Нет - Попов Виктор Николаевич 5 стр.


– Все забываю, как там твоя фамилия? Бу… Бу.. Что-то? Да? Как?

– Бугаев.

– Вот, Бугаев!

Словно пойманный на месте преступления, я не выдержал и уточнил:

– А что?

– Ничего. Фамилия – это ничего. Она не имя… Давай, увидимся!

Он подал мне руку и еще раз, показалось, удовлетворенно окинул взглядом зал, в котором наступило удивительное для такого количества лонгов затишье, и добавил:

– Никогда не понимал, зачем они это делают…

– Что именно?

– Пьют эту гадость.

– Но вы же сами…

– Я? Да Бог с тобой! Никогда! – отчеканил он в конце и ушел. Я осторожно, боясь утвердиться в собственной догадке, взялся за чек. Так оно и было: в нем не было лонга. То есть в нем вообще ничего не было! Я оглядел зал. Набитый пьяными гостями, он теперь был единственной реальностью, от которой мне некуда было деться…

Следующие три мои смены старик не появлялся. Спрашивать о нем других я не стал. Я решил: пусть старик останется исключительно моей, пусть и больной тайной. Я чувствовал, что его появление как-то связано с Тихим и его смертью: уход одного и появление другого совпало не только по времени, но и по напиткам. Старик, как и Тихий, обращался именно ко мне. Он шел ко мне, а не просто поесть или выпить. Он сменил Тихого, внешне никак на него не походя, но было что-то другое, что их объединяло, и на исходе третьего дня, увидев старика на входе, я подумал, что может быть он и есть Тихий, что он и Тихий – одно лицо. Сумасшествие этой мысли я поспешил убрать прочь, но она зависла где-то между мной и стойкой, и старик, подойдя, словно заметил ее и сказал небрежно:

– Ну, вот и девять дней прошли.

Я не понял:

– Какие девять дней?

– А то ты не знаешь!

Я, наконец, сообразил и спросил в лоб:

– Вы знали Тихого?

– Тихого? О, еще как! Он меня по большому счету и не знал вовсе. А вот я его хорошо. Можно сказать, до косточки.

– Это как?

– Что как?

– Ну, вы его знали, а он вас нет?

– Чисто временные моменты. Вполне объективные… Ты-то уж должен их понимать.

Я опять ничего не понял:

– Я? Что понимать?

Но старик закрыл тему:

– Греческий салат и Камю. Бордери. А, да, другого-то у вас и нет…

Я отошел к кассе, но в голове крутилось: ты-то уж должен понимать… Что я должен понимать? Что? И опять я следил, как Камю исчезал в каком-то срединном пространстве, так как в счете не оказывалось записей, а старик оставлял на стойке вполне реальные деньги, и как он шел к двери совершенно босой, а Николай не обращал на это никакого внимания. Я совершенно вышел из себя и на этот раз решил пойти до конца: я выбежал следом и поначалу потерял старика. Побежал наугад в ту сторону, куда уходил в тот день друг Тихого – он кстати, так больше и не появился с того раза – и нашел старика совсем рядом, на повороте. Поставив ногу на бордюр, он… завязывал шнурки на ботинках. Закончив, он оправил джинсы, кривясь, разогнулся и, заметив меня, как мне показалось, совсем не удивился, но видно для порядка спросил:

– Ты чего?

– Так… Я хотел узнать…

– Что ты хотел узнать?

– Как вас зовут?

Он улыбнулся.

– Ты же знаешь.

– Я догадываюсь. Но я хочу, чтобы вы сами это сказали.

– Зачем?

– Я хочу, чтобы все объяснили.

– Я? Что я должен объяснять?

– Происходят странные вещи, и я…

– Ничего странного, – заявил старик и, прерывая разговор, двинулся в сторону бульвара. Я догнал его. На языке вертелся все тот же вопрос, но после всего я уже даже знал, как задать его. Старик, словно прочитав мои мысли, помог мне, буквально приказав:

– Ну, спрашивай!

– Как вас зовут?

– Павел…

Он помолчал и добавил то, что мог, наверное, уже и не добавлять:

– Павел Кирдяев.

В ответ я залепетал скороговоркой:

– Да? Вы тезка одного моего друга. Только я его назвал Тихий… Ну, прозвище такое…

Старик оборвал меня:

– Я не тезка.

