— Говори, Бобо-Калон, я слушаю… — глядя на головку полузакрывшей глаза змеи, произнес Кендыри.
— Ты сам знаешь, как это было: придет к нам человек от их власти, — дай ему десять баранов, дай несколько коров, корми его, принимай, прикладывай к сердцу обе ладони, говори ласковые слова, улыбайся заодно с ним, проводи с поклонами до поворота тропы. А потом плюнь на землю, вымой руки в чистой воде, проси пира помолиться за тебя, раздели убыток на всех по закону нашему и забудь пришельца. Целый год пройдет, пока он явится снова, ломая себе ноги на наших тропинках.
Хорошо! Но вот пришел к нам этот Шо-Пир — и не взял себе ничего. Я подумал: дурак, наверное, и смеялся. Но смех начал сохнуть на моих губах, когда он остался жить здесь, и я увидел другое — очень страшное, чего и до сих пор не хотят видеть многие. Он остался жить здесь, и ему для себя ничего не было нужно. Но началось то, чего не было за тысячи лет. В нашу страну, сквозь горы, сквозь воду рек, сквозь ветры и облака, стало пробираться беспокойство. Как болезнь, он начало трогать наших людей. Я поразился, когда увидел у нас первого человека, охваченного им, ничтожного человека и презренного — это был Бахтиор, кто запоминал тогда его имя? Мы смеялись над ним, когда он стал повторять глупые речи Шо-Пира. Мы думали: он накурился опиума, проспится! Но Шо-Пир не ушел, остался жить среди нас. А Бахтиор не проспался. С того самого дня он стал сумасшедшим…
— Вам нужно было его убить, — равнодушно произнес Кендыри.
— Мы не убили его. Я сам не хотел. Я сказал: если надо, покровитель его покарает. Я сказал: отвернем от него свои уши. Но он все говорил, кричал, что хочет искать счастья, повторяя слова, которым его научил Шо-Пир. А мы не обращали на это внимания. Думали, когда-нибудь выскочит тот дэв, что вселился в него. Сначала Бахтиор говорил, что будет искать счастья для себя. Потом дэв в душе его вырос, он стал говорить, что надо искать счастья для всех. Мы хотели его прогнать, но этот Шо-Пир за него заступился. Что могли мы сделать против ружья Шо-Пира? Помнишь — при тебе уже было, — он выстрелил над головою сеида Сафар-Али-Иззет-бека, который хотел ударить его? Где Сафар-Али-Иззет-бек сейчас? Ушел от нас, ушел к Азиз-хону, как многие ушли он нас во владения его. Не стало им жизни здесь. А русский остался, а Бахтиор остался. И наши факиры стали слушаться их, — сначала молодые, совсем глупые, прожившие меньше, чем по два круга; потом женщина эта, старая ведьма, родившая Бахтиора; потом даже нескольких стариков коснулась эта болезнь. И мир нашего ущелья перевернулся. И вот рушится все, каждый день рушится Установленное, как в прошлом году рухнула моя башня. А я должен жить и видеть это! Но все предопределено, и я принимаю такую жизнь как испытание, посланное мне покровителем. Так есть, и я мирюсь с этим, — свет истины да сохранится в моей душе! Ты смотришь на эту змею, вот она сейчас закрыла глаза, я тоже закрываю мои глаза на жизнь, окружающую меня. И то, чего ты хочешь сейчас, мне не надо. Мой свет: созерцание истины.
— А разве ты не хочешь сохранить Установленное? — вкрадчиво спросил Кендыри. — Все истина то, что ты говорил. Но ведь рушится Установленное, неужели твоя рука не поддержит его?
— Установленное — в душах людей. Ты говоришь мне: согласись, стань ханом. Можно меня сделать ханом, но души людей, изменивших Установленному, нельзя сделать верными хану.
— Души людей можно вычистить, их можно вывернуть, как овчину.
— Чем?
— Страхом, наказанием, очищением кровью…
— Моему народу крови я не хочу! — сурово произнес Бобо-Калон. — Если должно им быть наказание, то от бога, не от моих рук.
— Твои руки станут исполнителями воли бога.
— Нет. Воля бога в том, что есть. Человек ничего не должен менять своими руками, это было бы беспокойством, беспокойство нарушает Установленное. Пусть все будет, как есть.
Кендыри уже чувствовал, что сломить упорство Бобо-Калона ему не удастся, и начал терять терпение. Тень от его руки теперь плясала на стене, и Бобо-Калон смотрел на тень, но Кендыри не замечал этого.
