— Помнишь, как мы читали Карлейля? — со вздохом спросил Де Пальма.
— А помнишь Майорку? — перебил его Сантьяго.
— Ayuntamiento?
— Крепость?
— Оружие?
— Договор?
— Домек?
— Соррилья?
— Пасиг?
— Янки?
— Тележки?
— Бинондо?
— Театр?
— Оперу?
— Ассигнации?
— Дело?
— Запрещенную литературу?
— Парки?
— Puñal?
— Мошенников?
— Гулящих женщин?
— Фанданго?
Де Пальма хмыкнул и показал рукой на нищих, заполнивших улицу.
— Взгляни, сколько голодных развелось: точно болезнь на посевах риса.
Сантьяго посмотрел на женщин и детей, ритмично раскачивавшихся вместе с корзинами на пыльной дороге, стонущих и просящих только одного: риса! Рис — притча во языцех, больная проблема города. Кругом только и разговоров что о рисе — вареном, жареном или сыром, да о крупице соли. Риса теперь не бывает даже на свадьбах.
Сантьяго смотрел на набережную, на тела людей, вытянувшихся в линию от пожарного гидранта до зернохранилища, слушал разговор прохожих о Бомбе.
— В наше-то время Бомбы не было, а, caballero? — сказал он.
Продавец цветов снисходительно улыбнулся:
— Бомбы всегда были, Сантьяго. И всегда будут.
— А где Рубен? — спросил Сантьяго, озираясь по сторонам. Ему был нужен союзник в споре.
— Нельзя остановить прогресс. Такова воля нашего создателя и ученых.
— Когда-нибудь я сделаю людей свободными.
— Брось, caballero. Твое дело — водку пить. Что бы ты ни делал, Бомба все равно упадет. Спроси тех, кто ишачит за корзину риса. Спроси матерей. Спроси детей, Бомба у них в животах. И в ломбардах.
— Это не так!
— Нет, так. Она все равно что бог, которому наплевать на нас.
— Ты что, viejo, веру потерял?
— Я моложе тебя на два месяца, — сказал Де Пальма.
— Ты, брат, не отвлекайся от темы.
— Веру, говоришь?
— Мы же за нее боролись!
— Мы за Человека боролись.
— А разве это не вера? Человек — не религия?
— Человек храбрится, лежа в больнице, врачи лечат его, как могут, чтобы возродить в нем, одиноком, память о прошлом. Он царствует в кресле-каталке, дожидаясь дня и тоскуя по ночи. Не люди уж мы — ни ты, ни я. От Человека только и осталось что слабость в руках и ногах, да седина в волосах.
— А величие?
— Фиаско. Человека как бы бальзамировали; вот, мол, вам Надежда, которую спрятали, разложили на части, исследовали, анестезировали; музейная редкость, лишенная наследия. Вот оно, — Де Пальма показал рукой на скопище людей на тротуаре, — наше наследие. Вот за что мы сражались: за то, чтобы торговец, взяв у нашей земли рис, заставил народ голодать. Уж не ослеп ли ты? Разве не видишь, что люди голодают? Или оглох? Разве не слышишь ропот? Сидишь тут и бормочешь о Человеке, из-за ошибки которого случилось все это. В этом его величие?
Сантьяго отшвырнул от себя кружку.
— Изменник! — крикнул он. — Когда этот Человек шел, то каждый цветок перед ним склонялся. Слышишь ты, мелкая твоя душа?
Де Пальма с гневом посмотрел на него.
— Почему мы постоянно ссоримся? — спросил Сантьяго.
— Потому, брат, что нам не остается ничего другого. Мы не путаем дат, не забываем фактов, но лишаем их смысла. Этот великий Человек должен постоянно страдать из-за своей ошибки, иначе мы перестанем уважать его. Воскреси его, Сантьяго. Воскреси. Я жажду снова увидеть наш день, когда ты, напившись из ручья, у которого стояла, точно дракон, его грозная супруга, вглядывался в лесные заросли, принимая за врага каждый куст акации. Воскреси его для меня, caballero. Без него и мне жизни нет. Теперь его не знают, никто не знает. Но мы-то с тобой, мы, последние обломки памятника, знаем. Только это знание и помогает мне дышать.
