Александр Петрович, слава богу, до главного безобразия не дожил. Умер он еще при Скоропадском. Последнее время страшно жалко было на него смотреть. Несчастненький такой ходил. Все идеалы жизненные пошли псу под хвост. Шутка ли…
После его смерти начался кавардак. Петлюра, Махно… пошла потеха. Появился тогда тут некий атаман Степан Купалов… Кто он был, черт его знает… Бандит, конечно, форменный. Гарцевал тут на белом коне и жидов нагайкой постегивал. Увидал он Веру на базаре и ей воздушный поцелуй послал. И она, можете себе представить, в дьявола этого втюрилась. То есть, конечно, виду она не показывала, а все заметили, как восторженно она про него отзывалась. И красавец, и храбрец, и все что хотите.
Вот раз в самый разгар махновщины, зимой, крепкий был мороз, вкатывается на двор к Кошелевым пьяная казачья ватага. Вера была тогда на дворе и в сарай спряталась.
Случился тут и Бороновский. Казаки к нему… а впереди всех Степан Купалов. «Где дивчина?» — «Не знаю». — «Брешешь. Я за ней приехал. Говори, где». Тот: «Не знаю и не знаю…» — «А, не знаешь…» Моментально раздели его догола и к колодцу. Градусов было тогда пятнадцать морозу. И давай они его из ведра окачивать. Окачивают и нагайками лупят. «Говори, где!» Не сказал. А тут кругом пальба. Мешкать было нельзя. Закопали они его голого в снег и ускакали. Ну, конечно, гнойный плеврит с двух сторон… Ребра ему вырезали… И с тех пор зачах… А она, изволите ли видеть, на него злобу затаила. Сама она, конечно, выйти к бандитам не решилась из гордости, а если бы он на ее засаду указал, так, видно, была бы она этому очень рада. А потом Степан Купалов этот с Лукерьей спутался… Тут есть такая нищенка. Тогда-то она была, положим, не нищенка… резвая была бабенка… уж он ее шпынял… Ну, да не о ней речь… Так вот Вера эта, сестра ваша, на своего защитника лютейшую злобу затаила и ту злобу никак открыто проявить не могла… Ну, уж зато она его помучила… Один раз только ему всю правду выложила… он мне признался… Отпалила и в истерику… А он, Дон Кихот, вместо того, чтоб плюнуть ей в харю, на коленях за ней ползал, подол ей целовал. Тьфу! Мразь какая! Верите, иной раз говоришь с ним, а кулаки так и чешутся и сами к морде его подбираются… Слюнтяй!.. И поделом она его мучила. Так ему, размазне, и нужно. Эх, жалею даже, что ему этот бенефис напоследок устроил с подношением цветов. Надо было бы его до конца довести. Всю ее мерзость ему доказать. Стерва! Стерва!
Доктор отчаянно махнул рукой на Баклажаны.
— И зачем все это существует? — воскликнул он чуть не со слезами в голосе. — Какого черта свинячьего?
Они помолчали. Потом оба вместе поднялись и пошли домой.
Степан Андреевич не мог да и не хотел как-то спать.
Восемь лет, с самого того момента, как пшено заменило собою почти всякую другую снедь, не думал Степан Андреевич на отвлеченные темы, никаких философских проблем не разрешал, ни о какой стройности в своем миросозерцании не заботился.
И теперь все такие мысли вдруг, как сорвавшись с цепи, ринулись в его голову и мгновенно завладели обоими полушариями, не заботясь о том, что голова при этом основательно затрещала. Степан Андреевич постарался представить себя умирающим…
Не хотел бы он посмотреть на себя в гробу. А на Бороновского мертвого смотреть было просто приятно. Он опять разозлился на Баклажаны. Какой, подумаешь, рассадник Дон Кихотов и Абеляров. И, схватившись за голову, заставил он себя ясно вспомнить московскую жизнь, кутежи с поцелуями, ни к чему не обязывающими, рисование, требующее только одной техники, получение гонорара, требующее лишь терпения… Может быть, в этом истинная мудрость? Но опять вспомнилось счастливое мертвое лицо. И пришла в голову пошлая мысль: а, может быть, такое лицо будет и у него, если… положат ему перед смертью на грудь новенькую, не вскрытую пачку червонцев — сто штук.
И мысль эта заставила его улыбнуться. Приятно было, в самом деле, представлять себе такую пачку… Он уснул.
