Он старался вспомнить что-нибудь очень пикантное из своей жизни, но и воображение его застыло.
Еврейка с дикой злобой вдруг оттолкнула его и исчезла во мраке.
Степан Андреевич побежал к себе в комнату. Там было очень тепло, даже душно. «Обязательно простужусь», — думал он.
За стеною Марья еще возилась с посудой. Он пошел к ней.
— Марья, чайку горячего нету? — спросил он, задыхаясь от злющей махорки.
— Остыв чай.
— Гулял я сейчас, очень холодно.
Марья лукаво и добродушно улыбнулась.
Затем она полезла под кровать и вытащила какую-то чудную восьмигранную бутыль.
Из нее она налила в чашку какой-то прозрачной жидкости,
— Це добже чаю, — сказала она. — Пивайте.
Степан Андреевич выпил.
Глаза у него вылезли на лоб, дух захватило, но по жилам мгновенно разлилась приятная теплота.
А Марья, любуясь произведенным эффектом, сказала басом:
— Самогон.
И опять тщательно спрятала бутылку.
Степан Андреевич пошел к себе. Но прежде чем закрыть последнюю ставню, он еще раз выглянул в темную, уже осеннюю ночь. Никакого не было сожаления о неудавшемся свидании. Неужели старость?
Где-то над рекою снова пел хор. Мирно тявкали на дворах неисчислимые баклажанские псы.
И вдруг — трах.
Выстрел. Недалекий выстрел.
И тотчас: трах, трах!
Второй и третий.
Мгновенно оборвалось пение. Бешено, надрываясь, залаяли теперь псы, во мраке почуявшие что-то знакомое. Басом загудели на кошелевском дворе старые собаки.
Степан Андреевич испугался и, томясь от одиночества, пошел опять в кухню.
Там на крыльце стояла уже тетушка, Вера и Марья. Все они прислушивались, наклонившись вперед, и Степану Андреевичу сделали предостерегающий жест. И он тоже замер, со страхом глядя на Екатерину Сергеевну. Но у той (странно!) лицо не выражало ни ужаса, ни удивления, она с загадочной улыбкою поглядывала на Степана Андреевича, словно говорила: «Подожди, Степа, то ли еще будет. Узнаешь, какие наши Баклажаны».
И вот вдали послышался бешеный лошадиный галоп. Страшно цокали по мостовой подковы в карьер несущегося коня.
— А ведь это по главной улице! — прошептала Вера.
И в то же время где-то уже близко раздался человеческий и в то же время нечеловеческий визг, пронзительный и страшный.
— Что это? — пробормотал Степан Андреевич.
— Это Лукерья, — спокойно сказала Вера. — Она где-нибудь здесь под забором ночевала. У нее бывают по ночам такие припадки, она же идиотка…
— Услыхала выстрелы и вспомнила… — начала было Екатерина Сергеевна, но осеклась.
Галоп между тем затих вдали.
— Знаешь что, Марья, — сказала Екатерина Сергеевна, — надо бы ворота запереть, как «тогда» запирали.
Степана Андреевича больно резануло это «тогда». И Марья молча, как бы сознавая всю важность этого распоряжения, пошла к воротам.
— Но что это может означать? — спросил Степан Андреевич с чувством неопытного путешественника, ищущего поддержки у знающих все местных жителей.
— Кто ж знает! — сказала Екатерина Сергеевна. — Дело ночное. Ишь, собаки-то! Вспомнили!
И опять какая-то загадочно-умиленная улыбка осветила ее доброе старческое личико.
— Заперла, — серьезно сказала Марья, — дюже крепко.
И все молча разошлись.
Степан Андреевич тщательно запер ставни. Он лег, но не мог спать. То ли он в самом деле заболевал воспалением легких, но какой-то кошмар навалился на него и свинцовым крылом придавил ему сердце.
Все те ужасы, о которых ему рассказывали и которые легкомысленно воспринимал он как некое полусказочное прошлое, вдруг ожили и предстали перед ним в отвратительной действительности. Визг Лукерьи еще звучал в ушах. Он только сейчас ясно осознал, что испытала она, когда вот под такой же звонкий галоп билась о камни баклажанской мостовой.
Не думать! Нельзя думать!