Я остановился, а старик продолжил путь к бульвару, откуда неслась обычная для этого времени разноголосица мелодий и звуков. Снова догнал старика я уже на бульваре, едва не потеряв его, что было для этого места немудрено – уже к девяти вечера здесь было почти ежедневно не протолкнуться, а в некоторых точках – у двух памятников: сидячего и стоячего – так и вовсе возникали пешеходные пробки. Старик, правда, не пошел ни к одному из них, а разместился где-то между, найдя место на краю одной из скамеек. На ней уже размещалась одна очень странного вида компания. На странность ее, как и, впрочем, всего остального происходящего вокруг меня, я не обратил с первого взгляда внимания. Я был поглощен стариком и своим следующим к нему вопросом. Но, присмотревшись невольно к нашим сиюминутным соседям, сразу понял, что наблюдаю нечто совсем необычное. Средний возраст компании, к которой мы так запросто присоединились, был никак не меньше семидесяти: две старушки помоложе в окружении пяти дедов, одному из которых можно было дать и все девяносто. Но одеты все они были как тинейджеры: джинсы, кепки, рубашки навыпуск, толстовки с жилетками. Старушки столь естественно балансировали на огромных платформах своих высоких шнурованных ботинок, а дедки так умело двигались под рэперские мелодии включенных ими мобильников, что не создавалось впечатление маскарада. Нет, все они были как бы на своем месте. Изучая компанию, я невольно отвлекся от старика, но он и не собирался куда-то идти, и, явно скучая, изучал окрестности. Я проследил за его взглядом и вскоре закружился на месте как волчок, на время начисто забыв о старике. Таких компаний, как наша, было много. Точнее сказать, почти всем находящимся в тот момент на бульваре было далеко за шестьдесят, и все были одеты и вели себя, как молодые люди. Все, все: панки, готы, эмо, подкрашенные лгбтешники и просто гопники – все они, покрытые сединой и морщинами, заполняли бульвар, ведя себя до нельзя естественно, будто бы все так и должно быть на самом деле. И седыми стариками были даже полицейские патрули… Правда, среди казавшейся бесконечной толпы молодых стариков встречались и действительно молодые люди, и даже дети, но значительно меньше. Я взглядом выдергивал их то тут, то там – они легко бросались в глаза своими тертыми пальто, обвисшими плащами, драповыми кепками. Одна парочка лет двенадцати едва шедшая под руку и в два костыля, прошла мимо меня, и я случайно поймал тусклый, уставший взгляд девочки, так не вязавшийся с ее гладким, без намека на морщины лицом…

Мотаясь по бульвару, я невольно удалился от старика, опомнился у стоячего памятника и спешно вернулся – вопросов к нему стало больше, много больше. Но его не было на месте. Я покружился по бульвару и, конечно же, не нашел его в пестрой толпе перевертышей. Он исчез. Я побрел в сторону бара. Звуки высокой, солирующей скрипки догнали меня перед самым поворотом. Я остановился и прислушался, но так и не смог узнать мелодии, и вдруг подумал, что старик неслучайно привел меня на бульвар, он явно что-то хотел этим сказать. Но что? Посмотрев в сторону бара, я увидел Николая на входе. Люди проходили мимо него внутрь, не задерживаясь. Он устало, как после ночной смены, улыбался, и его улыбка, как и не узнанная мною мелодия, напомнила мне вкус «Камю Бордери», налитого лучшему другу в вечерних сумерках, в уставшее бабье лето в бессрочном ноябре. Следом пришло яркое, как вспышка света при рождении, понимание того, что четвертого ноября на бульварной скамейке нашли уже остывшее за ночь тело молодого человека. Иней редкой сахарной пудрой покрывал его лицо и руки, сложенные на груди – в ту ночь были первые заморозки. Сержант, старший наряда, пошарил по карманам и достал паспорт, определив по ходу:

– Замерз… Хотя нет, своим захлебнулся, – буркнул он, присмотревшись, и прочел, открыв вторую страницу: – Бугаев Константин… 26 лет…

Колыбельная

Моя мама продала меня своей сестре за десять тысяч. Она так и сказала:

– Купи…

Это она так ответила на вопрос:

– Ну… Зачем пришла?

И сестра еще переспросила:

– Что купить?

