— Бросай, Мариам, в огонь!
— Ты сама брось! — улыбнулась Мариам.
— Нет… ты… — прошептала Зуайда.
— Ну, я разорву пополам, ты половину брось и я половину.
Зуайда все-таки медлила, глядела выжидательно. Тогда Ниссо первая протянула руку:
— Дай брошу я, Мариам!
И, получив кусок бумаги, Ниссо ткнула его в самую середину огня. Опасливые, настороженные взоры обратились к козленку. Услышав тяжкий вздох Зуайды, Мариам рассмеялась, но никто не поддержал ее смеха: может быть, козленок сдохнет не сразу?
Всю неделю после этого, боясь, что козленок заболеет, друзья приносили Зуайде: кто пучок клевера, кто горсть муки, кто сушеные ягоды, — пусть есть побольше козленок, нехорошо будет, если он сдохнет. Но козленок не заболел, и Зуайда неизменно сообщала, что он даже толстеет.
Однажды утром Мариам предложила всем внять с себя амулеты и бросить в огонь. Возник спор: не следует ли еще подождать? Мариам подняла спорщиков на смех, они, наконец, решились. Условившись никому до времени не рассказывать об их тайном сговоре, сняли с себя амулеты и швырнули их на трескучее хворостье очага.
И если в то утро, выходя из школы, все скрыли друг от друга свои тайные опасения, то через несколько дней, когда решительно ничто в их жизни не изменилось, уже вместе потешались над пережитыми страхами и над теми ущельцами, которые до самой смерти не хотят расстаться с глупыми, ничего не значащими подвесушками.
— Что еще нужно сделать, — спросила Ниссо, — чтоб я, как ты, Мариам, стала комсомолкой? По-моему мы все и так уже комсомол!
— Нет, Ниссо, не так это просто делается, — ответила Мариам. — Очень многого ты не знаешь еще… Подождем весны. Из Волости приедут товарищи, они скажут, достойны ли вы, сделали ли вы все, чтоб в Сиатанге был комсомол!
— Не понимаю тебя, Мариам! Ты говоришь: комсомол — это те, кто все может! Кто делает все по-новому! Кто не боится дэвов! Кто добивается хорошей жизни для всех! Кто даже перед глазами Бобо-Калона не побоится пойти против Установленного! Кто не верит, что солнце погаснет, и знает, что бога нет. Кто не лечится сажей с бараньим салом, а лечится твоими лекарствами, Мариам… Так?
— Так.
— Скажи, Бахтиор, разве мы не такие? Скажи, Зуайда, разве ты не такая? И ты, Худодод, и вы, сидящие здесь, друзья? Ведь мы ничего не боимся и будем делать все, все, что надо! Разве мы не такие, как ты, Мариам? Почему ж ты говоришь нам, что мы еще не комсомол?
Несколько смущенная, Мариам снова завела разговор о комсомольской организации ее родного города.
И снова возник долгий спор. И все забыли о ветре, свистящем за стенами бывшей лавки купца, и просидели до темноты, не ели и не пили весь день, и продолжали спор даже тогда, когда кончился весь хворост и огонь в очаге потух. Всем казалось, что в мире нет уже ничего неизвестного и недоступного, — вот только одолеть еще букварь, чтоб каждый мог сам читать книги и писать углем на бересте так же легко и просто, как могут это делать Мариам и Шо-Пир.
Каждый день в школе возникали новые споры, и к двенадцати первым ученикам скоро присоединилось еще несколько юношей и две девушки: подруги Зуайды, четырнадцатилетние Туфа и Нафиз, уговорившие своих отцов отпустить их в школу. Их отцы, бедные факиры, — из тех, кто осенью получил участки на пустыре, — долго не сдавались, но, после того как Шо-Пир поговорил с ними по душам да еще подарил им по пять тюбетеек рису, согласились. «Хорошо, ходите, только не смейте снимать с себя амулеты!» — сказали они своим дочерям.
Несколько раз вместе с Бахтиором в школу приходил и Карашир. Вскоре после исчезновения купца Карашир несколько раз, смущаясь, умолял Шо-Пира достать для него где-нибудь хоть крупицу опиума. Он клялся, что без опиума, наверное, умрет: живот болит у него, понос каждый день, не двинуть ни рукой, ни ногой, очень плохо ему. Шо-Пир, не веря в страдания Карашира, смеялся над ним, но тот действительно начал болеть. Мариам несколько дней подряд заставляла его принимать какое-то неведомое ему русское лекарство… Карашир почувствовал себя лучше, перестал просить опиум, лицо его посвежело. По утрам он теперь умывался холодной водой. Приходил в гости к Шо-Пиру и Бахтиору, шутил и смеялся и рассказывал всяческие небылицы, чего прежде как будто вовсе не умел делать. Новый халат приучил его держаться с величественной осанкой. Карашир любил объяснять всем, что он не факир, а сеид, потому что только сеиды носят халаты с такими длинными рукавами, из которых не выпростать руки.
