Глинка - Вадецкий Борис Александрович 23 стр.


И тут же спросила:

— Вам близок наш поэт Джакомо Леопарди? У пего ведь тоже много скорби. Даже в его песнях о любви.

— О, это совсем другое! — рассмеялся Глинка. — Леопарди просто мрачный человек… Я читал его «Теорию об иллюзиях» и его стихи. Сумрачность — его религия, его излюбленный и единственный цвет. Я помню его стихотворение, которое кончается строкой:

Утопать мне сладко в этом море!

Жизнь томительна и бесцельна, думает он. Разве это так? Это даже не меланхолия, Дидина, и разве можно с такими мыслями любить людей и что-нибудь делать для них?

— Но его стихи очень красивы, — произнесла девушка в раздумье, — а когда его читаешь, то словно молишься богу и освобождаешься от грехов. Впрочем, я совсем не так его люблю, чтобы спорить с вами. Я лишь хотела найти у нас то, что может быть близко душе русского человека.

— Нет, совсем не то! — снова повторил Глинка. — А что вы знаете, Дидина, о России? Что читали о ней?

Она перечислила ему книги, известные ей по школе, и среди них упомянула «Татарскую поэму» Конти.

— Автор был в России и даже был принят Екатериной Великой, — сказала она.

— И посмеялся над ней в этой поэме и над Россией, — весело заметил Глинка. — В вашей школе приняли все сказанное в «Татарской поэме» за правду?

Она кивнула головой и пояснила:

— Тогда я думала, что все в книгах правда, как во всем прав папа.

— А теперь?

— Теперь, а вернее с тех пор, как началось восстание, мне многое стало ново, как будто я и не училась.

И спросила:

— У вас есть любимый поэт в России? Кто он?

— Пушкин, — с волнением ответил Глинка. — Вы не слышали о нем? Я обязательно попробую вам перевести по-итальянски его стихи, как сумею.

Она повторила, чтобы запомнить:

— Пушкин!

И, спохватившись, что заговорилась с жильцом и давно уже пора принести ему обед, торопливо вышла из комнаты, захватив с собою со стола громадный в серебряной оправе поднос.

Шаги ее гулко раздались но пустынному коридору их большого, опустевшего после последних событий дома, и Глинка услышал, как еще раз, с упорством школьницы, она сказала сама себе громко:

— Пушкин.

3

Глинка все больше привязывался к этой девушке. Ее суровая правдивость во всем и ничем не стесненное жадное любопытство к каждому его слову, лишенное покоя и в то же время светлое и доверчивое, трогали его и восполняли отсутствие здесь, в Милане, близких и преданных ему людей. Глинка не раз гулял с Дидиной по городу и в свою очередь расспрашивал ее о нем. Кавалеру Николини донесли о частых их прогулках и музыкальных занятиях русского композитора.

Учителем композиции Глинка выбрал для себя Базили — директора миланской консерватории, но вскоре с ним расстался. Учитель заставлял его заниматься головоломными упражнениями, работая над гаммой в четыре голоса: один голос должен был вести гамму целыми нотами, второй — пол-тактными, третий — четвертями, четвертый — восьмыми. Базили считал, что этим можно «уточнить» музыкальные способности к композиции.

Учитель приходил к Глинке на дом и оставлял его в раздражении.

— Я не пойму, чему он вас учит, — сказала как-то Дидина.

— И я также, — ответил Глинка и сообщил учителю, что но болезни прерывает занятия.

После этого у Глинки оказалось еще больше свободного времени и шире круг новых знакомых. Базили явно стеснял.

Глинка любил ходить по миланским улицам в те часы, когда в городе было весело и многолюдно. Дидина шла рядом и обращала его внимание на то, как одеваются миланские женщины, как зачесывают волосы «улиткой» и закрывают голову не платком, а перевернутой стороной юбки, что получалось вполне прилично, так как юбок они носили не менее пяти, а то и шести.

— Такая мода в Милане! — говорила Дидина. — В Риме все иначе!