В этот момент послышалось шарканье ботинок, и на скамью рядом с ними сел, бросив на грязную стойку книжки, худой взъерошенный парень.
— Припозднился ты, Рубен, — приветствовал его Сантьяго, радуясь новому собеседнику.
Рубен незаметно кивнул хозяину, и тот налил ему большой стакан водки. До краев.
— Вчера я хотел подарить Элене значок моей студенческой организации, — хрипло сказал Рубен, — но она не взяла. На мой вопрос ответила, что любит меня как брата.
Де Пальма захохотал. Лицо Сантьяго потемнело.
— Всех ненавижу, — сказал Рубен, понурив голову.
— Так уж и всех? — раздраженно спросил Сантьяго.
Парень злобно засмеялся.
— Куда ни глянь, всюду обманутая любовь. Любишь жену, а она бежит от тебя к другому. Лучший друг делается твоим врагом. Любишь свою профессию, а она никому не нужна, и тебя выбрасывают на помойку. Любишь собаку, а она тебя же кусает. Любишь бога, а он насылает бедствия.
Сантьяго сердито погрозил пальцем.
— Любишь сына, а он становится чужим.
— Не считай себя Иовом. Пророки давно уж отреклись от Библии.
— Думаешь, если ты клерк с грошовым жалованьем в какой-то захудалой конторе, то можешь хулить свое правительство?
— Правительство? — фыркнул Рубен. — Это не правительство, а ничтожество, которое не может спасти от голодной смерти даже бездомного ребенка. Оно настолько ослепло, что не видит несчастных, мрущих, как мухи, перед церковью Кьяпо. Так хромает, что не способно дойти до центрального проспекта и увести оттуда нищего инвалида. Не то чтоб я очень уж пекся о народных массах. Но надо же залечить их рану.
— Разве ты не понимаешь, что ты и есть та самая рана?
— Поэзия! Триста лет нас грабили, увозили наш рис на Запад, а мы славим Человека и его писания, которые он создавал в Европе! Раба метафорой не сделаешь свободным! Так что танцуйте и пойте свои сарсуэлы, вот он, наш рис: в кружке, а не на полях!
— Не понимаю, о чем ты говоришь, — насмешливо сказал Сантьяго. — В мои годы была Испания, был Договор и был Человек. И этого мне хватало. Его образ в моей душе так велик, что дотянуться до него может только любовь; разговаривать с ним можно только языком гитары. Por Dios, современный молодой человек, у тебя есть настоящее, но нет будущего — ничего, кроме газетной болтовни, ты затаптываешь в грязь последний лепесток сада. Добавляешь воды туда, где должен бы наводить мосты. О, родина, для него ты никогда не была тем, чем была для меня — моим именем, моим мечом, моей броней, моим украшением и моей памятью, я один как перст! Поклонение Человеку перешло в поклонение шлюхе! Не голосу человеческому, а музыке, записанной на пластинку! Adios…
Де Пальма захлопал в ладоши. Не обращая на него внимания, Сантьяго продолжал:
— Гляжу я на тебя и погружаюсь в Кандабу; гляжу и вижу трещину в зеркале в Малолосе, где когда-то держал под уздцы Его коня и касался кончика Его сабли. Все это навсегда осквернено в твоих глазах — глазах, за которые я никогда не стал бы сражаться, ибо это не те глаза, за которые стоит сражаться.
Из беззубого рта цветочника исходило сиплое дыхание.
— Еще по чарке, patrón,— попросил он.
Сантьяго так разошелся, что даже скамья ходила под ним ходуном.
— Когда они схватили Его в Паланане, я был сам не свой: помутился разум. Без этого Человека и острова были не острова; без Него вообще ничего уже не было, кроме отступников, продавшихся Западу за понюшку табака. Нас не победили — нас предали.
