— Они вас больше не тронут, — сказал Степан Андреевич уверенно. — Но идите лучше на улицу.
Лукерья, плача, кивнула головой, и в этом кивке было что-то женственное, жалкое, робкое… должно быть, так кивала она, когда страшный любовник приказывал ей достать самогону. Она встала затем и покорно пошла, нескладно волоча одну ногу.
Степан Андреевич грозно посмотрел на хохочущих мальчишек, и все рожи мгновенно исчезли. Он стряхнул с коленки пыль и пошел дальше по тропинке. Шел, шел и опять уперся в плетень.
Тут уже он остановился в полном недоумении, наконец решил повернуть обратно.
— Сюды, сюды, — послышался голос, — сюды, пан.
Девчонка в пестром платьице, запыхавшись, взволнованно, бежала за ним.
— От сюды, сюды, пан…
Она указывала пальчиком на какой-то белый домик, из трубы которого клубами валил черный дым.
Степан Андреевич поглядел на окно домика и вдруг испытал чувство человека, увидевшего под ногами змею. Мурашки пробежали у него по спине. Из окна пристально глядел на него… труп Бороновского. Впрочем, труп этот вдруг пошевелился и исчез внезапно, как Мефистофель в тумане.
— Сюды, сюды, — бормотала настойчиво девочка, — сюды, пан.
Степан Андреевич с некоторым удивлением последовал за ней.
Он вошел в светлые сени.
— Це живет пан Бороновский, — сказала девочка, приотворяя дверь.
— Да, да, — послышался хриплый голос.
В большом кресле, обложенный подушками, сидел Бороновский, пытаясь любезно улыбнуться и как-то странно, словно с жадностью, смотря на гостя. Он дрожал, как в лихорадке, поминутно утирая платочком лоб.
— Меня действительно трудно найти, — сказал он, — я увидал, как вы стоите и озираетесь… Хорошо, что была тут Галька… я уж ее послал… А сам я даже крикнуть не способен… Подошел бы к окну и… упал… Ужасная слабость…
— Да, здесь такая путаница в этих закоулках, — сказал Степан Андреевич, не совсем уясняя себе, в чем дело.
— Спасибо вам… спасибо вам, что навестили… Сейчас зайдет еще Андрей Петрович… это наш доктор, старинный баклажанец… Фамилия его Шторов, отличный врач и человек в высшей степени гуманный… Он имеет доброту меня сейчас пользовать, что при моих малых средствах является истинным благодеянием с его стороны… Хотя я стараюсь оплатить ему книгами… У меня все, что осталось, — это книги… Вон там в углу шкапчик… Есть очень хорошие сочинения, не говоря уже о классиках, которые представлены полностью… У Шеллера-Михайлова только не хватает пятого тома, зачитал один агроном… и не по своей вине… убит он был очень зверским образом… А доктор наш — большой любитель чтения… Есть еще по-немецки Гете и Шиллер… Гейне я продал… он слишком насмешлив… Всегда начинается у него так высоко, а в конце обязательно осмеет все… чувство… и так это тяжело… Есть Золя и Гюи де Мопассан… их многие считают неприличными писателями, а, по-моему, они очень верно пишут… Иногда фривольно… но это уж французская черточка… Еще вот Альфонс Додэ… «Письма с мельни…»
Бороновский вдруг ухватился за ручки кресла и странно хрюкнул.
— Вы не так много говорите, — посоветовал Степан Андреевич.
Тот кивнул головой и выдавил улыбку.
— Лучше вы говорите, — прошептал он, — скажите, вы сами обо мне вспомнили, или… Вера Александровна была так добра, что просила вас?
Он остановился и затрясся, ожидая ответа.
— Вера Александровна тоже говорила…
— Что же она говорила?
— Она удивлялась, что вы к нам не заходите…
Бороновский выразил при этом какое-то радостное недоумение.
— Она удивлялась? Как же она удивлялась?
— Говорила: «Что-то Петр Павлович к нам давно не заходил».
— В самом деле!..
— Серьезно…
«Если она этого и не говорила, — подумал при этом Степан Андреевич, — то могла ведь сказать».
— Вы передайте ей от меня привет и скажите, чтоб она на меня не сердилась… дело в том, что у нее могут быть причины на меня сердиться.
Дверь в комнату вдруг распахнулась. Вошел небольшого роста плотный и уже пожилой человек в люстриновом потертом пиджаке и в соломенной фуражке. Он был красен красным загаром, оттенявшим его седые усы.
— Вот, — проговорил Бороновский с некоторым страхом, — это доктор Андрей Петрович, а это… Кошелев, Степан Андреевич… племянник Екатерины Сергеевны.
