Все достигнутое им он считал для себя только началом и ни в чем не преувеличивал своих успехов, не сомневаясь при этом в своих силах.
В таком настроении он провел весь этот год, и события, происшедшие в декабре, если и застали его врасплох, то лишь утвердили в его стремлении к цели…
— 1825—
«Секретные»
Всех благ возможных тот достиг,
Кто дух судьбы своей постиг.
Баратынский
1
Карамзииу и Сперанскому было поручено новым царем заготовить манифест к народу… В ноябре умер император Александр, и в Петербурге ждали воцарения Константина, старшего его брата. Ему присягнули уже младший, Николай, Государственный совет, и готовилась к присяге армия. Константин отсиживался в Варшаве и молчал… В столице ползли слухи о распрях в царской семье, об отречении Константина от престола. Наконец отказ Константина от царствования был доставлен курьером.
Карамзин, издавна сочинявший при дворце указы и письма «исторической важности», представил императору Николаю проект манифеста, должный смягчить сердца ожесточенных самодержавием, вызвать смутную надежду на дарование конституции у людей доверчивых и упрочить положение рабски верных престолу.
«…Да благоденствует Россия истинным просвещением умов и непорочностью нравов, плодами трудолюбия и деятельности полезной, мирною свободою жизни гражданской и спокойствием сердец невинных… Да исполнится все, чего желал тот, коего священная память должна питать в нас ревность и надежду стяжать благословение божие и любовь народа».
Четырнадцатого декабря новому царю должны были присягать войска. Император накануне получил донос о готовящемся на него покушении.
В этот день Глинку разбудил приход товарища его по пансиону и сына инспектора Линдквиста.
— Идем на Петровскую площадь! — сказал он сонному Глинке. — Корсака небось не поднять. Идем одни, быстрее. Там будет парад — новому царю присягают.
— Николаю? — спросил Глинка, одеваясь. — Ну пойдем, поглядим на парад. Один я опоздал бы туда, пожалуй.
Они отправились и услышали вскоре, подходя к сенату, спокойный тысячешаговый гул, — на Адмиралтейскую и Исаакиевскую площади вливались с ближних улиц армейские колонны. Грязно-серый снег на улицах и тени мутных, еще не везде погашенных фонарей навевали утреннюю скуку. Глинка и Линдквист не могли знать, сколь важно было в этот час слитное шествие к площади полков, один за другим, и сколь пагубно разрозненное их движение…
Подойдя ближе к площади, уже шумевшей народом, Глинка и Линдквист могли видеть, как подходили полки, становясь совсем в разных концах. Гвардейский экипаж присоединялся к тем, кто стоял в каре у сената, гренадеры встали рядом с Московским полком.
И неожиданно Глинка увидел возле солдат адъютанта герцога Вюртембергского Александра Бестужева. Тут же ему показалось, что мелькнула долговязая высокая фигура Кюхельбекера, а за ней и Льва Пушкина с пистолетом в руках.
Люди куда-то бежали, и Линдквист первый почувствовал, что на площади совершается нечто совсем далекое от подготовки к параду. В незастёгнутой шубе, в шапке, сползшей на лоб, пробежал мимо них, не узнав товарищей, давний знакомец по пансиону Михаил Глебов. Тревожно били барабаны и еще тревожнее доносились голоса из толпы: «Скоро ли?..»
И кто-то из офицеров громко сказал:
— Мы предупреждали, что нам грозит провал. Вот и гвардейский экипаж пришел без пушек и без патронов.
— Мишель! — шепнул Линдквист. — Здесь что-то другое!.. Армия не хочет присягать. Да, да!
— Я слышал об этом, — ответил Глинка так же тихо.
— Значит — восстание?..
У колоннады Зимнего дворца, где, насколько мог разобрать Глинка, темнели стройные ряды преображенцев, произошло движение, и оттуда чуть слышно донеслось:
— Разойдитесь!
— Это царь! Его голос! — сказал кто-то в толпе. — Послушаются ли?
— Пойдем отсюда! — лихорадочно сказал Линдквист и тянул за собой Глинку, проталкиваясь сквозь толпу.
Глинка неохотно брел за ним вслед, раздумывая над совершившимся, когда орудийные залпы гулко раздались на площади.
Они остановились. Вокруг бежали люди. Отряд конной полиции промчался с шашками наголо на площадь.
«А может быть, восставшие победят? — мелькнуло в мыслях у Глинки. — Какие полки восстали?»
