Annotation
Борис Вадецкий — автор многих произведений, чрезвычайно разнообразных но тематике. Роман «Глинка» — одно из наиболее значительных.
Это произведение не только о великом композиторе, но и об истории рождения истинно национальной русской музыки. В романе воссозданы быт и общественно-политическая жизнь России 20—40-х годов прошлого века, что помогает понять, откуда композитор черпал свои идеи, почему именно предания о подвиге Сусанина и сказки Пушкина послужили темами его гениальных опер.
Перед читателем предстает целая галерея выдающихся людей прошлого века — писатели, музыканты, художники, певцы, журналисты, о которых автор сообщает много нового и интересного.
Борис Вадецкий
―1805―
1
2
3
4
5
— 1812—
1
2
3
4
5
6
7
— 1817—
1
2
3
4
5
6
— 1823—
— 1824—
1
2
3
4
5
— 1825—
1
2
3
4
5
6
7
— 1830—
1
2
3
4
5
6
7
— 1836—
1
2
3
4
5
6
— 1838—
1
2
3
4
— 1840—
1
2
3
4
— 1841—
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
— ANNO—
1
2
3
— 1842—
1
2
3
4
5
6
7
8
9
— 1845—
1
2
3
4
5
6
7
— 1848—
1
2
3
4
5
6
7
8
— 1857—
1
2
3
4
5
6
7
notes
1
2
3
4
5
6
Борис Вадецкий
роман
―1805―
Потайное
Птицы прославляют богов земли
и неба с голода, свои же свободные
песни поют ради любви, так же как
и другие честные художники.
М. Горький
1
Cусаниных было много. Об одном из них, костромчанине родом, убитом ляхами при царе Михаиле, издавна шла по деревне неторопливая, запасливая на выдумку молва. И каждый раз доходила до барских усадеб по-иному: то обнаруживалось, что был тот костромчанин лучшим певцом в округе, а известно, сколь славен в народе человек, владеющий песней; то вставал он в народных сказах неким ратником-мстителем, не только в назиданье иноземцам, но и помещикам за всякое чинимое ими притеснение…
И кончался сказ о Сусанине поминанием его рода — суровой присказкой: почему же пристало ныне Сусаниным перед каждым барским холопом, будь то даже управляющий, шею гнуть?
Передавали, что привезли сюда, в Смоленщину, Сусаниных-костромчан еще в прошлом веке. Когда в екатерининские времена прикупал деревню к здешним своим владениям секунд-майор Николай Алексеевич Глинка, прежний нерадивый владелец ее говорил, передавая ему реестровые списки:
— Сусанины — большой гордости люди и потому, скажу вам, некоторого неудобства. Ну да ведь наслышаны вы о деянии их предка. И то сказать, не каждого из дворни лакеем поставишь, пока нрав не привьешь. Сусанины же в лакеи не годятся — прошу заметить.
И, рассказывая подробно о крестьянах своих, не забыл поведать об особой, «жалости достойной» способности их к пению и музыке.
— Почему «жалости достойной»? — не понял секунд-майор, пожимая плечами и не замечая, как трясутся при этом пышные его эполеты.
— Да ведь не внял я этой способности их, не любитель я петь и музицировать, ну и не мог развить потому, как бы сказать, природного их дарования. Лишь йотом обратил внимание, как люди поют… Позовите Нетоева, особенно младшего из них, Алексея, послушайте. Прямо скажу — музыканты, а толку не сумел с них взять. То ли дело Векшин у меня, каретник, — запомните, он с Суворовым Альпы переходил, — охотник изрядный, сразу в деле нашел себя! И мне с него доход был.
Секунд-майор раздумывал: нужны ли ему будут певцы и музыканты? Театра не держит. Вот в Шмакове, недалеко отсюда, у родственника, Афанасия Андреевича Глинки, оркестр свой и хоры. Можно будет с ним людьми обменяться!
Убирая реестровые списки, сказал с достоинством, как требовал того момент:
— Спасибо за аттестацию. Людей осмотрю и не обижу!
А в это время доживал последние свои дни старейший из Сусаниных Петр Сергеевич, говоря о том, что некому передать все известные ему сказы о костромчанине, как некому собрать все слышанные им песни, — уходил из мира, тоскуя по миру, по слову… Легкий к старости, в чистом домотканом полукафтане, в белых берестовых лаптях, спускался он к Десне и беззвучно шептал то новое, что должна была разнести молва… о костромчанине, в укор господам.
