Соорудили они, например, черпачное колесо. Оно приводилось в действие с помощью простейшего ворота. Осел тянул его, и вода сливалась в канаву, из которой падала на лотки для промывки песка. И так как обслуживать эту систему было делом сравнительно легким, его поручили Говарду. Поначалу ему кричали: «Говард, мы готовы, сливай воду!» Это длинное предложение сократилось в конце концов до одного словечка: «Слив!» И слово это стало для них обозначением для воды вообще, потому что казалось им более коротким и энергичным, чем «вода». И даже когда говорили о воде для кофе, говорили только: «Слив на о?», что означало: «Воду на огонь поставили?»
Лопату по неизвестной им самим причине переименовали в «кат», лом — в «шейк», динамичный патрон — в «Мэри». Когда поджигалась «Мэри», употребляли для этого два слова: одно из них «Мэри», а другое из чувства приличия и по другим причинам мы приводить здесь не станем, хотя при известных обстоятельствах и при известных условиях эти понятия соотносимы. Это же слово они употребляли, когда раскуривали трубки или поджигали костер. «Еда», то есть обед, получила обозначение скорее противоположного свойства, если его вообще употребляют воспитанные люди — обычно они этого избегают и даже с большой осторожностью подыскивают подходящее случаю описательное выражение.
Говарда никогда не звали по имени, а только О и Об. Оно образовалось из «олд бой», — что равнозначно «старику» или «старине». Куртин превратился в Ку, а Доббса почему-то прозвали Памп. Ни сам он, ни Говард с Куртином не сумели бы объяснить, как это вышло.
И так с множеством слов и выражений. Они могли проговорить друг с другом минут десять, и Лакод не понял бы ни слова. Сами они, конечно, не догадывались, что Лакод их не понимает; им и в голову не приходило задуматься о том, что ему временами должно казаться, будто он находится среди людей из какой-то неизвестной, чужой страны. Они настолько привыкли разговаривать именно так, что подняли бы друг друга на смех, заговори кто-то из них иначе.
15
— Да, насчет ухода отсюда, — Говард вернулся к мысли, прерванной во время короткого разговора в полдень.
Вместо «ухода отсюда» он сказал «отлететь», но придется все же переводить их речь в выражения, понятные и тем, кто к братству троицы не принадлежит.
— Да, уйти — это всегда чертовски трудное дело. Уйти-то мы уйдем, и даже довольно далеко отсюда удалимся. Но даже когда нам почудится, будто мы уже в полной безопасности, до банковских счетов будет очень далеко. Вам когда-нибудь доводилось слышать историю о донье Катарине Марии де Родригес? Наверняка нет.
Есть чудотворная икона нашей доброй госпожи Гваделупской, покровительницы Мехико. Туда из Мехико-Сити можно доехать на трамвае. К этой чудотворной иконе целое паломничество: все мексиканцы и индейцы, у которых совесть нечиста, приходят к чудотворной в надежде, что она выполнит их просьбу, даже если речь идет о том, чтобы завладеть землей соседа; или девушку покинул возлюбленный, а она хочет вернуть его, или дама опасается, что всплывет, как она с помощью невинной травки отправила на тот свет своего супруга и обрела благодаря этому другого мужчину.
— Но ведь все это самообман и суеверие, — перебил его Доббс.
— Не скажи, — возразил старик. — Заставь себя поверить — и не будет никакого самообмана. Кто верит в бога, для того он существует, а кто не верит в верховного кормчего и повелителя созвездий, для того его нет. Но не будем об этом долго спорить. Я не стану даже говорить, что сам об этом думаю. Я просто рассказываю историю, невыдуманную и неприукрашенную.
Произошло это больше ста пятидесяти лет назад, примерно во времена американской революции. Неподалеку от Нуакаля жил себе зажиточный индеец, родом из вождей племени Чири-кануа. Ему принадлежала богатая ферма, и в разбое и грабежах соседних родов он участия не принимал. Ветвь его рода осела в тамошних местах и обрела в земледелии больше радости и земных благ, чем в вечных набегах и стычках с испанцами. Одна печаль терзала сердце вождя: его единственный сын, наследник и продолжатель древнего рода, был слеп. В былые времена сына убили бы; но с тех пор как род вел оседлый образ жизни и большие семьи постепенно признали христианство, сердца родовой знати смягчились. А в этом случае необходимо добавить еще, что парень рос сильным, сложения был прекрасного и вообще мог считаться редкостно красивым мальчиком.