— Очень приятно-с…
Доктор хмуро оглядел комнату, потом подошел к Бороновскому и, глядя в пол, принялся щупать его пульс…
— Гробовщика в гости позовите, чайку попить… чтоб гроб получше сделал, — грубо сказал он вдруг.
Бороновский смущенно поглядел на Степана Андреевича, словно хотел сказать: «Ведь вот — он всегда так, а между тем гуманнейший человек».
— Небось вставали сегодня? Сознайтесь, вставали?
— Только к окну… Вот их…
— Ну, и подыхайте, мне наплевать!..
— Андрей Петрович, голубчик…
— Сами лечиться хотите, извольте-с… Мне хлопот меньше… Сволочь вы эдакая, ведь вам же нельзя двигаться… и разговаривать нельзя…
— Я разве разговариваю?
— Гостей принимаете… Вы бы салон открыли… Подумаешь… мадам Рекамье.
— Я просто так зашел, — пробормотал Степан Андреевич,
— Да, вот вы просто так заходите, а человек из-за этого может околеть тут же, на месте… Нельзя ему говорить, понимаете, нельзя… Вы должны, если, конечно, добра ему хотите, кулак вот так держать у него перед пастью… Скажет слово — по зубам…
— Андрей Пет…
— Цыц!.. Ей-богу, ударю… Скотина какая!.. Одного легкого совсем нет, от другого осталась дыра с каемочкой, а он все философствует… Душа, мол… бессмертье… Галиматью-то свою разводит… Лопух, лопух вырастет, — и на том скажите спасибо матушке-природе. А я тот лопух сорву и буду от мух отмахиваться… Понимаете?.. А я умру — другой будет моим лопухом. Вот тебе и мировая эволюция… Ну, дыхните-ка…
Он приложил ухо к груди Бороновского.
Степан Андреевич кивнул головой и на цыпочках направился к двери.
Бороновский тоже кивнул.
— Не болтай головой… Еще вздохни… Скажи: раз, два, три…
Степан Андреевич вышел во двор.
Теперь уже прямо по улице направился он к дому священника.
И — странно. Опять у дома стоял фаэтон Быковского, но на этот раз выносили из дома корзину!
«Неужели уезжают, — подумал он. — О, счастье!»
Ему уже ясно представилось мелодраматическое объяснение в светленькой, чистенькой комнатке. Вероятно, будут сопротивления, а потом и слезы, но в середине произойдет нечто, что заставит забыть и сопротивления и примирит со слезами. О, счастье!
Опять на крыльце четверо целовали одну, но поразило то, что эта одна была в шляпке и в пальто, а остальные все в самом домашнем: инженер в толстовке, Софья и девицы в шитых рубахах.
Ах!
Фаэтон с дребезгом покатил по булыжнику. Попадья покатила. Куда?
Степана Андреевича провожавшие (только провожавшие) заметили. Надо было идти по намеченному направлению, то есть к ним. Девицы кусали губы и медленно багровели.
Софья щурилась и улыбалась. Инженер кроил идиотскую харю.
— Здравствуйте! — сказал нарочито развязно Степан Андреевич. — Куда это Пелагея Ивановна поехала?
— В Харьков, можете вообразить, — отвечала Софья.
— Тоска по мужу, — подтвердил инженер.
Девицы взвизгнули и, теряя веревочные туфли, ринулись в дом. Слышно было, как там они вопили от хохота.
Степан Андреевич против воли покраснел.
— Заходите, — сказала Софья, — вы в трилистник играете?
— Спасибо… Я, собственно, гуляю…
— Не пойти ли купануться… а, Софи? Фи готофи?
Степан Андреевич вышел в степь.
Вдали над черной дорогой стояло легкое облачко черной пыли.
Небо было ясное, синее.
Он оглядел весь этот чудесный пьянящий мир и со вкусом сказал:
— Дура!
Часть 11
Дон Кихот номер первый
Дни потекли опять однообразно, и каждый день разбивался так: утром купание с инженером, потом завтрак, потом спать, потом обедать, потом рассказывать про Москву и слушать рассказы про петлюровщину, махновщину и добровольщину. В тишине августовского вечера однозвучно лилась тетушкина речь.
— …и тогда они ему кожу всю состругали рубанками и он, конечно, через три дня от гангрены умер. А еще был у нас картузник Засыпка, так ему живот разрезали и кишками к дереву привязали. Ну, он, конечно, и часу не прожил… А картузы делал такие, что гвардейцы ему из Петербурга заказы присылали…
Вера в это время уже не шила. Было темно. Розовый сумрак тихо надвигался на дом и на сад. Тускнели деревья.
— А я вчера в комнате тарантула убила, — сказала Вера.
— Да что ты? Знаешь, Степа, что это значит?