Он пробовал представить себе силы восставших, судя по тому, что видел на площади, и не мог…
— Иди, — сказал он Линдквисту на повороте улицы. Асам вошел в дом Бахрушиных.
И, оставшись один, долго прислушивался, стоя на лестнице, к пушечным залпам, прежде чем постучаться в дверь. Душой он был с теми, кого расстреливали из пушек на площади.
Петербург погрузился в темноту. Казалось, даже днем в городе стало темно и безлюдно. Конные конвои уводили в Петропавловскую крепость арестованных с собственноручными записками царя. Михаил Глинка ходил к Федору Николаевичу, — его не оказалось дома. Заплаканная Параша сказала:
— Уходите скорее, барин. За нашим домом следят!
Солдата в прихожей не было. Швейцар исподлобья, хмуро наблюдал за тем, как выходил на улицу Михаил Глинка.
Спустя несколько дней Глинка начал собираться в Новоспасское. В управлении ему был обещан отпуск.
Ночью он услыхал стук остановившейся у подъезда кареты, бряцанье шпор по деревянному тротуару, ведущему от калитки во двор, хриплый голос дворника:
— Здесь живет господин Глинка, здесь…
Посланный герцогом Вюртембергским штаб-офицер, полковник Варенцов, коротко сказал, не поклонившись:
— Я за вами, от герцога.
Время приближалось к двум часам ночи, когда Глинка был принят герцогом. Помощник секретаря Главного управления впервые стоял перед высоким своим начальником и братом вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Да и герцог вряд ли помнил в лицо скромного служащего своего управления.
Голосом скрипучим, как гусиное перо, герцог тихо спросил:
— Вильгельм Кюхельбекер ваш родственник? Где он сейчас?
— Да, родственник, — подтвердил Глинка, не желая отрекаться от родства, хотя бы и дальнего, с своим наставником и другом, которого искала сейчас полиция. — Где он, мне неизвестно.
— Вот как? — с угрозой протянул герцог. — Вы что же, его племянник? — И тут же заметил, что-то обдумывая — Он ведь совсем молод!
— Нет, племянником Вильгельму Карловичу я не довожусь, — ответил Глинка. — Племянники его Дмитрий и Борис — сыновья Григория Андреевича Глинки, бывшего кавалера при государе, тогда великом князе Николае Павловиче.
— С того бы и начали! — пробормотал герцог. — Ну, и давно видели вы его?
— С год не видел…
— Идите!
Герцог наклонился над бумагами. Допрос был кончен.
Михаил Глинка на извозчичьей пролетке вернулся домой коротать бессонную от раздумий ночь. Радовало, что Кюхельбекера не нашли, и хотелось верить, что он успеет скрыться за границу.
2
Новый Смоленск мало походил на привольный, разросшийся по холмам и тяжелой кладки город, сожженный тринадцать лет назад французами. Новому городу было всего несколько лет, и тихие улочки-одногодки смирно вырастали в тени старых, не тронутых пожарами садов. Немало домов, веселых, пахнущих смолой и тесом, было построено на месте, где совсем недавно стояли каменные терема с глухими, огороженными решеткой оконцами. Иные новые постройки упирались стенами в каменные кряжи разрушенных крепостей, а в садах и в огородах то и дело находили весной в опавшей земле захороненные трупы.
Город вырастал заново. Были воздвигнуты и большие здания в память одержанной победы над врагом, должные составить гордость нового города. На месте сожженного французами деревянного дома дворянского собрания, где выступали братья Лесли, был построен в стиле ампир двухэтажный особняк, выходивший двумя своими фасадами на пустынную улицу. Вблизи высились многогранные крепостные башни, сооруженные Федором Конем, о которых некогда писал Борис Годунов: «Построим мы такую красоту неизглаголенную, что подобной не будет во всей поднебесной, одних башен на стене тридцать восемь, и поверху ея свободно поезжай на тройке». Только кое-где на Днепре и в кварталах, не поддавшихся огни, был приметен в отличие от нового города посадский неторопливый стиль строений, с каменными амбарами, воздвигнутыми один за другим, и с дубовыми, вросшими в землю заборами.
Таким был и дом Алексея Андреевича Ушакова, родственника Глинок, к которому приехал вместе с родными Михаил Иванович в самом конце декабря 1825 года.
Падал снег хлопьями, и тихий звон колоколов реял над белым от снега городом. Евгения Андреевна устало высунулась из возка и сказала:
— Вот здесь!