Бродячий монах-проповедник, испивший уже до последней капли чашу щедрот вождя, посоветовал несчастному отцу совершить вместе с женой и сыном паломничество к многомилостивой богоматери Гваделупской и не поскупиться на приношения, потому что в этом отношении богоматерь весьма приметлива, она сумеет по достоинству оценить значимость приносимой жертвы.
Вождь оставил ферму на попечение своего дядюшки и отправился в путь. Он не имел права ехать ни верхом, ни в повозке, и огромное расстояние почти в две тысячи километров прошел с женой и сыном пешком, останавливаясь в каждой попадавшейся по дороге церкви, чтобы вознести триста молитв «Аве, Мария!» и пожертвовать какое-то количество свечек и серебряных монеток.
Наконец он попал в Мехико, где после многочасовых молитв в соборе и начался заключительный этап его паломничества.
От собора до чудотворной иконы Гваделупской — пять километров. Эти пять километров ему, жене и сыну пришлось проползти на коленях, причем каждый держал в руках по горящей свечке, которые не должны были погаснуть, несмотря на дождь и порывистый ветер. Если одна из них догорала, необходимо было своевременно заменить ее новой, освященной и стоившей поэтому дороже обыкновенной, запалив предварительно от догорающей. Многотрудная процессия длилась всю ночь.
Видевшие их люди, испанцы и индейцы, пугливо отступали в сторону и крестились: какая же неслыханная, мерзкая вина довлеет над этой семьей, если во имя искупления приходится совершать столь тягостное паломничество?
Опустошенные, совсем без сил добрались они до подножия Керрито де Тепеякака, того самого холма, на котором в 1531 году матерь божья трижды явилась индейцу из племени коутла-тогуа, Хуану Диего, а потом оставила свое изображение в его айате, накидке. Здесь они три дня и три ночи простояли на коленях, молясь и взывая к богоматери. Вождь пообещал пожертвовать церкви свой скот и весь урожай этого года, если матерь божья поможет ему в беде. Но чуда не случилось. Тогда он по совету монаха пообещал отдать церкви все, чем обладает: и ферму, и все свое имущество в придачу, лишь бы матерь божья даровала сыну зрение.
Но ожидаемое и столь уверенно обещанное чудо вновь не произошло. А мальчик настолько истощил свои силы за время долгого поста и изнурительного путешествия, что мать всецело посвятила себя уходу за ним, чтобы он не умер. Вождь, не зная, что ему теперь делать, усомнился во всесилии богоматери в частности и всесилии христианской религии вообще и сказал, что пойдет к колдунам своего племени, которые не раз доказывали его предкам волшебную и целительную силу древних индейских богов. Монах запретил ему богохульствовать, ему пригрозили, что на его семью падут еще более страшные кары, если он не перестанет высказывать свои сомнения. Еще они ему сказали, что он один во всем виноват: всемилостивейшая матерь божья знает и то, о чем ни один человек не знает: он, дескать, во время паломничества совершил немало ошибок — обошел стороной одну из церквей, молясь, нарочно ошибался в счете, чтобы скорее завершить молитву, ел в неурочное время, несколько раз по утрам пил воду, не преклонив предварительно колени и не помолившись.
Вождь в конце концов признал, что однажды прочитал «Аве, Мария!» не триста, а лишь двести восемьдесят раз, потому что ему трудно вести такой сложный счет. Другой монах сказал, что, когда вождь молился в соборе, он во время исповеди наверняка утаил какие-то свои грехи, ибо матерь божья всегда помогала в беде тем, кто этого заслуживал. Поэтому придется ему через полгода паломничество повторить.