Наступило ясное, свежее утро, но что-то навсегда утратилось в этой красоте зеленого и голубого.
На дворе шел оживленный разговор.
Зашел Зверчук, еще кто-то, какие-то две жінки.
— Вот видишь, Степа, — сказала Екатерина Сергеевна, улыбаясь, — оказывается, вчера ограбили и ранили нашего мельника Розенмана… Знали, что у него были деньги… Приехали верхом в масках. Он тревогу поднял, а они моментально за револьверы.
— У одного ружье было, — ввернул со смаком Зверчук.
— Уж, конечно, и ружья и револьверы. Ранили его в живот и деньги забрали.
— А милиция?
— Какая у нас милиция!
— Но их же, наверное, будут… стараться арестовать?
— Неизвестно, какая у них банда!
И все загадочно покосились на черневшую вдали степь.
Зверчук махнул рукой.
— Та не банда! Та просто грабилы!
— Ничего не известно.
Все с каким-то даже упреком поглядели на Зверчука, словно он разрушал какие-то приятные иллюзии.
— Вы думаете, просто воры? — с надеждою спросил Степан Андреевич, не в силах проникнуться прелестью этой романтики,
— А як же!
Степан Андреевич пошел на базар. Он хотел рассеяться. На улицах было, по обыкновению, пусто, но на базарной площади толпился народ среди желтых горшков, зеленых кавунов и красных баклажанов.
И все передавали друг другу свои впечатления и что испытали они, услыхав ночью стрельбу. И на всех лицах было то же самое загадочное выражение, словно никто не верил, да и не хотел верить, что это просто так себе.
Еще неделю назад тому, бродя по этому базару, Степан Андреевич воображал себя на Сорочинской ярмарке и думал: «Вот прошло сто лет. Какая разница? Теперь даже еще как-то спокойнее: тогда были свиные рыла и красная свитка». Но теперь он понял.
Не свиные рыла, но что-то неизмеримо более страшное почуял он вдруг, и ясно представилась ему эта площадь с брошенными можарами и лотками, по которой скачут всадники в мохнатых шапках, и для этих всадников смерть человека есть лишь привычный взмах отточенной сабли. И страстно потянуло в милую Москву, где уже давно отжили все эти страхи, опять захотелось трамваев, автобусов, знакомой сутолоки.
Группы каких-то хуторян шептались между собою, но, когда подходил Степан Андреевич, умолкали. Москвич — надо опасаться. Степан Андреевич твердо решил: уезжать как можно скорее. Но он боялся проявить трусость и за завтраком сказал дипломатично:
— Такие у вас интересные события, а мне приходится ехать.
— Что ты, Степа, — воскликнула Екатерина Сергеевна, — да разве теперь можно ехать. Они ж будут теперь по дорогам грабить.
И Вера сказала:
— Да, ехать сейчас не советую.
Степан Андреевич почувствовал глубокую жуть. Оставаться в Баклажанах, с этими средневековыми людьми, кающимися из-за одного поцелуя и ненавидящими горемычных, имевших несчастье любить их — любить в самом деле больше жизни?
— Неужели нельзя ехать, — пробормотал он, — да у меня и деньги кончаются.
— Ну, с голоду не умрете, — сказала Вера, — а повременить надо. Неизвестно еще, во что это выльется.
После завтрака случилось чудо. Вера надела шляпу, пыльник и куда-то пошла. Этого ни разу не было еще при Степане Андреевиче. Ходила она только в церковь.
— Куда это Вера пошла?
Екатерина Сергеевна долго словно размышляла, сказать или нет. Но, должно быть, почувствовала, что, если скажет, ей будет легче.
— Вера пошла к Розенманам, — прошептала она, — узнать, какой из себя был этот бандит… Да что она узнает, ведь он же был в маске!..
Степан Андреевич понял.
За обедом он искоса поглядел на Веру, но она была спокойна, по обыкновению.
А слухи все росли и росли.
Каждый из соседей, приходивший на кухню за утюгом ли, за мясорубкой, непременно рассказывал что-нибудь новое. И все как-то стеснялись Степана Андреевича и при нем говорили:
— А пустяки! Жулики простые!
Но глаза их говорили совсем другое.
И ему было страшно.
К ночи все как-то притаились и чего-то ждали.
Хора не было слышно над рекою.
