Михаилу Ивановичу и Людмиле совсем, казалось, неинтересно было слушать о их низкой земле. Глинка болезненно морщился, а сестра возразила виновато:
— Как же это так, Матвеич, что у соседей земля хуже?
— Да вот хуже! Хуже, говорю! — обрадованно твердил он. И обернулся к Глинке: — Вы, толкуют, барин, ко святым местам ходили? В Иерусалим?
— Пет, Матвеич, в Риме я был. В Италии.
— Это где же?
И, по-прежнему думая, что молодой Глинка был там, куда ходят на поклонение, старик побрел дальше.
— Ты заведи школу! — говорил Глинка сестре. — Выпиши учителя и скажи попу, чтобы не ревновал, не мешал бы ему. Из Смоленска выпиши, там учителя попроще.
Она кивнула головой.
— И оркестр бы иметь свой. Я бы сам дирижировал.
А через неделю уже показалось ему, что нечего делать в родительском доме. И он, отпросившись у матери, вскоре выехал к Мельгунову, в Москву.
Сен-Пьер входил в известность, знал многое, о чем было невдомек в Новоспасском, к тому же писал о музыке.
— Тебе бы жениться, — сказала мать, прощаясь. Опа ходила в черном, траурном платье, придававшем ей стройность и спокойствие. Увядшее морщинистое лицо ее и действительно казалось спокойным. Она стойко пережила свое горе.
И тут же добавила:
— В твои годы уже женятся. А женившись, станешь ближе к дому, может быть, даже ко всем нам, и более расчетлив… А то, чего доброго, от всего откажешься — от деревни, от своих люден. На что жить будешь?
Она светло улыбнулась, чуть подсмеиваясь над ним, и спросила:
— Неужто музыкой одной займешься?
«В России без чинов и должностей нельзя — знаю», — хотел было сказать он, но ответил мягко:
— Через год обо всем скажу, подождите, мама.
Ему не хотелось говорить ни о музыке, пи о том, что, будучи в Берлине, увлекся девушкой из простой семьи, на которой и хотел бы жениться.
— Через год — подожду, — так же спокойно согласилась она и стала говорить ему о том, сколько потребуется на год денег, если жить в Петербурге, сколько следует иметь пар белья, сорочек, холста и бархата на занавеси и мебель и кого следует взять с собой из дворовых.
2
Не те времена теперь, когда говорили: «Москва — прихожая, Петербург — гостиная, деревня же — наш кабинет». Москва, какой увидел ее Глинка, теперь во многом диктовала вкусы Петербургу. Впрочем, так могло казаться после долгой отлучки, когда так трудно бывает разобраться сразу в происшедших переменах. И говорил же входивший в славу молодой Белинский, что «для русского, который родился и жил безвыездно в Петербурге, Москва точно так же изумительна, как и для иностранца. По дороге в Москву наш петербуржец увидел бы, разумеется, Новгород и Тверь, которые совсем не приготовили бы его к зрелищу Москвы. Улицы в Новгороде не кривы и не узки, многие дома своею архитектурой и даже цветом напоминают Петербург. Тверь тоже не дает идеи о Москве: ее улицы прямы и широки, а для губернского города она довольно красива. Следовательно, въезжая первый раз в Москву, наш петербуржец въезжает в новый для него мир».
Петербуржец Глинка, каким по праву считал он себя, ибо Смоленск и Ельня не могли же соперничать с северной столицей, второй раз приезжал в Москву и по той же единственной сюда дороге. Он проехал Новгород, Крестцы, Яжелбицы, Валдай, посетив, кстати, завод, поставлявший всей России колокольчики, Зимогорье, Тверь и наконец добрался до Новинского бульвара в Москве, где квартировали Мельгуновы.
На этот раз он пристально знакомился с Москвой. Здесь не было Волконской и «не принимали» многие салоны, делавшие раньше честь городу. Но сейчас Москва — средняя, мелкопоместная, если судить по-деревенски, — больше притягивала к себе Глинку. «Не зная ее, не напишешь о народе, — думал он. — Пусть Петербург — «пробный камень» человека — так заявил Белинский. И пусть неотъемлемо его отрезвляющее свойство, Москва в таком случае — прибежище для людей увлекающихся и простых сердцем».