Наверное, это требование показалось вождю чрезмерным или же — думается, это больше всего похоже на правду — он потерял веру в волшебную силу иконы богоматери. Как бы там ни было, вождь вернулся в Мехико, где ел и пил в свое удовольствие и обнимал молодую жену, чего он, верный обету, во все время паломничества себе не позволял. Он навел в городе справки, и ему назвали дом некоего дона Мануэля Родригеса. Дон Мануэль был знаменитым испанским врачом, человеком, к сожалению, очень жадным и властолюбивым. Обследовав мальчика, он объявил отцу, что, вполне возможно, сумеет даровать ему зрение. А как индеец с ним расплатится, не преминул поинтересоваться доктор.
Вождь сказал, что у него есть ферма и много скота. Однако же это не деньги, ответил дон Мануэль, а ему нужны деньги, много денег. И тогда вождь пообещал, что, если тот дарует сыну зрение, он сделает врача самым богатым человеком в Новой Испании. И как же он себе это мыслит, владея какой-то фермой, полюбопытствовал дон Мануэль. «Мне известна богатая золотом и серебром шахта, — сказал вождь. — И когда мой сын сможет видеть, я покажу вам ее». И они заключили соглашение, по которому дон Мануэль имел право снова лишить ребенка зрения, если окажется, что шахта не существует или принадлежит уже кому-то другому.
Дон Мануэль взялся за дело и целых два месяца лечил мальчика, запустив остальных пациентов, в том числе и больного тайного советника вице-короля. И через два месяца у мальчика было зрение орла, и дон Мануэль объяснил вождю, что это навсегда. Он не обманул.
Радость вождя не знала границ, его благодарность исходила от чистого сердца. «Теперь я докажу тебе, дон Мануэль, что не обманул тебя, — ответил он, когда врач напомнил о вознаграждении. — Шахта принадлежала моей семье. Когда пришли испанцы, мой предок засыпал ее, потому что не желал появления испанцев в наших местах — мы ненавидели испанцев и знали, что белые любят золото и серебро больше, чем сына господня. Но нас предали; пришли испанцы и, пытая предка и его жену, вырвали у них языки. И хотя рот переполнился кровью, а от боли можно было лишиться ума, предок только рассмеялся испанцам в лицо, и шахта им не досталась. И еще мой предок начертал на песке несколько знаков, их смысл его сын передал своему сыну, и так далее, пока он не дошел до меня: если какой-то человек окажет тебе, или твоей семье, или твоему роду услугу, которую не пожелал оказать ни наш украшенный перьями бог, ни нимбоносящий бог белого народа, — отдай сокровища этому человеку, пусть владеет ими. Ты, дон Мануэль, оказал мне, моей семье и моему роду ту самую услугу, в которой, несмотря на все мои старания, молитвы и жертвоприношения богу белого человека, мне было отказано, вот почему шахта отныне принадлежит тебе. Я укажу тебе путь, по которому ты пойдешь через три месяца. Но не говори никому о том, что тебе стало известно, — и ты станешь самым богатым человеком в Новой Испании».
Индейцам известно ненамного больше шахт, чем нам, продолжал Говард свой рассказ. — Когда-то они точно знали все прикрытые шахты, которые их предки засыпали после завоевания Мексики испанцами в отместку за причиненное им зло. Но индейцы не остались жить в тех местах, где жили предки во время нашествия испанцев. Тысячами сгоняли их испанцы в другие районы, другие после восстаний и ожесточенных боев изгонялись в горы и леса, третьих свели в могилу эпидемии оспы и других болезней, занесенных сюда белыми людьми, семьи вождей погибали или вырезались, не успев передать своих знаний младшему поколению. Поэтому все реже случалось, чтобы индеец помнил местонахождение шахты.
После того, как дон Мануэль завершил дела в Мехико, он со своей женой Марией отправился в долгий и утомительный путь в Гуакаль. Разыскал там вождя, и его приняли с таким теплом, с каким и родного брата не встречают.
«По дороге я думал о том, — сказал дон Мануэль гостеприимному хозяину, — что ты довольно странный человек. Почему ты сам не разрабатываешь эту шахту, Агила? Тогда тебе было бы достаточно заплатить мне сто тысяч золотых гульденов, и я выполнил бы твою просьбу».