Живя на барской земле, вел он негласно борьбу с непонятной и чужой ему музыкой, доносящейся из барских хором, с барскими гостями, толковавшими в палисадах по-французски, а приглашенный баритоном в дом, играл на самодельном кларнете — сиречь дудке. Пастухи перенимали его мелодии, а гости подчас умилялись им. Спокойно ходил старик мягким, степенным шагом — это нравилось господам; ездил, бывало, в шмаковский театр играть «молчаливые роли» в «Белой моли» или «Двух любовниках», а возвратясь в чистый свой и, нечего бога гневить, просторный дом, созывал сыновей и внуков — Сусаниных и Нетоевых — и пел им о своем, как умел, терзаясь тем, что сердце-певун песни просит, как молитвы, а вот же не выходит, и смелости порой нет в словах…
Впрочем, внуки не знали о его терзаниях. Бывало, пели они, сотрясая избу, слаженно, в одни голос:
Ты воспой, весна, птица светлая,
О Сусанине, как он жил, тужил…
Деревне, ныне перешедшей к секунд-майору, насчитывалось лет двести. На месте самого старого дома собрали часовню. Ночыо гнилое дерево ее излучало дремотный синеватый свет. От часовни шла просека в Ельню. Вдоль просеки к стволам кое-где были прибиты куски тряпья — отметины, чтобы не заблудиться. Деревня повидала многое, оставаясь глухой и как бы задвинутой лесами… Лужки белели в них, как озера. Изредка наезжали к Петру Сергеевичу досужие люди из города порасспросить о том, что слыхал он о костромчанине. Изредка наведывались люди — родичи из вольноотпущенных и оброчных, среди них модистки, первые здесь щеголихи, с опахалами, с мушкой под глазом, в диковинных больших шляпах. Были они привередливы и почти все сами играли в театрах. С тоской слушал, бывало, Петр Сергеевич, как одна из них, Палашка, изъяснялась в роли Минадоры из пьесы Сумарокова «Мать совместница дочери»:
— Я имею честь иметь к вашему патрету отличный реш-пект и принимала вас без всякой церемониалыюсти и фасонии. А вы мне изменяете.
Или, томно закидывая голову:
— Ты так, голубчик, со мною говоришь фасонно, что уж невозможно. Я тебя… Ах, мой минион… Ах, мой багарель… Я мешаюсь!
Была модистка обучена грамоте и привозила с собой журналы: «Адскую почту», «Всякую Всячину», «Трутень». Читали их после нее местные грамотеи и вздыхали тягостно: али и не к добру наука? Впрочем, о таких щеголихах давно было сказано в народе, что в обществе занимают они место с теми грибами, кои растут на тоненьких полых ножках, под названьем «поганых».
Приходилось Петру Сергеевичу слушать и песни из «Плача холопов». Пели ему оброчные, побывавшие в Петербурге:
О горе нам, холопам, за господами жить.
И не знаем, как их свирепству служить!
Власть их увеличилась, как в Неве вода,
Куда ты ни сунься — везде господа!
В те дни пел им Петр Сергеевич сам и говорил потом, что «через песни великие давал советы».
Но старость брала свое. Случилось вскоре, что слег он и больше не мог встать… Алексей Нетоев, самый памятливый, слушал и запоминал сказы, которые с суровым смирением, как летописцы книги свои, передавал ему теперь старик изо дня в день. И вскоре секунд-майору сообщили:
— Музыкант умер. Из Сусаниных старший, что на кларнете играл.
Секунд-майор так и не повидал его, только слышал о нем от прежнего владельца деревни.
Управляющий шепнул:
— Не только музыкант был, но и сочинитель, осмелюсь назвать. Его мелодии, его песни не только в нашей глуши поют, во всей, почитай, губернии. Особенный был старик и жил, как певчая птица… По неграмотности своей и упорству не хотел в Шмакове играть в театре, пытался сам выдумывать свое…
— Старик — как певчая птица! — с недоумением повторил секунд-майор. — И что-нибудь выходило у него?
— Дворня наша по сей день плачет о нем, — вместо ответа сказал управляющий. — Девки по старике убиваются. Незаметный он был и спокойный при вашем доме, а в деревне — первый певун и выдумщик. Да вы не подумайте, барин, что с ним и песни кончились. В вашей деревне да у вашего двоюродного братца в Шмакове певунов много.
— Что же все-таки он сочинял? — допытывался помещик.
— Насмешник был, одинокий, всякое ему в голову лезло, — осторожно ответил управляющий, — и песни его были как бы монологи для игры в театре, иные из них даже произнести неудобно…
— Ну все же?..
— Извольте:
Барин-господин, всем ты взял,
Но человеком тебя назвать нельзя.
— Помер, говоришь? — переспросил секунд-майор, думая: как поступил бы он, будь этот крепостной сейчас жив?
— Неграмотный был, а Новикова знал — вот странность! — добавил управляющий, — Своей жизнью живет деревня, ваша милость, не всегда уследишь! Лапотники, а туда же!..
Год спустя захирело в неурод поместье секунд-майора, и заговорили о певцах совсем по-иному. Как бы невзначай сказал ему тот же управляющий, докладывая о делах:
— Ныне прямой расчет дворовых на оброк перевести. Говорят, в костромской вотчине Юсуповых одни малолетние и престарелые остались. В Петербурге, слышно, из четырехсот тысяч жителей двести тысяч исчисляют крепостпых. Ярославль вдосталь прислал туда каменщиков, Пошехония — саечников, хлебников, Смоленск — землекопов. На оброке, гляди, и себя прокормят, и помещику пополнят доходы. А куда лучше художников да музыкантов иметь, один художник — целой деревни штукатуров и плотников ныне стоит. Лакей помещика Моркова живописец Тропинин, передают, очень сам-деле способный, один больше двух тысяч потянул… Вот и думаю: ежели музыкантов наших к делу определить? Пели бы себе в столице в оркестрах!