И как ни много слышал Глинка разного об этих двух городах, оказавшись у Мельгунова, его примирил с обеими столицами бойкий портрет их, написанный в одной безымянной тогда, предложенной ему хозяином дома литераторской статье:
«Петербург весь шевелится, от погребов до чердака: с полночи начинает печь французские хлебы, которые назавтра все съест разноплеменный народ, и во всю ночь то один глаз его светится, то другой; Москва ночью вся спит и на другой день, перекрестившись и поклонившись на все четыре стороны, выезжает с калачами на рынок. В Москве все невесты, в Петербурге все женихи. Петербург наблюдает большое приличие в своей одежде, не любит пестрых цветов и никаких резких и дерзких отступлений от моды; зато Москва требует, если уж пошло на моду, чтоб во всей форме была мода: если талия длинна, то она пускает ее еще длиннее; если отвороты фрака велики, то у ней — как сарайные двери. Петербург — аккуратный человек, на все глядит с расчетом, и прежде, нежели задумает дать вечеринку, посмотрит в карман; Москва — русский дворянин, и если уж веселится, то веселится до упаду и не заботится о том, что уже не хватает больше того, сколько находится в кармане; она не любит середины. Москва всегда едет, завернувшись в медвежью шубу, и большею частью на обед; Петербург в байковом сюртуке, заложив обе руки в карман, летит во всю прыть на биржу или в «должность». Москва гуляет до четырех часов ночи и на другой день не подымается с постели раньше второго часа; Петербург тоже гуляет до четырех часов, но на другой день как ни в чем не бывало в девять часов спешит в своем байковом сюртуке в присутствие. В Москву тащится Русь с деньгами в кармане и возвращается налегке; в Петербург едут люди безденежные и разъезжаются во все стороны света с изрядным капиталом. В Москву тащится Русь в зимних кибитках но зимним ухабам сбывать и покупать; в Петербург идет русский народ пешком летнею порою строить и работать. Москва — кладовая: она наваливает тюки да вьюки, на мелкого продавца и смотреть не хочет; Петербург весь расточился по кусочкам, разделился, разложился на лавочки и магазины и ловит мелких покупщиков. Москва говорит: «Коли нужно покупщику — сыщет»; Петербург сует вывеску под самый нос, подкапывается под ваш пол с «ренским погребом» и ставит извозчичью биржу в самые двери вашего дома. Москва не глядит на своих жителей, а шлет товары во всю Русь; Москва — большой гостиный двор; Петербург— светлый магазин. Москва нужна России; для Петербурга нужна Россия. В Москве редко встретишь гербовую пуговицу на фраке, в Петербурге нет фраков без гербовых пуговиц. Петербург любит подтрунить над Москвою, над ее неловкостью и безвкусием; Москва кольнет Петербург тем, что он не умеет говорить по-русски. В Петербурге, на Невском проспекте, гуляют в два часа люди, как будто сошедшие с журнальных модных картинок, выставляемых в витринах, даже старухи с такими узенькими талиями, что делается смешно; на гуляньях в Москве всегда попадется в самой середине модной толпы какая-нибудь матушка с платком на голове и уже совершенно без всякой талии».
— Глинушка, ты допрашиваешь меня о Москве так, словно перед тобой вторая, неведомая тебе Италия, и ты о Москве сам писать хочешь! — восклицал Мельгунов.
— Что ж, может быть, и потому…
— Постой, в чем связь твоего музыкального замысла с… Москвой?
— А почему бы не написать оперу по «Марьиной Роще» Жуковского? Ты знаешь это предание?
— Вот что! И хотя то Москва древняя, — ты не можешь миновать Москвы сегодняшней…
— Не смейся. Те люди, с которыми ты видишься — Герцен, Станкевич, — интересуют меня… Но, впрочем, моя музыкальная пьеса не будет относиться к древности, она лишь возьмет тот сюжет.
— «Марьиной Рощи»?
— Ты смеешься? Я ехал к тебе и перечитывал Жуковского. Что есть в «Марьиной Роще»? Только ли то, что Услад любит Марию, поет ей песни, гуляя с ней по берегу Москвы-реки, и неожиданно обманут ею, ее женской слабостью к подаркам, которые обещает витязь Рагдай. Ив том ли суть, что Рагдай убивает ее после женитьбы, узнав о ее все еще живом чувстве к Усладу, и сам гибнет в Яузе, а Услад посвящает свою жизнь молитве и сам умирает на могиле Марии. Надо, чтобы в опере Услад был сильнее Рагдая!