«Мне не нужно золото, и серебра мне тоже не нужно. У меня есть пища, у меня есть красивая и добрая жена и любимый сын, красивый и крепкий. Что мне в золоте? Земля благословенна, трижды благословенна, плоды ее благословенны, трижды благословенны, стада скота благословенны. А в золоте нет ни благодати, ни благословения. И в серебре нет благословения. Разве вы, белые испанцы, обрели благодать? Из-за золота вы убиваете друг друга. Из-за золота вы ненавидите друг друга. Вся ваша жизнь изуродована жаждой обрести золото. Мы никогда не позволяли золоту стать нашим господином, никогда не были его рабами. Мы знали, что золото красиво, поэтом} делали себе из него кольца и другие украшения и украшали себя, наших жен и наших богов тем, что на вид красиво. Но в деньги мы золото не превратили. Мы смогли смотреть на него и любоваться, но съесть-то его нельзя. Наш народ, как и народы из долины, никогда не ссорился и не воевал из-за золота. Мы много сражались за землю, за реки и озера, за города, за соль, за стада скота. Но за золото или серебро? Да, смотреть на них приятно. Но если я проголодался, оно меня не насытит, — значит, и толка в нем мало».
Тут дон Мануэль расхохотался и сказал:
«Нет, Агила, я золото есть не стану, можешь мне поверить!»
Вождь тоже рассмеялся и ответил:
«Охотно верю тебе. Я могу поступить кому-то в услужение из-за земли, но за золото я никому служить не стану. Ты не понимаешь, о чем я говорю, и я не понимаю, о чем говоришь ты. У тебя другое сердце. Но все равно — я твой друг!»
Три дня у них ушло на скитания по горам и лесным чащобам. Дон Мануэль уже склонялся к тому, чтобы истолковать долгие поиски как нежелание индейца расплатиться с ним сполна. Но, с другой стороны, когда видел, насколько умело и планомерно вождь обследует эти места, какое значение придает положению солнца и тени, отбрасываемой горными вершинами, вынужден был признать, что в поисках есть определенный смысл.
«Все не так просто, как ты думал, — сказал вождь. — Тут случались землетрясения, а сколько сезонов дождей и сдвигов почвы произошло за несколько сот лет? Сколько рек изменили свое течение, сколько источников умерло и сколько новых народилось? Маленькие деревца выросли в великанов, а большие деревья, служившие некогда приметами, погибли. Это может продлиться еще с неделю, дон Мануэль, наберись терпения».
Прошло куда больше недель. И вот однажды вечером вождь сказал:
«Завтра я дам тебе шахту, потому что мои глаза видят ее — завтра!»
Дон Мануэль спросил, почему вождь сразу не взял его с собой, еще три месяца назад.
«Потому что нам все равно пришлось бы прождать до завтрашнего дня: солнце не доходило до нужного места. А теперь оно над нами. Я уже несколько дней знаю, где шахта, завтра мы придем к ней и я отдам ее тебе».
И действительно, на другой день они открыли шахту.
«Тут когда-то рухнула скала. Это ты сам видишь. Вот почему было так сложно отыскать ее. Смотри, вот она, шахта, — она твоя. Но мой дом тебе придется оставить», — сказал вождь.
«Почему? Я, правда, все равно ушел бы от тебя, потому что хочу построить себе жилище поближе к шахте».
«Да, мой дом отныне для тебя недостаточно хорош. Богатая шахта у тебя есть, но на тебе больше нет благодати».
Вождь протянул ему было руку, но дон Мануэль сказал еще:
«Ты погоди, Агила! Я хочу тебя спросить… Потребуй я от тебя сто тысяч золотых монет за лечение сына, разве ты сам не раскрыл бы шахту?»
«Конечно, я поступил бы именно так, — ответил тот, — ибо желал видеть свое дитя исцеленным. Но когда набрал бы золота на всю сумму, снова засыпал бы ее — в золоте нет добра. Да разве у меня был бы выбор? Испанцы узнали бы, чем я расплатился, и убили бы меня, мою жену и сына, лишь бы завладеть шахтой. По вашим обычаям из-за золота всегда убивают. Будь осторожен, дон Мануэль, чтобы и тебя не убили, когда твои люди прослышат о золотой шахте. Когда они считают, что, кроме хлеба и тортиллас, у тебя ничего нет, — тебя никогда не убьют. Я навсегда останусь твоим другом, но сейчас мы должны расстаться».