Часть 12
Дон Кихот номер второй
В день похорон Бороновского было прохладно и шел мелкий дождик. Очевидно, тарантул угадал правильно, переменив квартиру. Что на новой квартире его убьют, он, разумеется, не мог предвидеть. Тарантул рассуждал теоретически.
Хотя Бороновский был человек бедный, почти нищий, хоронили его торжественно.
Заупокойную служил сам владыко, соборне, и среди других священников был и отец Владимир. Значит, вернулся. Интересно, вернулась ли попадья.
Софья и ее сестры стояли в церкви, красные, с заплаканными глазами, обильно проливая слезы и кланяясь в землю. Инженер был как-то смущен и робок с виду.
Вера молилась, по обыкновению, самозабвенно, иногда лишь с неудовольствием оглядываясь на мать, которую мучил жесточайший сухой кашель.
Кладбище в Баклажанах было неуютное, степное, всего с четырьмя деревьями (белыми акациями) по углам. Идти туда приходилось по раскисшей черноземной горе, скользкой и утомительно крутой.
Степан Андреевич слышал, как спросила Екатерина Сергеевна отца Владимира: «А где же Пелагея Ивановна?» На что тот ответил: «Осталась в Харькове, у Анны Павлиновны».
Дома молча завтракали.
Екатерина Сергеевна словно боялась говорить об умершем и только поглядывала на Веру.
Степан Андреевич тоже не заговаривал. Он с некоторым страхом поглядывал на величественную красавицу. Должно быть, в самом деле хорош был Степан Купалов.
Марья, подавая кабачки, шмыгала носом. На ее лице слезы оставили грязные полосы.
— Добрый пан бул, — сказала она, — дюже жалко пана. О-ох!
— Марья, — сказала Вера, — вы бы не могли как-нибудь хоть для смеха руки помыть?
— Та я ж мыла…
— Врете, Марья.
— «Врете, врете». А ну вас совсем!
Вера вскочила, бледная как смерть, кинулась и страшно толкнула старуху в спину.
Та, хрюкнув, прыгнула вперед и упала лицом на угол стола.
Она так и осталась стоять на коленях, опираясь о стол лицом, и вся затряслась от рыданий.
У Степана Андреевича вдруг странным образом перевернулось сердце, и вся кровь отхлынула от лица.
— Вы не смеете ее бить, — заорал он, — это подло! Это хамство какое-то!.. Еще называется культурная женщина!
Он умолк, ибо задыхался, и ноги у него почти отнялись.
— Мама, — спокойно сказала Вера, — налейте Степе воды… и еще лучше накапайте валерьяновки.
Но Екатерина Сергеевна не могла ничего сказать, не могла ничего сделать. Она рыдала, рыдала, безутешно рыдала, положив на руки свою седенькую маленькую головку.
Степан Андреевич встал и, махнув рукой, вышел.
«Вот еще идиотская история», — подумал он. И он вспомнил тот крик, который так долго обдумывал и которым должен был разразиться под обелиском, став лицом к бывшей гауптвахте. И он понял, что того крика никогда не будет, ибо и теперь уже было ему до физической боли чего-то страшно. «Ну их всех к дьяволу», — думал он и пошел неизвестно куда… просто вдоль по улице.
О странных вещах мечтал он.
«Хорошо бы, если бы все это произошло в Москве, и Марья пожаловалась бы в профсоюз. Пожалуй, посидела бы с полгодика эта чертова кукла. Сволочь эдакая! Несчастная тетушка! Вот уж действительно мученица. Нет, я вполне понимаю и сочувствую доктору. Гнусность какая».
— Господин Кошелев, — окликнул его кто-то.
Он вздрогнул.
Отец Владимир стоял на пороге своего дома и любезно предлагал зайти.
— Мне с вами… кхе, кхе, переговорить хотелось…
Степан Андреевич с легкой дрожью вошел в дом.
Дом был пуст.
— Они все у Змогинских, а Пелагея в Харькове… Милости прошу. Вот сюды.
Степан Андреевич сел в кресло. Замер, только смутно предполагая, о чем будет речь.
— Я, знаете, — произнес отец Владимир, — человек простой и бесхитростный. Я прямо подойду… Пелагея мне… все объявила…
Он отвернулся, чтобы не видеть смущения гостя.
— Я… простите… я опять так сразу. Вы человек образованный, стало быть, честный… Вы мне прямо скажите… Коли любите ее, я…
Он помолчал.
