Современная филиппинская новелла (60-70 годы) - Коллектив авторов 42 стр.


Для своих переживаний она выбрала неплохое место: под высокой акацией на дальнем краю леса, где ее не могли потревожить ничьи любопытные взгляды. Никто не мог застигнуть нас врасплох. Я не стал тратить время на церемонный разговор, предвидя — и совершенно правильно, как оказалось впоследствии, — что она может вновь надеть маску неприступности. Нежное объятие сразу же сокрушило все барьеры… Достаточно сказать, что она оказалась столь же страстной и столь же чувственной, как и любая другая женщина. После этого я не мог больше тянуть с отплытием, повторные встречи создали бы много трудностей.

Что до старейшин, то тут пришлось пойти на лесть и предложить дары. Не без колебаний расстался я со своими золотыми церемониальными кинжалами. Но я не прогадал, потому что мы получили больше воинов, чем даже надеялись; главное же, я поручил наших женщин их заботам — им нравилось думать о себе как о гостеприимных хозяевах и опекунах.

Я предвидел, что битва с врагом будет жестокой. Но оказалось, что и они покинули разрушенную крепость. В рядах наших новых воинов, надеявшихся на схватку с врагом сразу по высадке, вспыхнуло недовольство. Я решил занять их чем-нибудь, не то они излили бы избыток энергии друг на друга — в присутствии молодых девушек это было более чем вероятно. Я распустил слух, что противник готовится к битве; приказал строить укрепления и восстановить разрушенный палисад. Так, хитростью, Манила была воссоздана. Добавили новые амбразуры для пушек, восстановленные хижины расположили по кругу. Затем воздвигли храм в честь Лунингнинг. Я объявил ее богиней войны. Теперь память о ней не умрет, потому что моя возлюбленная вошла в таинственный и неуничтожаемый мир легенды. Оказалось, что распущенный мною слух не так уж далек от истины. Не успели мы восстановить Манилу, как Лакандула из Тондо уж стучал в ворота — он принес послание от капитан-генерала, как он называл теперь Легаспи.

Лакандула — несмотря на возраст, все еще жилистый — осмелился говорить со мною в присутствии воинов. Я сразу понял, что это уловка, но ничего не мог поделать — он хотел, чтобы воины слышали каждое его слово. Говорил он красиво, цветисто и громко — настоящий краснобай. Он сказал, что испанцы непобедимы, зря мы надеемся, будто они ушли навсегда — они вернутся, и вернутся с большой силой. Он хотел бы предотвратить напрасное кровопролитие. У него был куда лучший план. Примем испанцев, будем учиться у них, а когда овладеем их искусством, особенно их амулетами, снова сбросим их в море, а сами станем сильнее, чем прежде. Я ответил, что его план никуда не годится; потому что, как только мы притворимся побежденными и согласимся быть их рабами, мы уже никогда не избавимся от этих белых захватчиков. Я сказал, что они пришли грабить, порабощать и, как показывает пример самого Лакандулы, расколоть нас. Я намекнул на стремление Лакандулы подчинить весь Лусон руке его сыновей и сказал, что вся его мудрость направлена не на спасение наших жизней и изгнание испанцев, а на то, чтобы с помощью последних потомки Лакандулы правили бы по всей земле — вдаль и вширь. Со временем я пожалел об этих словах, но я сражался за свое княжество, и здесь все средства были хороши. А когда я указал на крест, который он теперь носил на груди, мои воины поняли, что эта старая лиса уже не была одним из нас.