— Нет. Понятия не имею.
— А это значит, что лето кончается… Тарантул в доме тепла ищет. И чувствуешь, уже свежо становится к вечеру.
Стемнело довольно рано, и Степан Андреевич пошел спать. Делать было решительно нечего.
Перед сном, однако, он прошелся по саду и внизу возле самого забора увидал вдруг темную человеческую фигуру. Он вздрогнул по привычке, привык за революционное время бояться незнакомых. Однако тотчас узнал доктора Шторова.
— Мое почтение, — сказал тот не слишком как-то любезно, — очень рад, что на вас наткнулся. Я-то именно к вам… Дело вот в чем. Бороновскому этому каюк пришел. Подыхает.
— Да что вы говорите?
— А вот — то самое, что говорю. Да-с. И он, понимаете, на стену лезет… Желает знать, не передаст ли ему чего… эта ст… сестра ваша двоюродная… Жить ему остался кошкин хвост. Я бы не пошел такие сантименты разводить. Да жаль его… чтоб его черт подрал. Скажите ей, что, мол, он умрет вот сейчас… Больше ничего…
— А вы сами…
— Н-нет… я с ней не разговариваю… Извините… Только надо торопиться.
Степан Андреевич заробел (таких людей опасался) и пошел наверх, к дому.
— Вера, вы не легли? — спросил он, подойдя к ее окну.
Ответ был дан не сразу.
Из соседнего окна высунулось искаженное ужасом лицо тетушки.
— Тсс… они, — шипела она. — Вера молится.
Но Вера вдруг резко подошла к окну:
— Не суйтесь, мама, не в свое дело! Вы меня, Степа?
— Да… дело в том, что Бороновский умирает…
— А…
Она сказала «а» совершенно равнодушно.
— Почему вы знаете?
— Там… доктор Шторой…
— Жаль… да ведь этого надо было ожидать…
— Я сейчас к нему пойду… вам… ничего не надо передать ему?
— Что же передать… поклон умирающему неудобно передавать.
И она беззвучно, сделав злые глаза, расхохоталась.
— Верочка, — робко раздалось в глубине комнаты, — ты бы сходила к нему.
Но Вера даже не удостоила ответом.
— Лучше всего скажите ему, что я уже спала, и вы меня не видали…
— Хорошо.
Степан Андреевич сошел вниз, спотыкаясь на бугры и рытвины.
— Ну? — окликнул доктор из мрака.
— Ничего не велела передать.
— Ничего? Ах…
После этого крепкого изъяснения наступила тишина.
— Слушайте, — вдруг тихим голосом заговорил доктор, — если вы не такой же, как эта ваша бісова родственница, сделайте великое дело. Пойдите к нему… обманите его… скажите, что она ему велела… ну, хоть, я не знаю, вот этот цветок передать… Нельзя же так… Ведь человек же в самом деле…
Степан Андреевич нерешительно взял цветочек.
— Пойдемте… Я боюсь только… что…
— Она не узнает, а он все равно через час сдохнет… Да последние-то секунды зачем человеку отравлять? Нельзя же, господа, ведь человек все-таки… Собаку и то жаль… Ах, стерва! Подлая стерва!
Сквозь разрушенный забор они вышли на дорогу и пошли мимо левады темных пирамидальных тополей.
— Мы вот сейчас тут через Зверчука, — бормотал доктор, — о, черт бы подрал эту гору!.. Одышка…
Но они, не останавливаясь, прошли темными дворами и как-то сразу очутились у крыльца Бороновского.
Галька сидела на пороге и глядела на звезды.
— Жив пан? — спросил доктор сердито.
— А як же, — отвечала та с глуповатой улыбкой, — нехай жив буде.
Они вошли в темные сени и потом в совершенно темную комнату, где правильно и ритмично работала какая-то пила:
— Хыпь, хыпь…
Степан Андреевич не сразу понял, что это хрипел умирающий.
— А, бісова дітина, — сказал доктор, — и огня не могла зажечь.
Он чиркнул спичкой и зажег маленькую горелку — фитиль, втиснутый в пузырек с керосином.
Степан Андреевич не приготовился к ожидавшему его зрелищу лица умирающего, а потому затрепетал.
— Хорош? — спросил доктор, криво усмехаясь. — Уж и не философствует.
Он взял полумертвеца за руку.
Открылись медленно страшные глаза. Молча.
Доктор обернулся на Степана Андреевича.
— Ну, вы, говорите.
Степан Андреевич не знал, есть ли у него сейчас в горле голос. Он только кашлянул.
— Вот это, — пробормотал он, протягивая цветок, — Вера Александровна… велела прислать вам.
— Кладите на грудь, — шепнул доктор.