Все знали: Рыбья Кость перестала бить мужа и только по-прежнему часто кричит на него. В школу Карашир попросился сам, узнав от Ниссо, что там ведутся разговоры о новой, хорошей жизни.
Когда первый раз он уселся, почесывая бородку, в кругу молодежи, все готовы были посмеяться над ним. Но Мариам предупредила насмешки сердитым взглядом, и Карашир, ничего не понимая из того, что говорилось, чинно и строго просидел на ковре до вечера и, уходя, сказал, что теперь будет ходить сюда каждый день.
Скоро его перестали замечать: обычно во время занятий он не произносил ни слова, но он слушал, так внимательно и вдумчиво слушал, что однажды поразил всех. Как-то раз, когда Мариам предложила присутствующим написать на кусках бересты какую-нибудь короткую фразу, Карашир неожиданно взял из рук Худодода кусочек бересты, на котором тот приготовился писать, и, не обращая внимания на удивление окружающих, вывел корявым почерком: «Я Карашир комсомол», и с важностью протянул бересту Мариам.
Она прочитала вслух, и все расхохотались, указывая пальцами на бороду Карашира. Крикнув: «Да замолчите вы!», Мариам дружески обняла Карашира:
— Молодец! Честное слово, ты молодец… Хочешь, буду заниматься с тобой отдельно? Смотрите, как ловко он научился писать!
Польщенный Карашир, оглядев притихшую молодежь, сказал, не скрывая радости:
— Конечно, хочу! Раньше их в Москву письма буду писать! Теперь хлеба у меня много будет, в гости к себе позову всю Москву!
Слова Карашира снова вызвали хохот. Он не обиделся и, счастливый, оглядел всех искрящимися глазами.
С этого дня Карашир в школе стал разговорчивым, и его шутки порой даже мешали занятиям. С амулетом своим он, однако, не расставался, а когда Ниссо заметила, что неплохо бы ему последовать примеру остальных, рассердился и, плюнув себе под ноги, заявил:
— У каждого своя голова, и дэвы у меня свои, что хочу, то и делаю с ними. И не тебе, Ниссо, глупой женщине, указывать мне мой путь!
Так дом купца стал отличен от всех домов Сиатанга. Казалось, только в один этот дом свистящая снежными вихрями, насыщенная незримыми дэвами, унылая, грозная зима никак не могла пробраться.
2
Будь Бахтиор более уверен в себе, он, конечно, давно дал бы волю своему чувству. Но он не знал, что можно ему и чего нельзя: смелый и решительный в обращении со всеми, он с робостью следил за каждым взглядом не понятной ему, веселой и строгой Ниссо. Ни на что не решаясь, ничего не высказывая, он не мог побороть в себе неотступного желания все время быть с ней. В сущности, это получалось само собой: жизнь Ниссо проходила только дома и в школе, зимой больше некуда было деться. Короткий путь от дома до школы по занесенной снегом тропе они всегда совершали вместе. Однако побыть с Ниссо наедине Бахтиору почти не удавалось, потому что обычно их сопровождала Мариам. Да и пронзительный морозный ветер постоянно дул с такой злобной силой, что путникам было не до разговоров.
В школе Ниссо углублялась в занятия, Бахтиор же смотрел на нее, часто не слушая объяснений Мариам и потому в познаниях значительно отставал от Ниссо.
Возвращаясь домой, Ниссо всегда стремилась быть поближе к Шо-Пиру. «Конечно, — думал Бахтиор, — ей интересно слушать все, что рассказывает Шо-Пир, он знает так много; если б я знал столько, разве все кругом не слушали бы одного меня?» Он обожал Шо-Пира, считая его выше всех людей на земле, почитал его силу, знания, ум и авторитет и стал бы врагом каждому, кто отнесся бы к Шо-Пиру иначе. Сначала, впрочем, он зорко и испытующе наблюдал за Шо-Пиром: не кинет ли тот особенного взгляда на Ниссо, не заговорит ли с ней отдельно от всех других, не коснется ли ее руки? Но Шо-Пир — особенный человек, — казалось, он и не может думать о женщинах!