Она рассказывала ему о городах Италии так просто и подробно, как будто о своем доме. Ей приходилось бывать па севере и на юге своей страны и подолгу жить в Неаполе. Глинка же собирался объехать Италию и интересовался почти всем. Его тянуло на море. Ему рисовался Неаполитанский залив, бирюзовое море, олеандры, безветренная тишина скалистой бухты и солнечный, разлитый всюду покой! Девушка приглашала его проехать на озеро Комо, расположенное вблизи Милана, и жалела о том, что миланские окрестности мало чем приметны по сравнению с итальянским югом. И вообще Ломбардия строга и бедна.

Они не раз ходили к Миланскому собору, сооруженному из белого мрамора с острыми, похожими на стрелы, башнями. Однажды в страстную пятницу им довелось видеть здесь крестный ход. Шествие заполнило всю площадь. Какие-то люди в черных масках несли крест и что-то пели вполголоса, шли в два ряда мальчики, одетые ангелами, со свечами в руках, за ними медленно следовал весь в белом и босой, высокий и худой человек, — Дидина называла его «усердным христианином», — на ногах его звенели цепи, а плечи подгибались под тяжестью большого деревянного креста… Всем своим видом он должен был походить на Христа. Глинка, привстав на ступеньку храма, видел огонь факелов и при свете их — голову Иоанна Крестителя, сделанную из воска.

Все было театрально и мрачно в этом молебствии. Странно было видеть, как бодро, походным маршем, шел за толпой молящихся кирасирский полк с духовым оркестром и за ним, неся плащаницу, двигалось согбенное молитвами миланское духовенство. И опять шествие замыкало войско.

Дидина сокрушенно сказала:

— В Риме еще строже, еще больше войск, а вот в деревне… Там гораздо проще, и там праздники выглядят добрее!

— «Добрые праздники»! — повторил Глинка. — Действительно, в этом празднике все пугает, и миланцы сегодня кажутся самыми большими грешниками на свете! Ведь самый большой грех, Дидина, — это упиваться своей греховностью и омрачать себе жизнь подобными шествиями.

Они вернулись домой продрогшие. Была ночь. Маленький калорифер в комнате Глинки грел плохо. Дидина принесла жаровню с углями и ловко обогрела ею постели.

Иванов сидел за столом и сочинял письмо какой-то приглянувшейся ему в Милане актрисе. Дидина ушла, пожелав обоим спокойной ночи. Иванов попросил Глинку:

— Михаил Иванович, помогите мне овладеть женским сердцем, не таким, как у Дидины, простеньким, а сердцем одной высокопоставленной дамы.

И он начал читать:

— «Куда прийти к вам? Я буду у ваших ног, ваш раб, певец и служитель. Я буду петь о вас и прославлять вас по всему свету, как вы того хотите. Вы — только луч для Милана, но для меня — солнце».

— Ты определенно глуп, — сказал Глинка, лежа в постели, — Порви письмо, погаси свет и ни слова больше о простеньком сердце Дидины! Если бы она, а не твоя дама получила от тебя такое письмо, ты был бы выпорот и выгнан на улицу!

4

В театре, в ложе русского посланника, Штерич и Глинка не раз слушали пенье Пасты. Онера «Анна Болена» почти не сходила с репертуара. Но Глинка не был уже для Милана неким таинственным и знатным незнакомцем, и его и Штерича в антрактах осаждали зрители и актеры.

— Синьор Глинка, мы знаем ваши вариации па темы «Анны Болены», — говорили ему друзья Пасты.

Он действительно написал их, но нигде не исполнял публично и удивленно спрашивал:

— Мои ли? Где вы слышали, когда?

Штерич, зябко кутаясь в шерстяной плед и похожий в нем на старушку, конфузливо признался:

— Это я, Мишель, дал ваши ноты миланскому издателю. Вы ведь посвятили эти вариации мне.

Штерича и Глинку окружали смеющиеся и приветливые лица миланцев. Граф Воронцов-Дашков, русский посланник, и мать Штерича, Серафима Ивановна, в этой же ложе благосклонно вслушивались в разговор. Было шумно, ярко горели люстры, и некуда было скрыться от чужих глаз.

Укоризненно поглядев па Штерича, Глинка поклонился:

— Написал. Не скрою. Наста пела так хорошо!

Глинке аплодировали. Со сцены, закрытой ковровым занавесом, выглянул дирижер, удивленный аплодисментами в антракте. Ему крикнули:

— Здесь синьор Глинка. Скажите Насте!

