бахтиор садится на кошму, разостланную старухой под деревьями, приглашает Даулетову сесть рядом. Гюльриз выносит Бахтиору деревянную чашку с кислым молоком. Он протягивает ее Даулетовой. Мариам, сделав несколько жадных глотков, возвращает чашку Бахтиору, и он, поднеся к обмороженным, иссохшим губам, залпом выпивает молоко. Гюльриз очень хочется услышать рассказ обо всех подробностях путешествия, но Бахтиор уже растянулся на кошме, его глаза закрываются от усталости. Гюльриз незаметно отходит в сторону, Бахтиор спит. И, как была в расстегнутом полушубке, спит приезжая женщина.