— Да, но это ведь не так…
— И надо, чтобы смерть Марии была не столь банальной. И вообще Мария должна быть другой!
— Тебе надо тогда переделать по-своему все произведение, — смеялся Мельгунов. — И оно, как Тришкин кафтан, полезет по швам, лишь ты захочешь его заново кроить. Сентиментальное не может стать новым!
— Но ведь музыка живее текста… Впрочем, Николай, ты прав: она очень сладка, эта «Марьина Роща», и характера подвигов в ней не создашь! И народа пет в этом произведении. Как жаль!
Больше они к этому разговору не возвращались. Глинка жил в Москве до августа и каждую субботу проводил в кругу московских литераторов и композиторов — приятелей Мельгунова. Иосиф Геништа исполнял здесь свой романс на слова Пушкина «Черная шаль». Хозяин дома замечал, что Глинка был оживлен и радостен, когда гости были приятны ему, и сразу же замыкался, чуть кто-нибудь из них становился в чем-нибудь груб. И обнаружилось, что играть на рояле и петь Глинка мог, только лишь если чувствовал, что в кругу гостей нет людей, не верящих в его силы. Иначе голос его срывался и лицо темнело в раздражении.
— Ты во всем «мимоза», — говорил ему Мельгунов. — Не только здоровьем, по и нравом. Не подумай, что хочу сказать — бесхарактерен. Отнюдь нет, и в себе ты уверен, я знаю, но можно ли мнить, что все вокруг должны быть добры и понятливы.
Гости Мельгунова, впрочем, сходились в мнении о высоком мастерстве композиции и игры приехавшего из Италии «новичка».
Пытаясь возражать па замечания Мельгунова, Глинка лишь нехотя тянул:
— Ну да! По ведь на непонятливых одна управа: не играть им и не спорить с ними!
Навестил он и дядюшку Сергея Николаевича в доме его па Неопалимых Купинах. Вежливость требует того, да ведь и у Сергея Николаевича свои книжные и рукописные богатства народных сказаний и былей. Почем знать, может, расскажет что-нибудь полезное для сюжета оперы. Он ведь, Сергей Николаевич, в обширной своей «Русской истории в пользу воспитания» повторил предание об Иване Сусанине…
Дядюшка принял тепло, радушно, но показался тем «архивным» к старости радетелем за народное благо, которых без видимой пользы много стало в ту пору па Руси, а «народность» его слишком официальной…
3
К этому времени он выглядел истым чинным петербуржцем, не без щегольства в костюме и с прочными, уже сложившимися и строгими привычками. Лишь изредка, когда оживлялся в споре, в игре или находился среди друзей, юношеская живость и порывистость движений делали его необычайно простым и открытым. В эти часы он радовался каждому Дружескому слову и до самозабвения был весел и заражал других отроческой своей веселостью.
Черные бакенбарды тонкой полоской обрамляли мягкий овал его лица, волосы на голове топорщились хохолком, а светлые, ушедшие в себя глаза немного косили.
Вернувшись из Москвы, он жил в Петербурге на Конногвардейском бульваре у родственника своего Алексея Степановича Стунеева — начальника юнкерской школы. Жизнь шла размеренно, овеянная печалью утрат и строгостью композиционных раздумий.
Умер Штерич, предчувствовавший в Италии близкую свою кончину. Изредка писала Дидина — сдержанно о себе, пространно о Милане. Читая ее письма, Глинка проникался всей глубиной этой ее молчаливой сдержанности, ее страдающей и одинокой нежности к нему.
Петербург казался строг, и в самой строгости его было что-то неразменное, цельное, настраивающее к работе. Правду говоря, Глинке наскучила Москва своей пестротой за два проведенных там месяца. Да и впервые, пожалуй, сталкивался он теперь один на один с жизнью, входя в нее заново в Петербурге, зная, что не может больше рассчитывать на помощь отца и не подопечен родителям.