Только псы заливались тревожно и грозно, и, казалось, они чуяли.
Перед сном все опять собрались на крыльце и опять долго и томительно прислушивались.
— Что-то сейчас в степи! — сказала Екатерина Сергеевна, и видно было, что так привыкла говорить она по ночам в те страшные дни.
Марья хлопотала. Запирала ворота, вытащила из подвала какую-то болванку и завалила дверь. У нее был вид ремесленника, долго бывшего безработным или занимавшегося не своим делом. И вдруг посулили ему «его» работу, и он радуется и сознает, что хорошо ее исполнит, и только боится, что не всерьез ему посулили…
Ночь началась спокойно. Только все тот же кошмар давил.
Уехать! Лишь бы уехать!
Внезапно был разбужен Степан Андреевич стуком в дверь.
Рассвета еще не видно было в щелях ставней.
— Кто там? — робко спросил он.
— Это я. — произнес голос Екатерины Сергеевны. — Степа, послушай. Как будто у нас в саду мужские голоса.
Степан Андреевич с тоскою накинул пальто и зажег свечку.
Тетушка вошла, и по-прежнему на лице ее не видно было страха.
Скорее опять какое-то странное торжество.
Прислушались.
— Я ничего не слышу, — сказал Степан Андреевич.
— Ну, должно быть, мне показалось… А все-таки выйдем. Задуй свечу. Нехорошо быть в свету.
Она храбро растворила дверь.
Было тихо. Ущербный месяц всходил над тополями.
Должно быть, его встречая, провыла собака.
И вдруг опять резкий вопль прорезал уши. Залаяли псы.
— Лукерья визжит, — сказала Екатерина Сергеевна, — как часто стали с ней припадки делаться.
— Ее бы хоть в больницу отвезли, — проговорил Степан Андреевич с раздражением, — ведь это всем должно на нервы действовать.
— Никому не охота с этой идиоткой возиться.
Степан Андреевич вздрогнул, ибо не заметил, как подошла Вера.
— Ну, идемте спать, — добавила она, — напрасно вы, мама, Степу подняли. Так сразу никогда не начинается.
— А помнишь Лещинский? Постреляли вот так же, а на другой день и пошло. Тогда, помню, шла я утром к Змогинским. Гляжу, что-то черное на дороге, не разберешь что. Только я подошла… Господи!.. Вороны так тучей и поднялись… и каркают… а на дороге труп лежит, и кто-то его обобрал… Ну, покойной ночи…
Степан Андреевич опять не спал. Мысли! Откуда их вообще принесло — мысли!
Утром он вышел с головною болью и вновь увидал на дворе маленькое общество. И все качали головами.
— Случилось что-нибудь? — спросил он робко.
— Вообрази, Степа, — отвечала тетушка, — Лукерья ночью в захарченской клуне удавилась. Это она, стало быть, перед этим так визжала. Вера пошла смотреть.
В это время из сада тяжело вышла Марья, должно быть, тоже ходившая смотреть. Она шла, охая, и лицо ее изображало отвращение. Рукой отмерила она что-то у себя под подбородком. И все поняли: так был высунут язык у повесившейся.
— А больше никаких событий не было, — сказала тетушка, — должно быть, и вправду были жулики.
— Вот видите, стало быть, мне можно ехать.
— Конечно, можно! — воскликнул Зверчук и прибавил неожиданно: — Поезда еще ходят!
В это время вернулась Вера.
— Ну, Степа, — сказала она спокойно, — больше Лукерья не будет вам нервов тревожить. Вообразите, мама, повесилась на той самой балке, где и сам Захарченко. Ну, ее не жалко. Идемте кофе пить.
Часть 14
Своя тарелка
Несмотря на ранний час отъезда (поезд, как выяснилось, отходил в пятницу в семь утра), провожать Степана Андреевича встали и тетушка и Вера. Быковский укладывал в фаэтон вещи. Тут же стояло и семейство Дьячко, так как Ромашко должен был сопровождать Степана Андреевича на станцию.
Поэтому тетушка, целуя Степана Андреевича, сквозь слезы шепнула ему: «Наблюдай за Ромашкой».
Вера простилась спокойно, но дружелюбно.
Фаэтон покатил.