И тогда мама ей все-все объяснила:

– Купи его у меня… Я недорого возьму… Ты хочешь ребенка… Но ты не можешь… Я знаю, у тебя не может быть детей… Ты, я слышала, хотела кого-то усыновлять… А мне Бог простит. Все простит. Он завещал прощать… Я же актриса… Мне другое нужно… Не дети… У меня свои дети… Я должна петь…

Тут уже я все должен объяснить. Мою маму звали Вера. А ее сестру – Вика. Но чаще, как я слышу, ее зовут Виктория Анатольевна. Она – десять тысяч были отданы, здесь все по-честному – моя теперешняя мама, которая думает, что я ничего не знаю про маму Веру. А я знаю. Купила она меня где-то через час после того, как много людей закричали вдруг ни с того ни с сего:

– Христос воскресе! Воистину воскресе!

И еще:

– Христос воскресе! Воистину воскресе!

Это я сейчас знаю, что так кричат на Пасху, тогда же я очень-очень испугался и, прямо сказать, описался. Я и сейчас, когда сильно кричат, иногда это делаю, но тогда мама Вера ничего не заметила и пошла от того места прочь. Я летел рядом и не понимал, куда она идет. Я же еще не знал про маму Вику. Мне и был-то третий день, как я из мамы выбрался и летать начал. Странно, что я летел? А что странного? Дети, самые маленькие, ну, те, которых на руках носят, они умеют летать. Разве вы не знали? Это они просто лежат себе для видимости, а на самом деле летают, куда хотят. Это я сейчас летать перестал, потому что ходить научился. А тогда умел. Так вот я летел рядом и думал: куда она идет? Только когда мама Вера остановилась у краснокирпичного дома и задумалась, я и влез ей в мысли – это дети тоже могут. И совсем не страшно! Раз – и все. Ты в чьей-то голове и все там видишь. И вот я обнаружил, что ключа у нее нет и не было. Да и номер квартиры она не знала. По прежнему адресу маме Вере указали только улицу и дом. Мама Вера еще и про меня подумала, мол, я того гляди закричу, и про куртку свою, мол, тертая, грязная, и про одеяльце, которое я описал, сами понимаете, нехорошо подумала. И про охрану подумала: она почему-то, по ее мнению, всего-всего должна была бояться. Так думая, мама Вера достала из кармана крашенное пасхальное яйцо – ей люди у церкви подали. Тут она про другую, третью маму подумала: картинка на яйце пышная, яркая – Богоматерь, не то Донская, не то Владимирская. Да Бог с ней! Все одно – Богоматерь. Как и я сама. Только Той теперь все рады. Она будет пропуском…

Точь-в-точь вот так она и подумала. Может, после этих мыслей и еще что было, но я уже не помню. Мама Вера подошла к двери и вызвала охрану. Дверь открылась. И в проем просунулась морда. Большая-пребольшая. И морда спросила:

– Чего тебе?

Мама Вера ответила, как те дяди-тети и у церкви

– Христос воскресе!

И протянула яйцо. Морда взяла яйцо и ответила, так же, как те дяди и тети у церкви:

– Воистину воскресе!

Мама Вера обрадовалась – это я по глазам увидел. Я к тому времени из головы-то ее вылетел:

– Сестра моя тут. Я код забыла.

– Квартира?

– Не знаю. То есть забыла… Виктория Иванова.

Я тогда подлетел и на плечо морде сел, чтобы лучше видно было, и увидел, как яйцо застыло в пальцах, картинкой кверху; хрустнула скорлупка, продавилась ямочкой и дальше канавкой пошла. Морда потянула носом, припомнила, кто в доме живет и прищурилась, как на яркий свет.

– Верно. Есть такая… Не спит, может… Пасха же…

Прижавшись к косяку, мама Вера слушала разговор в конторке. Я, понятное дело, там и летал. Маленькая такая комнатка. И как морда в ней поместилась, до сих пор не пойму! Морда тогда говорила с мамой Викой – это я сейчас ее мамой зову, а тогда я еще не знал, что это за тетя такая:

– Виктория Анатольевна, извините за поздний час, но тут вроде как сестра ваша. Пустить? А… Ну, она с ребенком вообще-то… Как с каким ребенком? Мелкий, на руках еще… Да, хорошо, пускаю… Проходи…

Мама Вера юркнула в проем. Тут вторично всхлипнула скорлупка. Я прямо задержался, чтобы посмотреть. Раздалась канавка в ширину. Пробежала морда глазами по улице, щекой дернула, причмокнула, закрыла дверь. Ойкнул замок. Дрожь по металлу прокралась и затихла. Ну, я и полетел дальше, в лифт.