И вместе с чувством возросшей своей зрелости росла и в самом Глинке потребность кого-то опекать, при случае приголубить и тихо выслушать, приняв сокровенное слово, как подарок. Может быть, это была потребность в своем доме, осознанная все более ясно по мере того, как он входил в деловую цельность своей петербургской жизни. При этом он не побоялся бы признать случайное знакомство с девушкой, взволновавшей его своей красотой, достаточным для того, чтобы связать себя с ней, отчасти потому, что верил своему влечению и выбору, отчасти из убеждения в том, что подлинно красивое не может быть бессердечным и глупым. В этом, собственно, он полагался на судьбу и хотел следовать материнскому совету…
Он бы не мог и «ходить в женихах», выискивая благонамеренную невесту, — занятие столь же потешное, сколь и убивающее в зародыше всякое любовное влечение к лелеемому втайне им женскому образу. А был ли у него такой образ? Скорее был культ простоты и сердечности, очень далекий от того, что он встретил бы в петербургских гостиных. Одним словом, все сводилось к случаю. И случай такой пришел.
Девушку, которую познакомил с Глинкой случай, зовут Марией Петровной Ивановой. Она свояченица Стунеева, гостит у пего, предпочитая его богатый дом своей скромной квартирке где-то на Песках. Она живет с матерью, очень скромна, и есть в ней та безотчетно нравящаяся девичья ласковость и вместе с тем задорность, которая свидетельствует, как кажется Глинке, о сердечности и живости характера.
У Марии русые косы почти до пят, милое лицо, с чуть вздернутым носом. Она очень стройна и ростом невеличка, в него!..
Знакомство их произошло в пору, когда другая, приглянувшаяся в Берлине девушка ждала его писем и даже приезда. Сестра Наталья привезла с собой на время горничную Луизу и упрашивала его, если соберется туда, отвезти с собой девушку. И он собирался туда, даже купил дорожную карету, правда заботами матери, к тому же выехать на месяц в Берлин — значит опять посетить Дена, любимейшего из своих учителей, но вот… Луиза отправлена одна, а карета па дворе покрывается снегом… Наступает зима, и карету придется прилаживать на сани, переделывая ее в возок.
Да и Мария Петровна намерена куда-то выехать за город. Сестра Софья Петровна говорит, что надо вывозить ее в свет. Жизнь во всем идет своим чередом, и действительно поразмыслить здраво, почему Маше не уехать и не выйти замуж.
Глинка втайне любуется Машей, но заговаривает с ней лишь о пустяках. И ему все больше нравится ее бойкость и, как ему кажется, милая простота.
— И я бы поехала в Берлин, Михаил Иванович, — сказала она. — Мы из немецкой семьи, Ивановы, — хотели русской фамилии. Должна бы я хоть повидать немецкую столицу. Жаль, что не возьмете меня с собой.
— А я, может быть, и не поеду… Да вас и не пустит со мной ваша маменька! — отвечал он.
— Маменька-то пустит, а вы вот…
Она чуть смущенно улыбается, чего-то недоговаривая.
— Но ведь и вы готовитесь куда-то ехать? — спросил Глинка.
— Это все маменька. А мне бы… остаться с вами.
— Тогда отложите отъезд!
— А вы продайте карету.
— Ну что ж, — растроган он ее предложением. — Стало быть, и мой отъезд и ваш отменяются.
— И карета ваша продается! — настаивает она.
Проходит несколько дней, и Глинка посылает матери в
Новоспасское письмо с просьбой разрешить ему вступить в брак с дочерью умершего чиновника, Марией Петровной Ивановой.
Вдова Иванова, полная, дебелая немка, вся в кружевах и в фальшивых ожерельях, коверкая русский язык, говорит:
— Вы есть мой зять, и это мне очень лестно, потому что вы, мне говорят, маленький, — она смеется, оглядывая чинную и вежливо склоненную к ней фигурку, — совсем маленький… Моцарт! Но что ж, пусть маленький. И у маленького ведь бывают большие деньги и большое счастье!
4
Справили свадьбу, и молодые «свили себе гнездышко», как выразилась вдова Иванова, на Конной площади, вблизи Александро-Невской лавры. Домовитость тещи должна помогать музыкальным занятиям Глинки. Правда, мать и дочь смущены, наблюдая, как подолгу сидит Глинка за роялем или письменным столом, запершись в кабинете, и тем, как часто уходит он из дома один. Но смущены и молчаливостью его и тем, сколько изводит он потной бумаги, которая стоит в магазинах дороже полотна, но прощают ему это все, зная, с какими людьми дружен Мишель. Он посещает Жуковского, воспитателя наследника, на квартире его в Зимнем дворце, бывает у графа Виельгорского, он связан запросто с государственными людьми.