Сатира «К уму своему» пользовалась особым признанием Афанасия Андреевича, любившего посмеяться над нравами и блеснуть насмешкой. О писателе, не получившем права гражданства, о музыканте, низведенном до положения шута, о светских предрассудках в обществе, том самом столичном обществе, которое должно было служить примером деревенским Глинкам, — обо всем этом хотел напомнить он исполнением сатиры. И больше всего — показать словами Кантемира, какой «золотой середины» достиг он, Афанасий Андреевич, в своих отношениях с веком, стоя между старым и новым, умея быть счастливым в деревне и в то же время не опуститься до положения провинциального «тюфяка», быть с «веком наравне» и жить меж тем в свое удовольствие. Кантемир выступал как бы в роли его защитника и провозвестника тех истин, которые сам Афанасий Андреевич не смог бы возвестить своими словами. Мудрено ли, что один из «голосов» — Тришка Борзый, пухлый паренёк с белесыми глазами и зычным голосом — состоял при особе Афанасия Андреевича личным его домашним актером и всюду, где бывал барин, читал Кантемира первым.
И сейчас, не страшась строгой Феклы Александровны, он изрекал напыщенно:
…Лучшую дорогу
Избрал, кто правду говорить всегда принялся,
Но н кто правду молчит, виновен не стался,
Буде ложью утаить правду не посмеет, —
Счастлив, кто той середины держаться умеет;
Ум светлый нужен к тому, разговор приятный,
Учтивость приличная, кто дает род знатный,
Ползать не советую, хоть спеси и гнушаюсь.
Афанасий Андреевич сидел осчастливленный. Хорошо прочел Тришка Борзый речь Филарета из сатиры «Филарет и Евгений». Вовремя и как следует звучно подхватил хор последние строфы сатиры.
Но понимали ли Афанасия Андреевича актеры? Они мучительно хотели спать, устав за день, позевывали и словно с клироса монотонно тянули надоевшие им строфы. Секунд-майор старался вникнуть в их речь, а Фекла Александровна сказала Афанасию Андреевичу открыто:
— Не мучай ты их! Хоть он и Кантемир, а язык его словно у иностранца. Вели им спеть что-нибудь деревенское.
И тогда обрадованные, в благодарность Новоспасской барыне, разом отогнав сон и усталость, актеры дружно запели:
Уж вы сени мои, сени, сени новые мои,
Сени новые, кленовые, решетчатые…
Секунд-майор одобрительно кивал головой, взгляд его теплел и останавливался па раскрасневшихся молодицах. Трудно было им петь и стоять на месте, когда сама песня звала в пляс.
— Пусти их, пусть тешатся! — шепнул он Афанасию Андреевичу.
Шмаковский помещик махнул рукой, и актеры его в одно мгновенье оказались на середине зала. Заколебались языки свечей и заскрипел пол. Ситцевые платки в руках девушек натянулись парусом, косы забили по плечам, бусы на груди стеклянно зазвенели, пестрые сарафаны и красные широкие юбки поплыли и смешались в один мелькающий багряный круг.
Окна старого дома оказались облеплены снаружи детворой. Прижавшись к стеклу, глазели на происходящее в зале сторожкие детские лица. За ними чинно высились устало-внимательные лица матерей, а сзади стояли, опершись на колья, как на посохи, старики и говорили отчужденно-задумчиво:
— Шмаковский барин нашего барина веселит!
3
В этот год, когда вернули Смоленску увезенный некогда поляками древний его герб — изображение чугунной пушки на золотом лафете, с сидящей на ней райской птицей, — дворяне смоленские усиленно занялись приведением в порядок фамильных актов и записей своей родословной. Обновляли они в свою очередь гербы на каретах — знаки своего сословия — и заказывали фамильные перстни ювелирам, словно о прибытием смоленского герба несказанно возросла и их родовая знатность. К тому же герб Смоленска призывал к миру и благоденствию: чугунная пушка свидетельствовала о ратной его славе, а райская птица — о воцарении на Смоленщине ничем нерушимой тишины.