— Она вас словно бы и любит… Да, так вот. Коли вы ее любите, берите ее с собою в Москву… Она молодой цветок, весенний, ей не след в Баклажанах себя хоронить… да и я ей малая утеха… Сами знаете, либо богу служить, либо жене… ну, уж я богу служу… И сан мой меня к тому обязывает… Я смотрю широко… Смеяться надо мною тут будут, так ведь это мне не помеха… чтобы ее счастье сделать… и ваше… простите, не упомню имени вашего и отчества.
— Степан Андреевич.
— Степан Андреевич… Я уже ошибку сделал тогда по молодости лет, на ней женясь, и бог нашего брака не благословил. Детишек нам не дал… Будь, конечно, детки, я бы вас просто, как благородного человека, просил уехать отсюда, покоя ее не смущать… А теперь… хоть и связаны мы перед алтарем… ну, да я ее грех замолю… Да… вот-с… А она-то вас как бы очень любит, и любовь-то эта ее больше всего и страшит… Я сказал ей: дурочка, чего трепещешь… Коли он тебя любит, а человек он образованный, стало быть, честный, ну, поедешь с ним в Москву… там кипучую жизнь познаешь… А мне в Баклажанах самая лучшая жизнь… Тише здесь. Голос-то божий тут слышнее… Я и говорю…
Он снова повторил все сказанное, очевидно, стараясь оттянуть от гостя тягостную минуту ответа… Но наконец он сказал все, пришлось умолкнуть.
— Батюшка, — проговорил Степан Андреевич, быстро вставая, — простите меня. Я низкий негодяй перед вами… Я уеду на днях в Москву… Это все результат моей московской распущенности… Простите.
Он быстро вышел из дома, и никто его не остановил.
И он был страшно зол, ибо давно еще философ сказал, что неприятно человеку чувствовать себя побитой собакой.
«Нет, к черту! Дура! Из-за одного поцелуя заплести такую ахинею. Да пустить бы ее на любой московский вечер с водкой… ей бы показали, как целуются при дворе шаха персидского… А он-то… что он, ребенок, что ли, пятилетний… Неужели он воображает, что без любви и потискать нельзя его попадью? К черту!»
Подходя к дому, он оробел, ибо вспомнил, что, очевидно, предстоит объяснение с Верой. Но все равно. Не шататься же сутки по паршивому этому городишке.
Посреди двора, сложив на животе ручки, стояла и, должно быть, его ждала тетушка Екатерина Сергеевна, и вид она имела самый умиленный и успокоительный.
— Ничего, — сказала она тихо, — Вера помолилась, а Марья у нее прощенья попросила… и Вера ничего.
— То есть не Марья у Веры, а Вера у Марьи.
— Именно Марья у Веры, — с легкой досадой отвечала тетушка, — какой ты, Степа, странный… Ведь Марья же наврала. Она ж рук не помыла. Нельзя же всякое вранье терпеть.
Степан Андреевич уже не возражал. К вечернему чаю Вера вышла, как всегда, величавая, улыбаясь слегка насмешливо.
— А вы, Степа, в самом деле большевик, — сказала она, садясь за стол. — Вот попробуйте кавуна.
Степан Андреевич ел кавун и молчал. Он решительно не ощущал себя, потерял, так сказать, точку касания с миром, иначе говоря: утратил вдруг совершенно классовое самосознание.
Часть 13
Шутка Амура. Страх
Степан Андреевич решил уезжать в Москву.
Он сидел на террасе с тетушкой Екатериной Сергеевной и лениво пережевывал разговор о поездах.
— Дьякон уверяет, — говорила тетушка, — что поезда ходят по средам и по пятницам, а Марьи Ниловны племянница говорила, что по вторникам и субботам… А Розенбах сказал вчера, будто по воскресеньям и четвергам.
— А Быковский что говорит?
— Быковскому все равно, он тебя хоть сейчас повезет.
— Ну, а расписания разве нет?
— Откуда же расписание. На станцию ехать, так это двенадцать верст.
— Как-нибудь уеду.
В это время через террасу прошла, слегка поклонившись Екатерине Сергеевне, маленькая, худенькая, очень хорошенькая евреечка.
— Это кто же такая? — спросил Степан Андреевич, проводив ее любопытным взглядом.
— Верина заказчица — жидовка. Помнишь, ты ей платье носил…
— А…
Степан Андреевич вздрогнул. «Вот она какая».