Случай с Лакандулой навел меня на дикую мысль. Что, если бы, спросил я себя, Самар и острова за Самаром, княжества вокруг нас — Пампанга, Малолос и другие — объединились? Можно ли преодолеть подозрительность и соперничество племен? Ведь у нас даже разные боги. Сейчас нас ничто не объединяет. Но если мы осознаем, что испанцы — наш общий враг? В памяти еще были свежи трудности, с которыми я столкнулся на Самаре; молодые воины присоединились ко мне, но только потому, что они любопытны и у них горячая кровь, с годами они успокоятся и предпочтут покой сражениям, удобства — жертвам. Однако чувства мои были смутны и неясны, сама мысль казалась невообразимой: объединение племен ради цели, которую даже нельзя определить. Во всяком случае, я не мог определить ее. Приходится признать, что я не дорос до нее. Пандай Пира, у которого я время от времени спрашивал совета, сказал, что в этом что-то есть, но даже он, при всей его опытности и мудрости, не мог обосновать предложение, которое слишком противоречило всему нашему опыту. Он обещал подумать… Но испанцы, как и предсказал Лакандула, пришли с большой силой. Они одолели нас, мы укрылись в болотах. Мы потеряли многих воинов, а те, кто уцелел, были почти все ранены, отступление было долгим и тяжелым, и оно целиком занимало мои мысли. Я не мог предаться отчаянию, даже если бы и хотел, я ободрял моих людей, но я не плакал с ними. Во время битвы — а она все еще стоит у меня перед глазами — я понял, что трудно отличить раба от свободного человека, а свободного — от обученного воина; все сражались яростно и храбро, я могу сказать даже — благородно. Что до воинов с Самара, то они поступили так, как я и ожидал, — тяга к приключениям у них выветрилась, когда нам стало тяжело. Единственно, чем они держатся, это яростью за смерть близких друзей.

Пандай Пира погиб от ран и болезней во время отступления. До самого конца он повторял: «Одно сердце, одно сердце. Ты дал людям одно сердце». Так он ответил на мои неясные вопросы о единстве племен. Мои люди сражались не только за меня, не только за свои жизни; их заставляла сражаться новая сила, необъяснимая, но вполне реальная. Бывший раб сказал мне: «Сулиман, я не могу сдаться. Я могу только победить или умереть». Он сказал это с гордостью, почти высокомерно, словно он обращался не к своему радже. В тяготах отступления я и сам забыл о различиях в достоинстве: рабы обменивались шутками со свободными, а свободные соперничали с дату. Казалось, человека начали уважать не за положение, а за что-то другое. Я и сам ел и спал рядом с кем угодно, делил одеяло и шутил со всеми. Женщины, которые отказались укрыться на Самаре, безропотно переносили все тяготы, но детей с нами не было — я настоял на своем, и они теперь в безопасности, вдали от отцов и матерей, с ними несколько уцелевших воинов, которые уже сейчас рассказывают им о наших сражениях. Я молюсь, чтобы наши сыновья и дочери унаследовали сердца своих предков.

Из болот я отправился с небольшим отрядом телохранителей к вождям Малолоса и Макабебе. Я предупредил их об опасности, исходящей от испанцев, и пытался доказать, что в болотах, где укрылось мое войско, мы можем остановить их. Да, они готовы сражаться, но по тем же причинам, что и воины с Самара: из любви к приключениям и из жажды добычи. По-настоящему мне удалось обратить только одного вождя из Малолоса. Моя смутная мысль взволновала его. Он знал, что нас разделяет. «Ты был первым, — сказал он. — Пусть же все потомки Сулимана оттачивают эту мысль». А сейчас нам предстоит встретить врага в Бангкусае…

Сулиман умрет в болотах или вернется новым раджей — таким, какого Лусон еще не видел. Испанцы говорят об одном боге, одном короле, одной воле. И в этом сила испанского солдата, сила, которой нет у нас. Меня не пугает оружие испанцев, наследники Пандай Пира могут сделать такое же. Всякий воин использует оружие, которое его больше устраивает. Дело не в оружии, дело в самом испанском солдате, в том, что у него в груди, — вот чем они превосходят нас, а не оружием. Признаюсь: я боюсь, я растерян, мне страшно.

Если я паду в битве, может быть, Лакандула или его сыновья узнают, в чем сила испанцев. Но как они могут воспользоваться этим знанием, они, чьи сердца полны подозрительности? Я говорил обо всем этом с теми, кто в состоянии понять меня, и велел им продолжать поиски. Потому что сам я уже ничего не найду. Я не могу обманывать себя, я знаю исход предстоящей битвы. До сих пор мне не удалось выиграть ни одной стычки с врагом. Нам чего-то не хватает. Нет, храбрости и силы у нас достаточно. Лакандула называет это чужим словом — «вера». Я не знаю, что значит это магическое для них слово. Это крест, мрачные фигуры в капюшонах, воля врага — вот что нам надо для победы. Но нечего тосковать по чужому. Я должен довольствоваться только своим. Пока над нами еще нет господина, по крайней мере над моими людьми. Сегодня ночью я сказал им, что мы должны сражаться и не думать о поражении. Мы не должны допускать мысли о том, что с нашей гибелью в этих болотах борьба против испанцев прекратится — она прекратится только тогда, когда мы прогоним последнего захватчика на другой берег океана, откуда он пришел. Наши потомки продолжат борьбу. Кровь, которую мы прольем в Бангкусае, навсегда останется свежей кровью, она смешается с водами рек и озер, и всякий, кто окунется в них, почувствует прилив решимости. Те, кто сегодня будет сражаться рядом со мной, войдут в легенды и обретут бессмертие в памяти народа.