С трудом опустились глаза, неподвижно уставились на цветок, и — странно было это видеть — счастливая улыбка передернула губы, и все лицо медленно переделалось из страшного в радостное, в спокойное, в умиленное. И теперь уже не страшно, а приятно было глядеть на него.
Но, должно быть, слишком тяжел оказался маленький цветочек для этой жалкой груди, ибо под ним перестало биться сердце.
В комнате стало вдруг совсем тихо, и тишина эта не прерывалась очень долго, и за окном тоже молчал весь ночной мир.
— Есть! — наконец прохрипел доктор. — Го… го…
Он, должно быть, хотел сказать «готов», но куда-то внутрь провалился конец слова.
— Галька! — вдруг гаркнул он. — Ты куды провалилась… Ходи… Пан твой помер.
Но уже какие-то молодицы и старухи молча толпились в сенях и на крыльце.
— Идемте, — сказал доктор, — тут им займутся. Охотников много снаряжать покойников на тот свет… Душно здесь…
Он с минуту поколебался, потом взял с груди мертвеца цветок и выбросил его в окно.
Они пошли по темной улице.
Они не сговаривались идти вместе, однако оба пошли по одному и тому же направлению, оба пересекли базарную площадь, прошли мимо собора, вышли в степь и взобрались на высокий обрыв, где оба сели и молча стали созерцать огромный торжественный небосвод. Звезды сверкали неподвижно, и только время от времени какая-нибудь звезда огненной змейкой прорезала пространство.
— Да, — сказал доктор, — умер наш Дон Кихот баклажанский.
Они помолчали.
— Вы что, сестрицу свою очень любите?
— Да я ее плохо знаю… Всю жизнь провели в разных городах. Я в Москве, она то здесь, то в Киеве.
— Ага… Так, так… Гнуснейшая, простите меня, тварь. То есть это, конечно, с моей субъективной точки зрения. Жестокая девушка. Разве это не гнусность?
— А вы ее хорошо знаете?
— Еще бы. Ведь я почти всю жизнь в этой помойке жил…
Он кивнул на спящие Баклажаны.
— Я помню, как покойный Александр Петрович сюда приехал еще безусеньким таким следователишкой. И Екатерину Сергеевну сюда привез… Я ее тогда мысленно так прозвал: ангел в нужнике. Ведь Баклажаны есть не что иное, как гигантских размеров нужник… О, проклятые!.. Екатерина Сергеевна была, знаете ли, женщина очень тихая и кроткая и дочери своей, Вере вот этой самой, все отдала… Дочь теперь в благодарность ее но щекам бьет, когда та ей молиться мешает… Ну, да уж я знаю, не протестуйте… Врать не буду. Александр Петрович был человек простой, но честный и умный… по-своему умный, конечно. Мечтал он, знаете, об уюте эдаком семейном, чтоб в долгие осенние вечера в своем этом домике за самоварчиком посиживать и дочку на коленке качать. Вы знаете, ему место предлагали в столице. Один родственник о нем с министром Муравьевым говорил, и Муравьев его телеграммой вызвал и предложил место в сенате. А тот, знаете, что ответил: «Ваше превосходительство, у меня там садик… уж позвольте мне в Баклажанах остаться». Министр, конечно, только, очевидно, плечами пожал… Что тут ответишь?
А он себе идеал жизни составил — не собьешь. И нашпарился он, доложу я вам, на этом идеале. Дочка ему с пяти лет истерики стала закатывать, да какие… Чуть что ей наперекор, она хвать об пол всю посуду и орет на все Баклажаны: «Папка, черт, поросенок!» Это пятилетний-то ангелочек! Мило? Можете себе представить, что стало годам эдак к шестнадцати. Девка здоровая, прет из нее сила, девать ее некуда, — так что она тут разделывала. Отцу один раз лицо в кровь расколотила, а уж мать… Екатерина Сергеевна просто мученица — в буквальном смысле этого слова… Я удивляюсь, как она жива до сих пор… Да… Конечно, сестрице вашей следовало бы замуж выйти, да ее тут все женихи наши как огня боялись… молодежь у нас была смирная. А она только ходит, фыркает; этот дурак, тот болван, третий пошляк. Срамила их при всем обществе. Молодой человек к ней с чувствами (ею многие увлекались), а она ему цитату из Гете там или из Байрона. А тот их и не читал никогда… А она его на смех… Сама никого не любила… Постепенно все поклонники от нее отстали, кроме вот этого самого Бороновского. Он уж ей и стихи писал, и книги дарил, и на коленях руки ее выпрашивал. Она, конечно, наотрез. Идиотом его, правда, не ругала, а поклонение его принимала вполне равнодушно.