Иван Николаевич первый вылез из возка и направился было к дому, когда оттуда гурьбой высыпали дети и сам хозяин дома, чернобровый, статный крепыш, показался на пороге и весело крикнул:
— А петербургский певец тоже с вами?
И никому, казалось, не были здесь так рады, как сочинителю «Разуверения». В теплом доме Ушаковых, заставленном шкафами, тумбочками, глубокими креслами, стояло возле иконостаса в полотенцах старинное фортепиано. Дочь Ушакова — девушка с русыми косами, с синими в поволоке глазами — вскоре усадила композитора играть, что ему вздумается…
Здесь остерегались расспрашивать о событиях, происшедших в Петербурге, и сами неохотно рассказывали о местных «бунтовщиках». Дочь Ушакова проронила однажды при Глинке, смотря в окно:
— Опять «секретных» ведут!
— Кого? — переспросил Глинка.
— «Секретных», — повторила девушка. — Тех, кто участвовал в заговоре против царя.
— Их много в Смоленске?
— Мы не знаем, но, наверное, много! — тревожно ответила она. — Вы спросите об этом батюшку!
Алексей Андреевич лишь тогда поведал гостю обо всем, что знал, когда убедился в его домоседских привычках и осторожном характере. Он увел его к себе в комнату, запер дверь и спустил шторы. Судя по всему этому, он был человек робкий, хотя и веселый нравом.
— О «секретных» спрашиваешь? У нас в Смоленске несколько зачинщиков заговора, из них больше всего известны Петр Каховский — владелец села Тифеневского, Иван Якушкин — Жуково его село, может быть, слышал? — и Фонвизин. Кстати, генерал-майора Фонвизина к нам в губернаторы прочили они нее — бунтовщики — вместо барона Аш, старого уже, но царь согласия не дал. Генерал был масон, ну, а масонские ложи ведь закрыты… Поговаривают, будто умерший весной Пассек причастен был к бунту. А у него — у Пассека — собирались в компании Якушкин, Фонвизин, ну и наш Кюхельбекер.
Вильгельма Кюхельбекера Ушаков знал лично.
— Видишь, сколько их, мятежников, у нас, — говорил
Ушаков Михаилу Глинке не то сокрушенно, не то сам удивляясь происшедшему, — Может быть, и в Смоленске какой-нибудь свой штаб они держали, почем знать… Поэтому и слежка сейчас идет за каждым дворянским домом! А со всех служащих берутся расписки, что они не будут принадлежать к тайным обществам. Военный губернатор будет у нас в Смоленске, кроме губернатора нашего Храповицкого. Стало быть, военная власть нужна! Смутное время пришло, Михаил Иванович. И как это поднять руку на царя? Вы ведь были в Петербурге в это время, Михаил Иванович, неужели народ не растерзал нечестивцев?
— Народ стоял за восставших, — в раздумье сказал Глинка, — и, пожалуй, он, народ-то, посмелее нас с вами!..
— Да что вы, Михаил Иванович! — всплеснул руками Ушаков, не понял насмешки над собой. — Смелость-то, она от чего же, от ненависти к монарху, от беспутства? Неужто прямо так и высказывались на улицах против царя?
— Прямо так и высказывались, Алексей Андреевич.
— Неразумные, чтобы не сказать больше!..
— А может быть, храбрейшие, Алексей Андреевич!
— Да вы никак жалеете их, Михаил Иванович?
— А вам Якушкина не жаль? Слыхал я, будто он школу в селе открыл и крепостным предлагал вольную, чтобы взять их потом к себе по вольному наему! И народ-то наш кто больше любил — они, мятежники, или другие наши помещики?
— Да, да, выходит, так, — растерянно соглашался Ушаков, отдергивая шторы и открывая дверь. — Идемте, Михаил Иванович, из затвора.
На другой день Иван Николаевич строго спросил сына, выждав время, когда они останутся наедине:
— Ты это что же тут столичные вольности позволяешь себе, Мишель? Так-то ты отплачиваешь Алексею Андреевичу за его гостеприимство?
— Чем я виноват, батюшка?
— Чем? Ты еще спрашиваешь? Может быть, и действительно Кюхельбекер вселил в тебя свои мысли? Не о таком думали мы «благородном пансионе»…
— Батюшка, — сказал Михаил Глинка твердо и радостно. — От мыслей Вильгельма Карловича отрекаться мне не надобно, ибо и мои мысли такие же, но делом и характером, как и помыслами, столь от него отличаюсь, что общего между собой и им не вижу. Однако хулы на него не дозволю и вас прошу не хулить зря.