В эту пору и помещики Глинки выверили свои грамоты на дворянство и родовые списки, чтобы сохранить их, спаси бог, от посягательств однофамильцев. Установили они еще раз, что в годы царствования Алексея Михайловича, когда Смоленское воеводство отошло к России, первым русским дворянином Глинкой стал Викторин-Владислав Глинка, названный после принятия православия Яковом Яковлевичем.
Перерисовали Глинки герб свой и подсчитали, сколько поколений Глинок до секунд-майора Николая Алексеевича служили отечественному оружию, не пора ли просить о столбовом дворянстве, охота ли оставаться в мелкопоместных! Но ратовали за чины больше всего те из Глинок, кто никогда не бывал в баталии, — Глинки-Земельки, Глинки-Соколовские, а сам секунд-майор стал к старости очень равнодушен к почестям. Приходился им дальним родственником сочинитель Сергей Глинка, но того совсем ни о чем не спросили и даже не записали о его принадлежности к знатному их роду.
Однажды встретились в Новоспасском самый старый, весь перетянутый выцветшими наградными лентами и в перьях от подушек Павел, с карлицей в карете, и рослый, в болотных сапогах, с убитыми куропатками у пояса Афанасий из Шмакова. Поговорили и разъехались. Потом собрались все старые и молодые Глинки на Смоленскую площадь в год прибытия сюда императрицы Екатерины. Дворянство выстроилось на площади, а на улице от Краснянской заставы до Успенского собора стояли по обе стороны жители города, среди них, ближе к городским воротам — одни смоленские красавицы в расшитых платьях, в высоких белых кокошниках. Вместе с Екатериной прибыл австрийский император Иосиф II, путешествовавший по России. Екатерина никого почти не отметила своим вниманием, не заметила вытягивавшихся перед ней Глинок и ознаменовала свое посещение Смоленска повелением… превратить один из самых больших кварталов, застроенный домами, в площадь для обучения солдат. После ее отъезда начали разрушать строения, и секунд-майор сострил:
— Императрица заранее готовит солдат для войны со своим гостем!
Слухи о надвигающейся войне с Австрией не миновали Смоленска.
Древний герб сиял золотом на воротах города, но уже мало кто верил в мир и тишину, что должна была принести с собой изображенная на пом райская птица.
Глинки зажили по-старому, а спустя много лет между двумя из них разыгралась ссора, памятная всему губернскому дворянству, но приведшая, однако, как заключил предводитель дворянства, к еще большему взаимному их согласию. «Не поссоришься — не поладишь», — говорили. О том, как поссорились шмаковские и Новоспасские Глинки, хотел описать в своих произведениях литератор Сергей Глинка, отдавший много внимания Смоленщине. В бумагах его остались беглые записи о «властительной» Фекле Александровне, «тишайшем» супруге ее и братце Афанасии Андреевиче.
Стало известно, что стараниями свах и соседей сын Глинок Иван Николаевич объявлен в Новоспасске женихом, а сестра Афанасия Андреевича в Шмакове — его невестой. И хотя сами молодые не смели и помышлять о браке, а родители отнюдь между собою не сговаривались, до Афанасия Андреевича — опекуна малолетней сестры — дошла весть о сборах к венцу, о близкой свадьбе молодых.
Афанасию Андреевичу не стоило труда догадаться, что во всем этом повинна Фекла Александровна, по ее указке и молва пошла, чтобы понудить его согласиться на этот брак, чтобы не осталось уже ему ничего иного, как смириться с молвой.
Однажды Фекла Александровна к нему уже приезжала, заявив без обиняков:
— Ты другого жениха Евгении не думай и подыскивать. Мы нашему сыну наперед изъявили волю свою, повелев на Евгении жениться, и отступить не можем!
Разговаривали на балконе. Дом Афанасия Андреевича был несравненно богаче и представительнее Новоспасского, а лес казался более густым и глухим: кругом были прислонены к деревьям размалеванные декорации, сушились па веревках какие-то тугие холсты, должно быть куски занавеса.
— Стало быть, ты решила — и все? — не без восхищения спросил Афанасий Андреевич.
— Решила! — подтвердила, вздохнув.