Светает. Я иду навстречу судьбе.

Перевод К. Чугунова

Увидев ее в зеркале с гребнем в руке, Сантьяго понял, что уже время вставать. Пора и ему идти. Вот-вот покажется в окне хижины серп луны, люди соберутся там, в кабачке углового дома, и он с ними выпьет.

Сантьяго с трудом поднялся и размял онемевшие руки и ноги. Подошел к тазу со свежей водой и ополоснул лицо. Вот так все и будет: сейчас он достанет из сундучка свою военную форму, прицепит медаль, что лежит у него под подушкой, а дочь, уходя, поцелует его в щеку. Дни проходят в ожидании, вечера — в попойках. Ничто не меняется.

Когда он вновь посмотрел на нее, она была уже в длинной и узкой бежевой юбке.

— Уходишь? — спросил он по привычке.

— Да, папа, — машинально ответила она, вплетая в волосы ленту.

Он вернулся к окну, к своей кровати. Луна взошла. Дорога зеркальной гладью тянулась на восток, в сторону гор, беспорядочный шум уличного движения смешался со скорбным гомоном нищих — их бесформенные тела усеяли тротуар. Одни из них гремели ведрами, другие лежали, в полусне издавая стоны и проклятия. Издалека, с чьего-то двора, из бродильных чанов, вкопанных в землю, тянуло запахом рисового сусла. За день солнце подсушило жидкое месиво, образовался экстракт, и с восходом луны ветер принес сюда запах, пьянящий запах рисовой водки, который сонные люди, скрючившиеся на тротуаре, с жадностью впитывают в себя.

Сантьяго прислонился к стене, стараясь не смотреть на дочь, стараясь не задавать вопросов.

— А куда ты, Элена, пойдешь после урока музыки?

— К маме на кладбище, — ответила она.

Он отвернулся, взглянул на луну и вздохнул. Когда-то они вместе бывали на misa de gallo под сенью благоухающих dama de noche, аромат которых приводил их, радостно возбужденных, в баррио, где происходило карнавальное шествие. Это был их район — Бинондо, но они вместо гулянья молились за всех женщин, танцевавших в своих camisas.

— И что твой ученик — успевает?

— Ему, папа, всего лишь семь лет. Он даже молоко себе подсластить не умеет.

— Странный ребенок, так поздно учится музыке.

— Он и по утрам много играет.

Сантьяго снова вздохнул.

— Опять, что ли, галдеть начнут?

Элена взяла губную помаду.

— Сегодня что-то затихли, — сказала она, кивая на окно.

— Раз затихли, значит, умерли.

— В кабачок тебе не пора? — спросила она, вытаскивая из волос шпильки.

— Скоро пойду.

— Де Пальма, наверно, опять сегодня петь будет, — с усмешкой сказала она.

Сантьяго улыбнулся.

— Да уж как водится. Каждый вечер поет. Войдет, закашляется, скорчится в судорогах, одолеет приступ, в руках ветки сампагиты, которые не сумел продать, за спиной гитара горбом торчит. Песни, которые он поет, они как стрелы из клятв наших возлюбленных. Никто нас не понимает — мы с ним одни. Безнадежно потерянные обломки целого, сходящиеся на перевалах, плывущие в ущельях, где их обступают златолисты и где лишь воспоминания могут причинить нам боль. Де Пальма, дружище! У тебя что ни песня, то за душу берет.

— А голос у него еще есть?

— Надтреснутый, но есть.

— И все еще хворает.

— Все еще? Умрет скоро, он же не крепче меня. В Старой Маниле фонарщиком служил и до сих пор не может поверить, что новый город в нем больше не нуждается.

— Бедный Де Пальма. Бедный старый вояка…

Сантьяго вытер лоб тыльной стороной ладони.

— А что Рубен? — спросила она, не поворачивая головы.