Николай Алексеевич замялся и не знал, что ответить управляющему. Посылать мужиков в столицу — как бы не потерять их, разбредутся, не устроятся, мало ли что делается у Юсупова. Им, Глинкам, в лесной глуши с петербургскими сановниками не тягаться. А впрочем, может быть, и верно: надо попытать счастья, людям не в обиду, себе не в корысть!..
Но делу этому воспротивилась Фекла Александровна, жена его, самая властная не только в Новоспасском своем доме, по и среди всех Глинок. Встала она из-за стола, сидя за которым слушали они управляющего, и — рослая, разгневанная — двинулась па него:
— Ты это где же слыхал, батюшка, чтоб мужики господам в тягость были? Или законы божьи забыл? Какая ни есть я помещица — пусть дворовые мои при мне голодают, не боюсь, не помрут, но не в столичных дворах хлеба просят. И какой же ты управляющий, сударь мой, если не поймешь, что дворовому оброчный паспорт — это то же, что отпускная. В столицу пошлешь его и не узнаешь: ни честности, ни послушания от него не жди! И не до песен ему будет в городе, сударь мой, не до оркестров. Впрочем, что еще выдумал: наши певцы деревенские — шарманщики тебе, итальянцы, прости господи, что ли?
Управляющий замигал глазами и жалобно глядел на секунд-майора, ожидая его поддержки. Был управляющий из подьячих, тянулся к торговому делу, но не имел удачи. Николай Алексеевич сказал тихо, облегченно, словно после слов жены и его душу соблазн миновал:
— Не дело говоришь, пе дело! А певунов в сочельник хочу послушать, неужто паши деревенские так пеньем знамениты? И шмаковских пригласим. Будет трудно, а мы песни заведем — это по-русски? Верно я говорю? — обратился он к жене.
Фекла Александровна молчала. Насупленно и важно она показала управляющему на дверь, а когда тот скрылся, произнесла коротко:
— Сменить его надо. Немец!
— Помилуй, Феклуша, какой же он немец, — вступился за него секунд-майор, — Быков, Никанор Павлович.
— По духу, говорю, немец! Расчетлив больно! Дались ему песни, даже петь людям нельзя!
— Да по его суждению, пойми, пенье — это занятие, как живопись, ремесло! Вот братец Афанасий Андреевич мог бы за своих деньги брать!..
— Никогда о таком занятии не слыхивала, а управляющего смени, — настаивала Фекла Александровна. — Сама управлять буду, вот и расходов меньше… Право, как раньше не пришло в голову? И так много слуг в доме держим.
Вечерело. На дворе была осень: из леса тянуло грибной прелью и мраком, хотя окна в доме были полузакрыты и в зале потрескивал камин.
Низкая красная туча, похожая на раскаленную подкову, наползала с закатного неба, одним концом своим накрывая Десну и ее берег, другим — барский дом. Могучий отсвет заката коснулся окон, в комнатах посветлело, и трепетный огонек свечи отодвинулся куда-то вглубь. Был слышен надрывный крик выпи в лесу и осторожное перепархивание птиц.
2
В субботу на воскресенье приехал в Новоспасское из Шмакова сам дядюшка Афанасий Андреевич с актерами и музыкантами на дрогах. Как обычно, стремглав выскочили они из леса, у самого крыльца осадив коней, и, как цыгане, шумно, позвякивая бубнами, тут же пустились в пляс перед окнами, лихо отстукивая каблуками по тугой, холодной земле.
Только крикнул он хозяевам дома, представляя своих артистов:
— Вот они — мои голоса!
Фекла Александровна ничем не выказывала своего нетерпения, хотя и недовольно ждала, стоя на пороге, когда угомонятся шмаковские весельчаки и пристроит их Афанасий Андреевич к делу… А делом Фекла Александровна считала совсем необычное, казалось бы, для шмаковских музыкантов занятие — садить здесь редкие сорта персиков и французской сливы. Дело в том, что в Шмаково отцом Афанасия Андреевича еще раньше были привезены из Франции эти редкостные саженцы, привившиеся на смоленских землях, а музыканты — они же были и опытными садоводами. Надо из них пользу извлечь.
И действительно, поплясав вдоволь, дворовые шмаковского дядюшки принялись за работу.
Вечером в большом зале выступал хор. Афанасий Андреевич сидел с родственниками за колченогим ломберным столом — не богато было в ту пору убранство в доме Новоспасских Глинок — и ревниво следил за своими «голосами». А «голоса», натренированные в плачах, причитаниях и в вольных разливах деревенских песен, должны были удивить теперь исполнением сатиры Кантемира, но недавней выдумке Афанасия Андреевича. Лучшие его актеры и певцы в патетическом пафосе восклицали теперь в один голос:
Ум недозрелый, плод недолгой науки,
Покойся, не понуждай к перу мои руки.
Не писав, летящи дни века проводите,
Можно и славу достать, хоть творцем не слыти.