Вечером опять как пи в чем не бывало играл Глинка, и удовольствию семьи Ушаковых и ее соседей, и даже на радость милой дочке Алексея Андреевича, Варе, написал тут же, при людях, романс, позднее появившийся в печати: «Да будет благословенна мать!..»
…Пребывание семьи Глинок в Смоленске было связано о предстоящим замужеством Пелагеи. Иван Николаевич торопился обратно в Новоспасское, жена и дочери хотели еще погостить здесь.
Как-то вечером он спросил Ушакова:
— Что-нибудь новое слышал?
— Да вот Мишель письмо из Петербурга получил. Кто-то пишет ему, что заговорщиков неминуемо ждет казнь. Да ведь иного трудно ждать!
Иван Николаевич неслышно подошел к сыну, сидевшему за столом в раздумье над чистым нотным листом, нагнулся и прочитал вслух выведенное на листе заглавие: «На смерть героя».
Сын повернул голову и встретил понимающий и неодобрительный взгляд отца.
Оба молчали. Михаил Глинка не опускал глаз и отнюдь но хотел прятать нотный листок.
— Будь осторожен! — только и сказал ему Иван Николаевич.
Сын посмотрел на него с благодарностью и сразу низко наклонил голову. Глаза его заволокло слезами. Нечаянно он задел рукой, уронил листок и теперь, нагибаясь за ним, незаметно вытер глаза платком.
В небольшом доме Ушаковых тепло светили и потрескивали свечи. За окнами высились снега и всходили редкие зимние звезды, и казалось, что дом находится где-то внизу, в глубокой ложбинке холмов, среди снегов, и все больше погружается вместе с обитателями его в какое-то спасительное покойное небытие.
Варя подошла и ласково сказала:
— Не сыграете ли, Михаил Иванович?
— Опять? — тихо улыбнулся он.
— Да ведь вечер!
— Ах, да! — поглядел он в окна.
И, отгоняя от себя мысли о Петербурге и Кюхельбекере, покоряясь мягкому ее голосу и шелесту платья в этом тихом, вступившем в вечернюю пору доме, подсел к фортепиано и открыл крышку.
— Что играть? Хотите «Колыбельную»?
Девушка качнула косами. Вечер пришел для нее вместе с музыкой.
Глинка играл.
На столе лежал нотный листок с выведенным на нем заголовком: «На смерть героя».
В Мае Глинка выехал в Петербург.
3
Пушкин из села Михайловского писал в этот год Жуковскому: «Какой бы ни был мой образ мыслей политический и религиозный, я храню его про себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку необходимости».
Эти строчки из письма Пушкина были известны некоторым его друзьям в Петербурге. Но кто из них не знал «образ мыслей» Пушкина?
Соболевский, навестив Глинку в доме у Александра Корсака, завел разговор о «благоразумии» поэта.
— Пушкин покорился необходимости. Да, не может он растрачивать силы. Цензором его будет государь. Ты слышал об этом?
— А «Послание в Сибирь» тоже прошло цензуру? — едко спросил Глинка. — В чем хочешь меня уверить, не пойму? В том ли, что Пушкин изменил своим взглядам и товарищам?
— Товарищи его не только те, кто сейчас в Сибири! — горячо возразил Соболевский. — Почему только о них помнишь? И разве не они, не Рылеев и Бестужев, придирчиво осудили «Евгения Онегина», когда вся Россия восхищалась им?
И Соболевский на намять привел известное ему высказывание Бестужева:
— «…Свет можно описывать в поэтических формах — это несомненно, но дал ли ты Онегину поэтические формы, кроме стихов, поставил ли ты его в контраст со светом, чтобы в резком злословии показать его резкие черты? Я вижу франта, который душой и телом предан моде, вижу человека, которых тысячи встречаю наяву, ибо сама холодность, и мизантропия, и странность теперь в числе туалетных приборов». А разве не постыдно для Бестужева другое его обращение к Пушкину, известное мне по его письму об «Онегине»: «Стоит ли вырезывать изображения из яблочного семечка, когда у тебя в руке резец Праксителя? Страсти и время не возвращаются, а мы не вечны!» Судя но всему, они хотели, чтобы Пушкин участвовал в восстании вместе с ними!