И когда Шо-Пир говорил о себе, что он только маленький человек, а что за горами есть действительно знающие, умные, высокие люди, — Бахтиор таких людей представить себе не мог. Иной раз, открывая свою душу, Бахтиор говорил об этом Шо-Пиру, а тот добродушно посмеивался: «Ты, Бахтиор, станешь умным и знающим, таким же большим, как те люди, за пределами гор… И тогда, наверное, забудешь меня, а если вспомнишь — скажешь: «Вот жил я когда-то в глухой щели, в Сиатанге, и был там у меня знакомый, так себе человек, но я по глупости своей думал, что он очень умен!» И, наверное, здорово посмеешься тогда!»
— Нехорошо шутишь! — горячился Бахтиор. — Хочешь, скажи только слово, я выну сердце свое ножом, поглядишь тогда, чистое ли оно.
— Ну и дурнем будешь! Кому нужно твое сердце? Возьми-ка лучше букварь да покажи мне, чему научила тебя Мариам… Посмотрим, так ли ты слушаешься меня, как говоришь? Двадцать лет тебе, Бахтиор, а до сих пор читать не научился!
Бахтиор обижался и уходил от Шо-Пира, но потом все-таки возвращался к нему с букварем и читал по складам, запинаясь, краснея, стыдясь и стараясь уверить Шо-Пира, что в следующий раз будет читать свободно и гладко.
Как же можно ревновать к Шо-Пиру Ниссо? Ведь она тоже хочет, чтоб Шо-Пир похвалил ее за беглое чтение! Ведь она тоже хочет узнать у него, как сделать людей счастливыми. Ведь она тоже думает о больших людях — там, за пределами гор, — и хочет все о них расспросить. Пусть глядит на него, разве может она думать о Шо-Пире иначе, чем сам Бахтиор?
Вот как все хорошо получилось: такая девушка живет рядом, в одном доме, под одной крышей. И разговаривает просто, и никто другой из мужчин не проводит с ней дни…Как хорошо, что теперь советское время: будь другое время, разве не вернул бы ее себе Азиз-хон! Разве помечтал бы Бахтиор, что такая девушка, может быть, станет его женой? Родителей у нее нет — не у кого просить, и о богатствах можно не думать — никому не надо платить за жену, хотя Бахтиор готов был бы отдать хоть тысячу овец и баранов, если б были стада у него…
Но нельзя жениться, если Ниссо не захочет, если она не любит. Как узнать об этом, не спрашивая ее? На все что угодно готов Бахтиор, только не на такой вопрос. Разве повернется язык? Может быть, она и не догадывается, что Бахтиор ее любит?
Вот они вместе спускаются по тропинке. Ветер свиреп. Ниссо говорит: «Холодно, Бахтиор!» Он скидывает с себя халат, набрасывает на нее так, что ни головы, ни плеч ее не видно, только смуглые икры над раструбами отогнутых шерстяных узорных чулок. А он, скрестив руки на голой груди, в одной рубашке, в белых шароварах, ежась, пробирается сквозь пургу. Ниссо, наверное, не думает, что ему холодно! Нет, конечно, ему не холодно, ему хорошо, — ведь не в чей-либо чужой, а в его халат она так доверчиво кутается. Любит? Не любит?
Вот у него разорвался рукав, и они рядом сидят у огня, и она кладет на рукав большую заплату; прежде нашивала ему заплаты Гюльриз, а теперь это делает Ниссо, сама предлагает. Огонь шипит, и пальцы ее быстры, как тонкие язычки огня, — такие же горячие, должно быть, у нее пальцы. Взять бы их в свои руки, и сжать, и приложить к сердцу, чтоб почувствовала она, какая стукотня у него в груди! Нельзя! Можно только молча смотреть на пальцы Ниссо, на склоненное над шитьем, в прядях растрепанных кос, лицо, — взглянет ли на него или будет так сидеть молча, задумавшись о чем-то, ему неведомом? О чем? О чем? Никак не узнаешь этого, пусть думает она, о чем хочет, только дольше бы пришивала заплату, только не отняла бы небрежно подогнутую ногу, которой, сама того не заметив, чуть-чуть касается его руки. И если кончит шить и прямо, чисто взглянет ему в глаза и очень дружески скажет: «Крепко пришила, Бахтиор, не рви больше, просто надоело мне шить, даже Шо-Пир говорит, что ты очень небережлив…» — то вот все и кончится, нужно будет встать, отойти. А все-таки пришивает заплаты ему!… Любит или не любит?
Вот поздно вечером он приходит в пристройку. Мариам и Ниссо еще не спят и о чем-то болтают. Сколько могут болтать женщины, всегда у них есть о чем говорить!