— Хорошо, Бобо-Калон! Твою старость я уважаю. Но если бы ты закрыл глаза и, пока они будут закрытыми, вдруг повернулось бы все, и когда ты откроешь их и увидишь, что Установленное вновь торжествует в твоих глазах, разве не сказал бы ты нам: все изменилось за время моего короткого сна, души людей очищены, — свет истины в том, что есть.
— Кто это сделает? Азиз-хон?
Пусть Азиз-хон.
— Он яхбарец. Какое ему дело до Сиатанга? Он в Сиатанге или Шо-Пир, разве не все равно? Черная ли собака, рыжая ли собака — все равно собака. Мой народ под чужим мечом.
— Он придет и уйдет.
— А зачем он придет? Слышал я: Властительный Повелитель не хочет войны. Почему один Азиз-хон ее хочет, если не нужен ему Сиатанг?
— Он женщину хочет, да простит его бог.
— Из-за женщины война?
— Не война. Пример всем. Придет и возьмет эту женщину снова уйдет. Но после него здесь советской власти не будет, как и ты, он ненавидит новое, и он уничтожит его, потому что владения Азиз-хона рядом. Бахтиора не будет, Шо-Пира не будет, все нарушители узнают, что такое карающая рука Установленного. И если ты станешь ханом, власть твоя будет тверда, факиры будут знать: Азиз-хон близко, и он твой друг и всегда может снова прийти, чтобы тебе помочь. Сами горы наши будут хранить торжество Установленного, как хранили его всегда, ты сам сейчас говорил мне о величии и неприступности наших гор. Подумай, Бобо-Калон!…
Кендыри исподлобья следил за старческими, морщинистыми веками Бобо-Калона и подумал о том, что эти веки, в сущности, так же сухи, как кожа змеи, дремлющей в щели между камнями стены. И подумал еще: какие слова надо было б найти, чтоб рассказать об этом там… в уютной квартире, на тихой городской улице, где женщина, распространяющая сладковатый запах духов, поглядывая на свои полированные узкие ногти, будет недоверчиво слушать его. Ей понадобится много усилий, чтобы вызвать в небогатом своем воображении невиданные и почти невероятные горы, из которых ее собеседнику помогло выбраться живым только чудо…
Эта мимолетная мысль исчезла, потому что Бобо-Калон уже медленно приподнял свои тяжелые веки, и надо было слушать его.
— Нет! — сказал Бобо-Калон. — Хочу только покоя. Мудрость моя не велит мне быть ханом.
— Может быть, ты еще подумаешь, Бобо-Калон?
Бобо-Калон нахмурился:
— Я думаю один раз. И говорю один раз. Я сказал тебе.
Больше просить Бобо-Калона не было смысла. Кендыри скрыл досаду.
— Да будет так. Но глаза свои ты закроешь?
— Глаза мои старые. Не видят уже ничего.
— Твое слово, Бобо-Калон, камень. Спасибо тебе. Прошу тебя еще об одном: молчание ты обещаешь мне?
— Молчание — язык мудрых. С кем еще разговаривал ты?
— Только с судьей Науруз-беком.
— Что сказал он?
— Сказал: согласен. Он снова будет судить людей. Слово его — тоже камень.
— Я знаю. Скажи, Мирзо-Хур вернется сюда?
— У Мирзо-Хура не кончены здесь расчеты. Что еще надо знать тебе, Бобо-Калон?
— Ничего больше…
Распрощавшись с Бобо-Калоном, Кендыри поднялся и, пригнувшись под сводом низенькой двери, вышел из башни в темную, непроглядную ночь. Он был очень недоволен беседой, старик оказался упрямей, чем можно было ожидать. Но, еще не выйдя за стены крепости, Кендыри придумал новый способ воздействия на старика и, усмехнувшись, сказал себе: «Осла и того можно сделать ханом, если накрутить ему хвост!»
6
Через несколько дней в селение Сиатанг явился оборванный странник. Полуголый, в рваной и грязной чалме, исхудалый и босоногий, он показался бы всем, кто мог встретить его на тропе, одним из тех отрешенных от мира прорицателей, которые, посвятив свою жизнь созерцанию и мысленному сосредоточению, презирают свое тело, подвергают его жестоким испытаниям, помогающим избавляться от земных страстей и влечений. Такие одержимые бродяги встречались прежде на всех тропинках Высоких Гор. Жители диких ущелий почитали их как святых и верили в их способность отделять душу от тела, заклинать птиц и животных, превращать камни в пищу и вызывать любого из дэвов, обитающих в тайных пределах мира, невидимого и недоступного непосвященным. С тех тор как в Высоких Горах возникла советская власть, такие люди появлялись в селениях все реже. Уже несколько лет подряд ни один из них не заглядывал в Сиатанг, но и сейчас, увидев странника, никто из ущельцев не удивился б ему, подумав, что путь этого человека далек и надо бросить ему подаяние, ибо не сделавший этого может навлечь на себя несчастье.