— Рубен? Бедняга. Что ты с ним делаешь, дочь? Днем он работает как вол, вечером учится, а потом к нам идет разгонять тоску. Какая кошка пробежала между вами?

Она встала и отошла от зеркала, продолжая расчесывать волосы.

— У меня своя гордость.

— Оно и видно. Потому Рубен и ищет утешения в чарке. Только чарка-то уж больно глубокая.

Она сверкнула на него глазами.

— Тебя это не касается, папа.

Перед уходом она подошла к ротанговому столику, на котором — как и каждый вечер вот уже на протяжении года — были аккуратно разложены ее вещицы. В уши она вдела серьги с голубым орнаментом — ее единственные, — которые очень шли к ней, впрочем, как и все остальное; даже дешевый кожаный пояс, туфли на высоком каблуке, сумочка, купленная на распродаже, — все придавало ей элегантный вид. И вот она снова перед ним в обычном вечернем наряде, стройная, сияющая, — недаром провела столько времени у щербатого зеркальца, — драгоценный камень из нервов и плоти мулата. Сантьяго внимательно пригляделся к ее лицу: да, прожитый год оставил на нем следы, его дочь переменилась. Теперь, когда она принарядилась, взгляд ее не казался таким отрешенным, как прежде.

— Скажи Де Пальме, чтобы он пел погромче, тогда и я услышу.

Сантьяго криво усмехнулся.

— Не беспокойся. Водка сделает свое дело.

— Водка — добрая гитара. Лучше, чем та деревяшка, на которой он бренчит.

— Водка это тебе не деревяшка.

— Верно. Ну, мне пора.

— Из-за этого Рубен так и переживает?

— Не будем о нем говорить. Пожалуйста. Он совсем еще мальчик.

— Водка превратит его в старика раньше, чем ему исполнится двадцать.

— Не по моей вине.

— Какие мы все храбрые.

— Водка храбрее. Иди выпей, папа. Какое я тебе утешение.

Она замешкалась, о чем-то раздумывая.

— Возьми мамин зонтик, — посоветовал он. — Ночью, чего доброго, дождь пойдет.

— Ладно. Ночью всегда дождь.

— Я свечу зажгу, пускай горит, пока тебя нет, — сказал он, направляясь в комнатку, где она хранила их хозяйство.

Она достала красный зонтик.

— Папа…

— Что, дочка?

— Прошу тебя. Не надо говорить там про революцию.

Не успел он ответить, как она уже спустилась с крылечка, и вскоре послышались ее шаги на гравии. Он снова прилег на кровать, прислушиваясь к улице, мечтая о выпивке.

К тому времени, как в кабачке появился с медалью на груди Сантьяго, Де Пальма успел пропустить уже не одну чарку. Старый продавец сампагиты уже одурел от речей и водки, и с каждым глотком лицо его все больше дряхлело. Странное было это зрелище — его фигура на бамбуковой скамейке, его нелепые бакенбарды и надоедливая бессвязная болтовня о событиях прошлого века. Более молодые пьяницы старались держаться подальше от этого оборванца, тратившего свои с трудом заработанные гроши на угрюмого старого ветерана, который, принимая от него угощения, платил одной лишь бранью. Прославленные герои своего времени, они, как близнецы-патриции, окруженные стивидорами, крепко держались друг друга.

— Ну как, мой вестовой из Малолоса? Все еще подсчитываешь потери на поле сражения из-за десяти тысяч сребреников?

Сантьяго усмехнулся:

— А язык-то, я вижу, у тебя уже развязался.

— А что? Мое право.

— Нечего зря болтать-то. Не в духе я.

— Нищий ты духом.

— Да поможет мне водка.

— В разгар битвы мой вестовой из Малолоса, как всегда, попал в засаду, и войско конгресса потеряло его.

Сантьяго взял протянутую Фермином жестяную кружку и стал пить жадными глотками, ощущая, как тепло разливается по желудку. Потом перевел дух и облизал губы.

— Нынче уж не та водка, что прежде.

Де Пальма тоже выпил, издав громкое бульканье.

— Выдерживать ее теперь не умеют. Эти перегонные аппараты… преступление.

Так они, («Los grandes») aficionados Погибшей Республики, сидели, взволнованные воспоминаниями, стирающие эпитафии на мраморе, исправляющие историю, неуклюжие и достоверные, суровые и беспокойные, единые и разделенные — будущее в прошедшем.

Назад Дальше