Он вынимает из-за пазухи обтрепанную книжку.
— Хочу я спросить у тебя, Мариам: пятнадцать и три четверти метров сукна продавец разделил на три части — это по пять с половиной будет?
И знает, что Мариам рассердится, но пусть она думает, что он такой глупый, — не может правильно сосчитать! Только бы побыть здесь еще хоть немного, только б увидеть, что глаза Ниссо все такие же, не изменились ничуть. Скажет ему доброе слово на ночь или, зевнув, промолчит?…
Нет, он сам не заговорит, пусть не подумает она, что он зашел сюда ради нее! Скажет Ниссо ему слово — любит, не скажет — наверное, не любит!
Как после всего этого высказать Ниссо то, чем всю эту долгую нескончаемую зиму полны его думы? Нет, никогда об этом он не заговорит с нею! Странно даже, что у человека от дум голова может идти кругом и что думы могут мешать ему спать. Никогда прежде не знал Бахтиор бессонных ночей.
Однажды вечером, когда Ниссо и Мариам ушли к Рыбьей Кости, измученный сомнениями Бахтиор решил открыть свою душу Шо-Пиру и попросить помощи у него. Вошел в комнату Шо-Пира и остановился в дверях. В табачном дыму, охватив пальцами голову, Шо-Пир читал за столом ту самую книгу, которую Мариам переводила своим ученикам в школе.
— Что, Бахтиор? — не оглянулся Шо-Пир.
— Ничего. Так пришел, — Бахтиор на цыпочках подошел к столу, сел на скамейку рядом с Шо-Пиром и, чувствуя, что тот увлечен книгой, стал вырезать на столе изображение козла.
— Не порти стол! — наконец оторвался от книги Шо-Пир. — Что делаешь?
— Я думаю…
— О чем?
— Ты большой человек, Шо-Пир… Сердце твое всегда ко мне светлой стороной обращено, так?
Шо-Пир закрыл книгу: если Бахтиор заговорил столь торжественно, то, надо полагать, неспроста.
— Та-ак… Вроде луны мое сердце, значит?
— Почему вроде луны? — не понял Бахтиор и, запинаясь от сложности надуманной фразы, произнес: — Когда лед, как в горах, э-э… лежит на душе, значит, в душе зима… солнце придет ли?
— По-русски говоря, кошки у тебя скребут на душе — это ты хочешь сказать мне?
— Вот это! — обрадовался Бахтиор. — Барсы, наверное, не кошки.
— Пусть барсы! В чем дело, говори прямо.
— Плохо дело, Шо-Пир…
— Почему плохо?
— Сказать тебе или нет?
— Тьфу, черт, да ну говори же!
— Прямо сказать… — Бахтиор склонил голову над столом. — Я сумасшедший, наверно… Скажи, Ниссо, чтобы она за меня замуж пошла!
Шо-Пир поперхнулся махорочным дымом. Он давно уже приготовился к неминуемому разговору о женитьбе Бахтиора, хотя сам Бахтиор до сих пор молчал о своих намерениях. Приготовился, потому что давно уже все решил, и, решив, всю зиму не выдавал себя ни единым жестом, запрещая себе даже взглянуть на Ниссо лишний раз. Дружба и доверие Бахтиора, надежды Гюльриз, сама его мысль о создании первой советской семьи в Сиатанге — и все рухнуло бы сразу, если б он решил не так, а иначе. И, конечно, если бы у Ниссо и Бахтиора все определилось само собой, он выразил бы радость. Но сейчас… неужели ему предстоит еще и такое испытание?
— Жениться решил? — выдохнув глубокую затяжку дыма, спросил Шо-Пир.
— Хорошо будет, думаю…
— Конечно, хорошо… Пора! Ниссо еще слишком молода, пожалуй, но это не беда, подождет. Пусть пока объявится твоей невестой. Что ж, она, значит, рада?
Бахтиор замялся:
— Я же прошу тебя, Шо-Пир, скажи ей ты… Не знаю я, рада она или нет.
— Но ты не купец и не хан, что покупаешь жену, не спрашивая. Она сказала тебе, что согласна?
— Ничего ты не понимаешь сегодня, Шо-Пир! — рассердился Бахтиор. — Я не спрашивал. Ты спроси. Если я спрошу, она скажет «нет»; если ты скажешь, разве она откажет тебе?
— Дурень ты, Бахтиор! Разве такие дела другие решают? Ты ответь просто: любишь ее?
— Наверное, люблю.
— А она тебя?
— Вот не знаю.
— Ну так пойди к ней и узнай.