В душе шмаковскому помещику нравилось поведение Феклы Александровны, к тому же сестра — не дочь, шестнадцать лет ей, сама слово имеет, но сдаваться перед старухой он не намерен был. Да и почем знать, может быть, счастье Евгении не здесь, а в городе, может быть, столичные женихи ее ждут? И главное, — признаться в этом он стеснялся, — как бы не поставили ему потом в вину в губернии брак его сестры и не затеяли бы против молодых какую-нибудь консисторскую кляузу. Не первый раз уже губернское духовенство грозило наказанием, а то и отлучением от церкви тех, кто допускал браки среди родственников, хотя бы и дальних… Впрочем, не ему, Афанасию Андреевичу — поклоннику Кантемира и блюстителю свободы — того бояться!
Фекла Александровна, как бы догадавшись об этих тайных его мыслях, тут же деловито сообщила:
— Может, о благословении свыше тревожишься? О том, что архиерей скажет? Так будет же тебе известно: был у него, у архиерея-то, Николай Алексеевич, испросил у него разрешение на брак, предупредив о троюродном их родстве… И святейший выразил на то полное свое согласие. «Воля родителей», — сказал он. Стало быть, наша и твоя воля, Афанасий Андреевич. Ну и положил на Николая Алексеевича требу: велел доставить своим церковнослужителям сорок пудов пшеничной муки для просфор. На этом и было покончено.
Афанасий Андреевич ответил глухо и небрежно, внимательно между тем ее выслушав:
— То своим чередом. Будет свадьба — будут и дары церкви.
И долго молчал, куря длинный, почерневший от дыма чубук.
Тогда, подобрев, Фекла Александровна сказала доверительно, как бы делая этим самым одолжение Афанасию Андреевичу:
— Могли ли мы сына готовить к иной мысли? Разве Глинки, вы и мы, не одной крови, хотя и не прямого родства? И разве земли наши не сопредельны? И тебе не о чужом женихе печься, не чужому красавцу землю отрезать, чтобы заложил он ее в банке и наведывался сюда денег ради, как делают это столичные.
— Нет, — оборвал ее вдруг Афанасий Андреевич, — не быть тому! Не ведаешь ты, что и в банке землю заложить можно, а все-таки остаться человеком, достойным уважения. Не те времена, Фекла Александровна, когда боялись мы высунуться из лесов. Не жить в лесах твоим детям и моей сестре, и пусть не укоряют нас, что, боясь всего нового, мы их соблазнов и собственного выбора лишили. Пусть выбирают…
И он, довольный своей речью, молодцевато глянул на нее, уверенный в философическом своем превосходстве и беспристрастности: вот она, его «золотая середина», никому не в ущерб!
— Ужели Евгения лучше моего Ивана кого выберет? — обиделась Фекла Александровна.
— Почем знать! А ежели о Глинках говорить, так опять же думаю: чтобы род наш возвысить, надо новую кровь в него влить, столичного молодца не побояться.
И сказал:
— Пусть Евгения сама решает, а чтоб выбор был, увезу ее в столицу на зиму, и если, там побывав, ощутит она сердечную тоску по твоему Ивану, — тем крепче будет любовь и, стало быть, судьба им!
— Говоришь, пусть сама выбирает? — угрожающе повторила Фекла Александровна, и он, озадаченный ее тоном, пожал плечами:
— Сказал ведь. Зачем сердишься? Я ведь за ее счастье в ответе! О ней стараюсь, не о себе, — понять надо.
— Ладно, Афанасий Андреевич, — произнесла старуха, вставая, — ты нас не выбрал, а она выберет!
Хозяин дома церемонно проводил до коляски Феклу Александровну и проследил, как кучер подложил ей подушки за спину, чтобы меньше трясло на ухабах, потом взмахнул кнутом по пыльным спинам коней.
А через несколько дней пе стало в его доме Евгении.
Тихая, обычно сосредоточенная и чуть понурая, «книжница», как прозвали ее за любовь к чтению, она редко перечила старшему брату, оставшись с малых лет при нем сиротой, и никому бы не пришло в голову, что она может бежать из дома. Но сторожа рассказывали, как ночью, в теплом платке и с неразлучной книжкой в руке, она легко выбежала из дома. Ночная темь поглотила беглянку, и глухо отдался в ночи конский топот. Горничные тут же сбежались к ее горнице и, не веря сторожам, стучали в дверь. Потом, поднося к лицу белые свои передники, одна за другой, на цыпочках, поднялись к барину Афанасию Андреевичу.