— Arriba! — воскликнул Де Пальма.
Но Сантьяго трудно было остановить.
— Ты видишь в людях только плохое.
Рубен, явно задетый, поднял стакан.
— Пью за несбывшиеся мечты, за иллюзорность надежд.
— Это твои стихи на стене углем нацарапаны? «Остерегайся Его»?
— Надень очки, старик. Ты не так понял. Там написано «Остерегайся демона-искусителя».
Хозяин в отчаянии воздел руки к небу и простонал:
— Нет, этому не будет конца!
— Да, не будет, — огрызнулся Сантьяго. — Жалкое вы отродье. Недостойные люди.
Рубен собрал свои книжки.
— Пойду-ка я лучше займусь общественными науками.
Де Пальма потянул его за рукав.
— Останься, — невнятно пробурчал он. — Я песню тебе спою.
— Психи!
И тот и другой с презрением посмотрели на Сантьяго. Не стерпев обиды, Де Пальма быстро встал и подошел вплотную к Сантьяго. Мстительные, злые слова, сорвавшиеся у него с языка, звучали ясно, точно он и не был пьян:
— Бомба, о которой ты говорил, заложена в том самом доме, куда твоя Элена сегодня пошла — это ее родила твоя уродка жена, которая танцевала, танцевала, да и дотанцевалась однажды летом. Голая сейчас лежит твоя дочка, на потребу всем желающим.
— Не болтай зря, старик.
— Говорю тебе — голая. В том доме с балконом. Давно хотел тебе сказать, да дурак ты.
Сантьяго ударил его по лицу.
— Врешь! Элена в богатый дом ходит, обучает их сына музыке.
— Она его кое-чему другому учит.
Сантьяго нанес ему второй удар.
— Сволочь ты, вот кто.
— А ты спроси этого парня, почему он пьет?
Сантьяго обернулся к Рубену.
— У меня своя гордость, — тихо сказал тот.
— Спроси кого хочешь, — сказал Де Пальма. — Спроси вон хоть этих скотов на углу, что посвистывают ей вслед, когда она тут проходит. Земля слухом полнится. Не пианистка она, Сантьяго.
С этими словами старый продавец цветов рухнул на скамью. Он испытывал и чувство исполненного долга, и раскаяние одновременно. Глядя вслед удалявшемуся другу, начал перебирать струны гитары.
Сантьяго держал путь среди жалких хижин, стараясь не наступить на какого-нибудь ребенка, уже достаточно взрослого, чтобы сидеть на дороге с протянутой рукой; пробирался по узеньким улочкам среди мусорных баков, сопровождаемый страдальческими вздохами. Спотыкался о тела изможденных мужчин и женщин, лежащих на тряпье и газетах, бормоча извинения, клянясь избавить их от голода.
Он с трудом выбрался на проспект и зашагал дальше, косясь на закоулки, откуда доносились голоса зазывал. Сердце билось так тревожно, как тогда, перед началом Сражения, когда выстрелила пушка, пробив брешь в заболоченных зарослях, когда заиграл горн и заржали кони. Он отметил зарубками путь отхода в чащобу, хотя был всего лишь вестовым, ибо еще в юные годы восторгался этим Человеком, обещавшим в своих речах осуществить после прихода к власти реформы в стране. Так, под грохот канонады и топот копыт, шел и шел Сантьяго по городу в поисках дома с azotea, где его дочь обучает игре на рояле ребенка, который даже еще не умеет подсластить свое молоко. В темноте улицы были еле видны, трава била по щиколоткам, в ушах звенели песни Де Пальмы о горах, о звездах, о реке, окаймлявшей возвышенность, на которой мечтал, сидя верхом на коне, их Вождь и смотрел на восток, в то время как с запада наступали парни из штата Арканзас и стирали свои носки в водах Баколора.