В лифте с зеркалами мама Вера терла опухшие щеки под глазами и шептала, глаза закрыв, мне вроде бы – но получалось, как себе самой:

– Баю-баюшки-баю, не ложись на краю…

Волосы ее были спутаны в взъерошенный котом клубок. Глаза подведены. Так клоуны красятся. Только тут было совсем не весело. Ну, совсем. Помню, как мама Вера вдруг открыла глаза и себя в зеркале увидела. Носом потянула, засопела, утерлась ладонью. Погладила поручень, вытирая руку, откинула волосы с лица, отвернулась и снова мигом в стекло. А там, нет, все одно – она, какая есть… И опять она зашептала едва слышно:

– Придет серенький волчок, он укусит за бочок…

Только на третьем звонке мама Вика открыла дверь. Мама Вера испугалась, словно говорить разучилась:

– Вика… Я к тебе… пришла… Я…

И замолчала совсем. Оно понятно. Я на маму Вику в упор смотрел. Прямо так и подлетел к лицу – интересно же, какая она, эта новая тетя. Не рада она была. Дураку понятно. Верно, если бы не я в одеяле, так и стояла бы мама Вера внизу на пороге. Теперь же мама Вика помедлила, но протянула, прямо как кисель из кружки:

– Нууу, проходи…

Потом она пристально смотрела, как мама Вера, придерживая меня одной рукой, другой стягивала ботинки. На втором ботинке я еще раз описался. Мама Вера подхватила меня двумя руками, зачмокала, зашептала:

– Придет серенький волчок…

И шепча, не глядя, сбросила ботинок. Ногами подравняла к стене. Мама Вика смотрела на всё, заложив руки за спину. И не моргала совсем. Так и прошла мимо, чуть-чуть на меня не налетела! Мама Вера поплелась следом. А я летел, и картины на стенах разглядывал. Мама Вера тоже косилась на них. Сейчас я знаю, почему. Это бабушка с дедушкой рисовали. Они художники были. Жили долго и счастливо и умерли в один день, как в сказке. Их сбила большая машина на пешеходном переходе. Они шли как маленькие – за ручки держались. А шли бы порознь, может, и жив бы кто остался. А так раз – и вот оно – счастье… Это так мама Вика говорила одному дяде в очках. Молодому, много моложе ее. Он как-то был у нас и остался у мамы в комнате на всю ночь. Я все слышал, хоть и они шептались. Я уже летать не могу, поэтому за дверью стоял и слушал. Но они мало говорили, совсем мало, больше вздыхали и охали, как бежали куда-то…

А тогда я влетел в зал-кухню. Просторно, светло, как и сейчас. Солнечные зайчики от люстры на кожаной мебели. Мама Вера осталась на входе, как на границе. Мама Вика у стойки хлюпала над стаканом пластиковой бутылкой – она и сейчас ту же воду пьет. Заметила, что мама Вера остановилась, она приказала:

– Что стоишь? Проходи, садись.

И кивнула головой на диван и кресла. Мама Вера прошла крадучись и села на край дивана. Мама Вика упала в кресло напротив. Я едва-едва отлететь успел. Я сам там было улегся на солнечном, то есть лампочном зайчике. Мама Вика сделала не спеша пару глотков, повертела стакан в руках и, тем же киселем с кружки, спросила:

– Нууу… Зачем пришла?

Ну и потом мама Вера ей ответила, а мама Вика ее спросила, ну, я говорил уже, как и чего, в самом начале. Я не сказал тогда, что руки мамы Веры тряслись судорогой. Она пыталась сама их унять. Не вышло. Мама Вика дернула лицом – она и сейчас так дергает, когда ругается – встала рывком и к стойке ушла. Взяла из шкафа стакан и бутылку. Налила на дно. А потом, стоя над мамой Верой, наблюдала, как та пила до капли. Я тоже подлетел – интересно же! Но не дотянула мама Вера пару капель – мама Вика забрала стакан и отнесла обратно. Потом опять в кресло села. Пила воду и молчала. Пока мама Вера не сказала вдруг:

– Я же петь хочу… Мне бы… Записать пару песен… Я же… Ты же знаешь, как я могу… Я…

Мама Вика тогда поставила недопитый стакан на столик, но руки, я помню, не отняла, так и держала стакан, словно раздавить его хотела. А сказала она вот что:

Назад Дальше