— Знаете, — сказал он вдруг, — я сейчас, только за папиросами сбегаю.
— Много куришь. Вредно. Никотин.
— Ничего.
Он быстро сбежал в сад, вышел за ворота и погнался за еврейкой.
Она медленно шла по кирпичному тротуару, и издали уже можно было заметить, какие стройные у нее ножки.
Услыхав быстрые шаги преследователя, она оглянулась, сразу смущенно съежилась и продолжала идти, но уже с таким видом, словно ожидала пули в спину.
— Мы, кажется, с вами немножко знакомы, — приветливо и даже сладко сказал Степан Андреевич. — Или я, быть может, ошибаюсь?
Она исподлобья поглядела на него пудовым взглядом.
— Нет, вы не ошибаетесь.
— Это вы мне писали?
— Да… это я вам писала.
— Я был бы очень счастлив возобновить с вами знакомство.
Еврейка покачала головой.
— Когда я вам писала, я была как газель. Я только скакала и прыгала и влюблялась в интересных людей…
— Вы и теперь очень похожи на газель.
— Нет, я теперь мертвая. Когда у человека несчастье, он не может любить.
— Какое же у вас несчастье?..
— Это вам не надо вовсе знать.
— А по-моему, в несчастье-то и любить… Любовь утешает…
Еврейка ничего не ответила и продолжала идти. Степан Андреевич почувствовал в себе приятное закипание страсти.
— Мы бы с вами сумели забыть всякое несчастье.
— Мое несчастье нельзя забыть.
— Во всяком случае, — вкрадчиво и настойчиво сказал Степан Андреевич, — я вас буду ждать сегодня вечером в нижней части сада. Часов в одиннадцать. Хорошо?
Она еще больше съежилась и пошла торопливо. Степан Андреевич поклонился и повернул обратно. «Эта стоит попадьи, — думал он. — Да. Я еще молод. Поживем.
Поживем».
* * *
Вечер выдался ясный, но очень холодный, и Степан Андреевич, стоя во мраке у забора, мерз, хотя был в пальто, накинутом прямо на рубашку.
Его пробирала мелкая дрожь, он зевал от холода и злился, полагая, что пришел напрасно. Он боялся простудиться.
Однако хрустнули ветки, и темная тень приблизилась к нему.
— О, какое счастье, что вы пришли! — пробормотал он, трясясь, как в лихорадке.
Она взяла его за руки и его поразило, до чего ее руки были горячи.
— Это позор, — прошептала она и, прислонившись лбом к яблоне, тихо заплакала.
— Полно! Полно! — бормотал он. — Разве можно плакать в такие мгновения!
— О, зачем я пришла? У меня такое горе, а я пришла. Я должна плакать, всегда плакать и бежать от тех, кого мне хочется любить. Но у меня нет сил. Ой, какая я одинокая! Ой, какая я одинокая!
— Теперь вы не одиноки…
Но она вдруг перестала плакать и сказала неожиданно:
— Милый, я хочу, чтоб ты раздел пальто.
Отказать женщине в такой просьбе, да еще на любовном свидании, было немыслимо.
Поэтому он с ужасом снял пальто и сразу почувствовал, как ночной холод впился в его тело тысячью холодных булавок.
Она расстегнула ему рубашку и горячей рукой погладила его грудь. И тотчас со стоном ринулась на него, впилась зубами ему в шею, обвила его руками, ногами, так что он, не удержавшись, полетел прямо на холодную мокрую траву.
— Владей мною. Милый, владей мною, — шептала она, терзая его и, как вампир, впиваясь ему в губы.
— Сейчас, сию минуту, — бормотал он, щелкая зубами, а сам думал: «Ну, воспаление легких обеспечено».
— Скорей, скорей! — стонала она.
— Сейчас… зачем торопиться? Ожидание… бу… бу… бу… всего слаще.
— Я не могу ждать. Бери меня.
Он молчал, корчась от озноба.
Еврейка вдруг встала и отошла в сторону.
— Если вы бессильный, — произнесла она с презрением, — зачем вы меня звали?
— Уверяю вас… бу-бу-бу…
— Что мне ваши уверения… Я не совсем дура.
Он смущенно подбирался к пальто и надел его.
— Дорогая моя! Сокровище мое!
Он обнял ее с чувством прадедушки, обнимающего правнучку…
Она с некоторой надеждой страстно прильнула к нему.