И Паста, презрев театральную строгость, в шелковом свободном халате, поверх сценического своего одеяния, подошла к ложе. Паста была скромна, и в скромности ее миланцы видели качество, неизменно присущее любимым их актерам. Иной быть в их глазах она не могла. Певица спросила, поклонившись:

— Не правда ли, вам хорошо в Италии?

Впечатление, вызванное ее пением, она старалась отнести к достоинствам своей страны. И как ни приятно было ей слышать признательное слово о своем пенье, еще радостнее знать, что русскому композитору хорошо в ее стране.

Это было понято всеми, и еще обдуманнее и значительнее представлялась всем не лишенная теплоты неприкосновенная ее приветливость.

И теперь аплодировали ей.

Но в Италии давно наступили черные дни. Казни карбонариев и народное недовольство папскими чиновниками не могли быть секретом от приезжих русских людей. И собравшиеся вокруг ложи ждали, что скажет Глинка.

Граф Воронцов-Дашков с некоторой тревогой поглядывал па приятеля Штерича, Серафима Ивановна насупленно взирала на Пасту, призвав на помощь дворянскую свою честь и привычное в кругах Штеричей презрение к актерам.

Но Глинка, не задумываясь, мягко ответил певице:

— В Италии мне хорошо благодаря вам!

Он не дал повода упрекнуть его в том, что осуждает что-либо, и в то же время дал понять, как было бы ему одиноко в этой стране без таких, как Паста.

Певица поняла, и лицо ее дрогнуло. Она благодарно сказала, еще раз поклонившись:

— Я очень рада!

И весь разговор этот показался матери Штерича столь же обычным, светским, сколь и ничего не значащим.

Серебристый звук колокольчика внес в зал тишину. Действие начиналось. Русский посланник нагнулся к Глинке и спросил:

— Как понимать ваши слова? Не кажется ли вам, что иные из публики хотят вмешать музыкантов в политику. И среди них Пасту. Но заметьте, — граф насмешливо показал на книжку, лежащую у него на коленях, — музыке обычно придают в Италии совсем другое значение, умиротворяющее, а не поднимающее страсти. Прочтите-ка, что здесь написано.

И пока свет в зале не погас, Глинка успел прочесть указанную графом страницу из модного романа И. Кунау «Музыкальный шарлатан»:

«Музыка отвращает от серьезных занятий. И поэтому ей не без причины покровительствуют политики, они поступают так из государственных соображений: музыка отвлекает мысли народа и мешает ему заглядывать в карты правителей. Примером тому Италия: ее князья и министры всю страну заразили музыкой, дабы их не тревожили в делах».

— Вот и пойми! — вырвалось у Глинки. — Но правда ли это, граф? — обратился он смущенно к Воронцову-Дашкову.

Посланник пожал плечами и добродушно ответил:

— Пожалуй, все-таки правда! Вот она какова, милый мой, «страна кантилены».

— Нет, музыка не дает себя так обмануть — я имею в виду народную музыку, — горячо зашептал Глинка, взволнованный прочитанным больше, чем разговором с Пастой. — Граф, вы не посеете во мне зерна сомнения, нет…

Занавес поднялся. Граф Воронцов-Дашков ласково коснулся рукой плеча композитора.

— Я хотел лишь вам кое-что приоткрыть, друг мой, — так же шепотом сказал он.

Но Глинка уже лишился покоя. А вдруг неизвестный ему автор сказал правду? Впрочем, речь идет, наверное, о той «цветочной» и шарлатанской музыке, которая столь распространена в Италии.

В этот день Штерич пожаловался Глинке:

— Я чувствую себя все хуже, Мишель. С тобой нельзя говорить о болезнях, ты расхвораешься сам тут же, но если бы ты знал, как я завидую тебе… Для тебя Италия не лечебница, а мастерская… Я же не доживу до тех дней, когда услышу тебя в театре.

— Но что говорят доктора?

На иссиня-бледном и худом лице Штерича мелькнула горькая и вялая улыбка.

— С чахоткой не выживают, Мишель. С чахоткой лишь чаще наслаждаются музыкой и влюбляются в красавиц. Все богатое состояние мое не поможет мне. Хоть бы сделать перед смертью что-нибудь удивительное. Может, привезти сюда свой хор из поместья? Может быть, выдать дарственную моим крестьянам? Мне хочется рассердить мать!