В степи было свежо и ясно. Далеко где-то стучала паровая молотилка. Мягко катился фаэтон по накатанной черной дороге. Проезжая мимо какого-то хутора, Быковский задержал лошадей и указал кнутовищем на красивую, ровную, как шар, дикую грушу.
— На этой груше, — сказал он, — батько Махно четырех комиссаров повесил.
Ничего кругом не было страшного. Но вот на дороге показалась неподвижная группа: два милиционера возле распластанного в пыли трупа.
— Чі? — спросил Быковский, задерживая лошадей.
Но милиционеры сердито крикнули:
— Тікай!
И только вслед послали с гордостью:
— Главного бандита убили. Воробей.
— Какой Воробей? — со страхом спросил Степан Андреевич у Быковского. Но тот почему-то ничего не ответил.
Станция была маленькая, степная. На белом доме черными буквами написано было: «Баклажаны».
Оживленно толковали пассажиры.
Степан Андреевич спросил дежурного по станции:
— Кого это убили?
— А вот Воробья — бандита. Он тут в Баклажанах мельника ограбил и ранил даже. Ну, у того денег много, он всю кременчугскую милицию поднял.
— А этот Воробей не Купалов?
Дежурный усмехнулся.
— Купалов в Екатеринославе служит в спілке приемщиком.
— Да что вы? Почему же мне никто об этом не говорил? Про него много рассказывали, а о том, что он служит… Где вы сказали?
— Спілка. Ну, кооператив. Да они все не верят. Им обидно, как это герой эдакий и вдруг — приемщиком… Ну, да будет время — покажет он свои приемы.
— А вы думаете, будет такое время?
— А як же!
Вдали рокотал поезд. Грозно шипя, надвинулся паровоз и подтянулись пульмана, скрипя тормозами. И надписи: «Ростов — Москва», «Екатеринослав — Москва».
Москва! О, радость!
С юга ехало в Москву много всякого народу.
Степан Андреевич прислушивался к разговорам.
— Я продал им «Красноармейца Огурцова» еще в двадцать третьем году весною. А потом нарочно не напоминал. Год прошел, а они только печатать собрались. Извините, договор истек. И вторично весь гонорар получил.
— Я лучше сделал… шу, шу, ту…
Шепота нельзя было расслышать.
— Ха, ха, ха. Ха, ха, ха. Вот небось рожу скорчили!
— А вы сейчас что пишете?
— Так, повесть одну. Из жизни углекопов.
— Под аванс?
— Ну, понятное дело.
* * *
— Гражданочка, коленки не застудите.
— Петька, по носу…
— Такое дивное существо — и вдруг такие угрозы…
— Ой, скорей, скорей!
— Что?
— Почешите лопатку… выше, левее…
* * *
— Уверяю вас, что, если бы не было Станиславского, не было бы и Мейерхольда. Я вам могу по пальцам перечислить всю эволюцию от «Чайки» к «Земле дыбом».
— Я не спорю… Я вообще не люблю режиссеров… Но интересно, сколько Станиславский получает…
* * *
Степан Андреевич лежал на верхнем месте, слушал, отдыхал душою и думал о том, какой странный сон ему приснился: Баклажаны.
Эпилог
Была поздняя осень.
Степан Андреевич получил из Госиздата повестку: «Явиться для получения денег».
Когда он выходил из дому, швейцар подал ему письмо со штемпелем: «Баклажаны». Он сунул письмо в карман и бодро побежал по гудящим и звенящим улицам.
В Госиздате, став у кассы в очередь, он прочел письмо.
«Ну, как ты живешь, Степа, — писала тетушка, — а мы тебя тут все вспоминаем. Слава богу, кое-как перебиваемся, хотя работы у Веры сейчас меньше. Заказчицам трудно добраться к нам по грязи. У нас тут были разные случаи. Помнишь еврея Львовича? Еще ты носил его дочери платье. Оказывается, он летом продал одному мануфактуристу Келлербаху все свои добрые дела. То есть, значит, если он совершил доброе дело, то зачтется оно не ему, а Келлербаху. Продал за большие деньги, чуть ли не за сто рублей. Это открылось, а вышел ужасный скандал. А дочь его Зоя от стыда исчезла. Вообрази, каково ей было в самом деле! Жаль ее, хоть она и жидовка. Напиши, как ты».