Странник, однако, предпочел никому в селении не показываться и, вступив по тропе в долину, ждал вечера, отдыхая среди тесно сдвинутых скал. Истощенное лицо его было коричневым, маленьким, сморщенным. Хотя иссохший этот человек не был еще стариком, жилы на руках его и на плоских икрах выступали, как толстые лиловатые жгуты.
Каждый вечер Кендыри раскладывал около своего жилища костер и долго варил в маленьком, принесенном с собою чугунке сухие ягоды тута, полученные им от ущельцев, которым он брил бороды. В приспособленной им для жилья ослятне не было очага, поэтому, естественно, маленький, сверкающий перед лачугой в темноте костер ни у кого не вызывал удивления. Съев свою скудную пищу, Кендыри удалялся в ослятню и засыпал на соломе, брошенной прямо на землю.
Дождавшись темноты, странник долго всматривался в полыхающий на краю селения огонек и, наконец, побрел к нему стороной от тропы, по камням, пустыря, где к этому часу не осталось ни одного из ущельцев, весь день расчищавших свои новые, полученные в минувшем году участки.
Издали узнав в склоненном перед костром человеке Кендыри, странник присел на камень и, вслушиваясь в далекие голоса, доносившиеся из объятого тенью селения, ждал, пока погаснет костер. Тогда, быстро и осторожно, он вошел в ослятню и у самой двери присел на корточки.
— Кто здесь? — резко произнес Кендыри, уже расположившийся спать.
— Я, Бхара! — сказал странник. — Покровительство, убежище и спасение!
— Так, спасение, заслуга, дыханье крестца! — спокойно ответил Кендыри.
— Питателю трав и всех растений, привет солнцу, привет луне, привет пречистому, привет всемирному! — скороговоркой произнес странник, касаясь большим пальцем — соответственно произносимым словам — сердца, лба, волос и, с последним словом охватив пальцами голову, а потом скрестив руки. — Меня и тебя! — вслух добавил он, так как Кендыри в темноте не мог видеть его жестов.
— Говори! — сказал Кендыри, и странник, не шелохнувшись, продолжая сидеть на корточках, заговорил звенящим, высоким, почти птичьим голосом.
— Азиз-хон ждет ответа Бобо-Калона. Все готовы. Ружья, которые ты обещал, пришли на семи лошадях, на восьмой приехал ференги, с ним два человека пешком. Денег не понадобилось, ференги сказал: не надо. Ференги остался у Азиз-хона, ждет твоих слов… Азиз-хон велел передать тебе: ждать долго нельзя, воинам истины надо платить деньги за каждый день. Азиз-хон истратил уже все свои, взял еще у купца Мирзо-Хура, купец плачет, говорит: разоренье, все много едят; просит Азиз-хона: скорее, скорее; ференги кричал на него. Мирзо-Хур говорит: если воины истины простоят на месте еще пол-луны, это ему не окупится… Ференги мне отдельно сказал, велел передать тебе: Азиз-хон боится, что обо всем узнает Властительный Повелитель, с русскими войны он не хочет. Азиз-хон боится его немилости. Если долго не начнем, Властительный Повелитель нашлет на Азиз-хона своих солдат, воины истины тоже боятся этого. Ференги велел Азиз-хону закрыть проходы в горах, чтоб Властительный Повелитель ни о чем не знал. еще сказано, узнать у тебя, где будут костры…
— Это все?
— Все, Поднимающий руку времени, все…
— Сколько ружей привез ференги и какие они?
— Девятнадцать «мартини», на каждом надпись «Ма-Ша-Аллах». Тридцать три новых, — говорят, их путь лежит через три моря и океан, — не видел раньше таких ружей — одиннадцать зарядов.
— Патроны к ним есть?