Он долго говорил ему о себе, вспоминал Петербург, Соболевского, уехавшего теперь в Рим, пансион и, простившись с Глинкой, оставил его в полном смятении. Неужели Штерич чувствует, что скоро умрет?

Открывая дверь Глинке, Дидина встревоженно спросила:

— Что с вами? У вас такой расстроенный вид… А из музыкального общества и театра вам прислали так много цветов.

— Мой друг может умереть от чахотки. Что делать, Дидина?

Она выслушала его, широко раскрыв глаза, и облегченно взмахнула руками:

— Дева Мария! Надо немедленно ехать в деревню. К старухе Флоренсите, нашей знакомой. Она знает травы… Хотите — я пошлю к ней. Еще никто в Италии не умирал от чахотки!

И он поверил ей. Иначе он не мог бы теперь продолжать музыкальные занятия. В этом она действительно помогла ему, только ему, а не Штеричу… Серафима Ивановна вскоре сообщила, что сын ее слег. Глинка один теперь и изредка с Ивановым посещал театр. Впрочем, он верил Дидине и в травы ее знакомой старухи. Да и благодетельное прямодушие и участие Дидины во всем, касающемся его, Глинки, отвлекало его от забот. Он так нуждался в этом отвлечении, он писал музыку для будущей своей оперы и часами просиживал за роялем.

Летом он собрался в Рим. Дидина, грустная, проводила его до станции, откуда отходил дилижанс до Турина. В Турине находился больной Штерич. Он обещал проводить Глинку до Генуи. Оттуда на пароходе, остановившись в Ливорно, можно было попасть в Рим. Глинке сопутствовал Иванов.

— Я могла бы поехать с вами, но я ведь только соседка ваша в доме, — сказала Дидина. — Рим — не Милан… Но с вами ничего не случится без меня?

Она строго поглядела па Иванова.

Пока дилижанс не тронулся и форейтор не затрубил в рожок, она стояла возле станции и махала Глинке платком, незаметно вытирая слезы. А придя домой, в комнату Глинки, обняла руками рояль, на котором только он — жилец их — мог так чудесно играть, и заплакала. Потом пошла к себе, села за старый свой, подаренный некогда ей отцом клавесин и пробовала сыграть но нотам, оставленным Глинкой. Это успокоило ее. Спустя некоторое время она заметила через окно посыльного кавалера Николини возле мелочной лавки, того, что должен был наблюдать за композитором, спустилась к нему и по-свойски серьезно ему сказала:

— Он в Риме. Не сторожи его — не увидишь!

Ее что-то объединяло сейчас с этим безобидным слугой Николини, несмотря на всю разницу в их отношениях к жильцу этого дома.

5

Терраса виллы «Palazi Poli», занимаемой княгиней Волконской, представляла собою полуразрушенную башню римского водопровода времен Нерона. По колоннам и развалинам полз виноград, застилая зеленью древний иссушенный солнцем камень. Террасу окружал сад с разбитым внутри цветником, со старым мраморным водоемом и гипсовыми статуями римских богов. Сад походил на пышное кладбище. Здесь и на самом деле было много могил знатных римлян, не тронутых хозяевами виллы, а под сенью кипариса стояла мраморная урна в память петербургского друга княгини поэта Дмитрия Веневитинова. Сюда же, по слухам, должны были привезти заказанный княгиней бюст Александра Первого.

Соболевского не было в городе, и Глинку привел сюда Шевырев, рассказав по пути о жизни, которую ведет княгиня.

— Ей все больше правится католицизм. Ее без конца навещают католические монахи и прелаты. Право, для нашей «Северной каррины», как ее зовут, итальянский воздух губителен. Она же думает противное: о том, что Север губит романтизм и гасит страсти… А помните ее вечера па Тверской? Да, вы ведь не знаете Москвы. О ее доме хорошо говорил Вяземский, он называл его «волшебным замком музыкальной феи»: ногою ступишь на порог — раздаются созвучия. Там стены пели, там мысли, чувства, движения — все было пением. Да, что говорить, — Пушкин и Мицкевич боготворили раньше пашу стареющую отшельницу.

Назад Дальше