— Барышня ушла в лес! — сказали они в один голос сонному камердинеру, поклонившись ему все разом.
И одна из девушек, осмелев, пояснила:
— Как бы греха не случилось, Савелий Николаевич!
Камердинер был из отставных солдат, глуховат на ухо, очень спокоен, по-отцовски прост с ними.
— Мало ли что барышне взбредет в голову, — успокаивал он их. — Барышня наша, сами знаете, — затейница. Как нет театра — так ей скучно. На днях велела мне о солдатах рассказывать, будто никогда о них не слыхала. Как в рекрутчину берут да как воюют… Книжница, а дите!
— Не томи, Савелий Николаевич, буди барина! — шепнули ему.
Он не согласился с ними и сам не спеша заковылял в горницу Евгении Андреевны, вошел, оглядел постель и встревожился, заметив небрежно брошенное на стул полотенце.
— Барышня наша — аккуратница, — бормотал он. — Может, и впрямь что задумала?..
С полотенцем на плече, прихваченным им в подтверждение того, что с барышней что-то случилось, он решился наконец разбудить барина.
Афанасий Андреевич выслушал его, вскочил и схватил старое свое черное от пороха и от времени кремневое ружье.
— Собирай погоню! — крикнул он. — Седлать всех лошадей!
— Куда, батюшка? — опешил камердинер.
— В Новоспасское. Быстро!
После Афанасий Андреевич говорил, что днем еще по натужно скромному виду своей сестры и по горестному ее взгляду он заподозрил неладное. Не решилась она подойти к нему и заговорить — что-то таила и, глядя куда-то вверх, мяла в руках платок.
— Да нетто, батюшка, барышня позволит себе… — бормотал камердинер, все еще топчась в комнате, пока барин надевал охотничий костюм, — Книжница наша!..
— Вот книжницы-то такие и есть! — беззлобно отвечал ему Афанасий Андреевич. — Без книг того не придумала бы, а в книгах во всех, почитай, романтические истории да бегства описаны!
Девушки всхлипывали в коридоре, шептались. Афанасий Андреевич прикрикнул на них:
— Чего вы? Али только в театре видели драмы?
Буен и весел казался сейчас шмаковский барин. Горничные сжались и пытливо глядели ему вслед, когда, хозяйственно и не спеша затворив дверь, прошел он мимо них, рослый, налитый силой, ни на кого не повысив голос.
А беглянка, пока камердинер будил барина и в конюшне седлали коней, уже приближалась к Новоспасскому. Исцарапанная ветвями коляска, сопровождаемая верховыми, мчалась по лесной дороге. Из коляски доносился зычный и повелительный голос Феклы Александровны:
— Гони! Нет, останови! Заваливай дорогу. Быстрее!
Кто-то из верховых бросался в темноте к небольшому мосту через обрыв и разбирал доски, кто-то валил дерево. Кони, бешено храпя, выскакивали на гору, словно из трясины, в грязи и в мыле, а Фекла Александровна, успокаивающе держа за руку Евгению, твердила:
— Вот и выбрала! Ах ты, олух лесной, погоди же!..
В глубине коляски сидел Иван Николаевич Глинка и глядел на мать благодарно и молитвенно.
Несколькими минутами позже Новоспасский поп уже венчал молодых в старой, пахнущей сеном и грибной сыростью церкви, а на рассвете бледный, трясущийся секунд-майор в полном облачении и при орденах стоял на пороге своего дома перед Афанасием Андреевичем и говорил:
— На пистолетах драться не могу, милостивый государь, слаб стал и почитаю дуэль между родственниками неприемлемой, тем более при годах моих, но ради удовлетворения готов отвечать перед дворянским собранием во всеуслышанье…
И повторил, набираясь храбрости и багровея:
— Да, да, во всеуслышанье!
Афанасий Андреевич молча отстранил рукой старика и вошел на половину Феклы Александровны.
Она встретила его, скрестив руки на груди, довольная собой и монашески строгая, как бы ушедшая в себя.