— На каждое сто. Воины истины очень довольны. Ференги учит их, как стрелять новыми…
— Хорошо, — сухо и повелительно заговорил Кендыри. — Иди сразу. Скажи: Бобо-Калон обещал стать ханом, благословляет Азиз-хона за помощь. Судья Науруз-бек будет, уже составляет список грехов. Когда Азиз-хон придет, все верные помогут ему. Азиз-хону отдельно скажи: женщина здесь, не уйдет. Самое главное, что скажешь ты Азиз-хону: ждать надо, терпеливо ждать, ждать, пока от меня приказания не будет. Пусть риссалядар держит воинов на короткой узде. Шо-Пир скоро за караваном уйдет. Начнем, когда придет караван. Бахтиор для каравана будет чинить дорогу, когда починит — можно будет ехать верхом. Ничего сейчас пусть не делают, ни одного человека пусть не выпустят никуда из Яхбара, сами — ждут у Большой Реки. Два костра будут в горах над устьем, три костра — над селением здесь. Свое дело, Бхара, ты знаешь. Купцу скажи: пусть не плачет, большой караван придет, все окупится. Ференги скажи: пусть следят за тропой. Когда Шо-Пир мимо устья пройдет, пусть ференги сразу идет сюда. Теперь слушай внимательно. Скажешь ференги отдельно, точно скажешь ему: «Волк, входящий в стадо до того, как проснулись пастухи, попусту съест овец». Повтори!
— Волк, входящий в стадо до того, как проснулись пастухи, попусту съест овец! — звенящим голосом повторил странник.
— Он поймет. Скажешь так. Помнишь все?
— Помню все, как дважды рожденный.
— Хорошо. Иди. Тебя не видел никто?
— Никто.
— Пусть не видят.
И, пробормотав во второй раз те же слова привета, странник Бхара выскользнул в ночь и исчез.
Кендыри вытянулся на соломе и очень скоро спокойно заснул.
Утром он встал, как всегда, долго правил свою железную бритву и, наблюдая, как ущельцы один за другим выходят на свои участки, стал зазывать их голосом просительным и протяжным. Но и в этот день, как всегда, мало кто из ущельцев соглашался бриться, — ведь до Весеннего праздника бороды вырастут снова, и тратиться на бритье никому пока не хотелось.
7
Поля и сады селения окончательно освободились от зимнего покрова. Только в затененных местах, среди скал, у подножья осыпей, сохранились еще груды зернистого, посиневшего снега. Они медленно твердели и оседали. Некоторые из них обычно удерживались в таких щелях между скалами до середины лета, как упрямые свидетели отлетевшей зимы.
Сверкающие белизною вершины уже избавились от туманов. Погода установилась ясная. Воздух был необычайно чист. На деревьях уже набухали почки. Никто в селении больше не думал о дэвах, все радовались солнечному теплу; мир и спокойствие природы не нарушались ничем; все чаще в селении слышались девичьи песни, вечерами здесь и там разливался тихий рокот двуструнок и пятиструнок. Вокруг вдохновенных музыкантов собирались соседи, и всем было весело, и все говорили о пахоте и о севе, о новых товарах, какие к Весеннему празднику привезет караван, о прошедшей зиме, деревьях и травах, наливающихся соками новой жизни.
С наступлением темноты вдоль оград осторожно пробирались влюбленные юноши, и не было таких преград и запретов, какие могли бы помешать им перемолвиться словом с молодыми затворницами, ревниво оберегаемыми родителями. Ибо разве можно уследить за девушкой, идущей к реке с кувшином на голове или ищущей среди скал убежавшего из загона козленка? Разве можно не спать всю ночь, чтобы поймать свою дочь, когда бесшумно и осторожно она выскальзывает среди ночи на плоскую крышу дома, потому что ей тесно и душно лежать под одной овчиной с матерью на жестких каменных нарах и потому что в прохладе ночного воздуха только ей предназначен тихий настойчивый шепот скрытого темнотой смельчака?
Только Ниссо не выбирается по ночам из своей пристройки, и Бахтиор напрасно блуждает по своему саду. «Выйдет или не выйдет она?» Ну, конечно, зачем ей выходить к Бахтиору, когда никто не запрещает им все дни проводить вместе? Все решено, никуда не уйдет от него невеста, не изменит своему обещанию, надо только ждать, ждать, быть спокойным, верить, что каждые сутки приближают тот заветный, нестерпимо далекий срок. Лучше даже, пожалуй, не жить здесь пока совсем уйти куда-нибудь из селения, пробродить как можно дольше в одиночестве, чтоб незаметней сократился этот долгий срок!
Вот почему Бахтиор с радостью согласился на предложение Шо-Пира: собрать бригаду факиров и отправиться с ними вниз по ущельной тропе, чтобы проверить ее всю — от селения до Большой Реки, починить карнизы, расчистить завалы, подготовить путь для долгожданного каравана, за которым скоро отправится в Волость Шо-Пир.