Полчаса спустя Сантьяго набрел на заведение с шарнирной дверью и опасливо заглянул внутрь, как когда-то заглядывал в кусты, где прятались американцы. И там, в манящем красном свете, увидел девиц; хлопая ресницами, похожими на миниатюрные крылья летучей мыши, они уставились на ветерана революции с медалью на груди, возникшего перед ними, как дурной сон. Усталый от ходьбы, с влажным от слез лицом, с бьющимся сердцем он стоял и смотрел на их змеиные надушенные фигуры. Женщины хихикали, извивались перед ним, но потом сочувственно кивали и удалялись в свои красные альковы — страшные ямы, от которых старик отшатнулся, как от пули, поразившей его в висок. Он не знал, где находится тот высокий дом с azotea, и хотел, чтобы рояль, на котором играют сейчас Элена и ее недоразвитый ученик, звучал громче — тогда он будет уверен, что может за нее не беспокоиться. Но рояля не было слышно, только гонимый ветром запах вина указывал ему дорогу в заведения, где женщины, увидев его, смеялись, не веря своим глазам, а потом приглашали разделить с ними трапезу и побыть у них, но недолго, самое большее до полуночи, потому что его старые кости просят покоя. Вконец измученный, обливаясь потом и слезами, он присел под тентом на тротуаре. Проведя рукой по разгоряченному лицу, он открыл глаза и увидел то, что искал: перед ним среди зеленых зарослей возвышалось похожее на монастырь или замок здание, освещенное с северной стороны неоновыми лампами. Он медленно встал — голова еще кружилась от похмелья, а щеки горели — и побрел к этому таинственному дому, казавшемуся в свете луны призрачным и уродливым, как ветряная мельница.
Он постучал в массивную металлическую дверь. Внутри послышался грохот, но никто не отозвался. Он постучал еще раз. Молчание. Он поднял голову и увидел балкон — тот самый балкон. Наверху, в одной из комнат — в этом доме их было много, — видимо, находились люди, потому что он услышал быстрые женские шаги, басистый голос мужчины и потом — он в этом не сомневался — скрип кровати.
— Откройте! — крикнул он.
Наверху кто-то зажег сигарету. Сантьяго поднял глаза на окно, стараясь представить себе мужчину, который смотрит на него, возможно, сверху вниз, потом подпрыгнул и ухватился за лозину; но руки не удержали его, и он упал. Поднявшись, еще раз подпрыгнул, но до лозины уже не дотянулся и снова упал.
Нет, на балкон ему не влезть.
Он окинул взглядом здание, окруженное парком. Лет десять назад здесь помещалась молельня. Перед фасадом — неухоженная живая изгородь и каменная скамья. С правой стороны, ближе к проспекту, — фонтан. И каменная статуя какого-то героя с простертыми как бы навстречу восходящему солнцу руками. Хотя солнце по утрам светило ему не в лицо, а в спину.
Сантьяго тяжело опустился на скамью и подул на ладони, покрытые ссадинами. Окно, равнодушное к его мукам, по-прежнему казалось безжизненным, зловещее молчание комнаты сливалось с безмолвием города. Ничего не видя и ничего не чувствуя, кроме боли, он сполз на землю и впился зубами и ногтями в гравий, его слепая ярость острой болью отозвалась в пояснице. Водка пропитала все его тело, туманила все, что еще хранила память, годы змеиным кольцом сдавили горло. Он бил по земле кулаками, насколько хватало сил, но из груди его не вырвалось ни звука; ему казалось, что бьет он сейчас всех спящих жителей города, которым нет дела до его страданий. Ему представилось, будто он лежит на зеленом лугу среди молодой буйной природы во времена Мечты и смотрит в глаза Человеку, который рассказывает о грядущем Дне. Дышал он тогда ароматом цветов, а пищу заменяло ему радостное возбуждение, живущее теперь только в сладостных воспоминаниях…
Агинальдо! Какое начало и какой печальный конец. Когда-то Он был одержим Мечтой, Его глаза сверкали огнем, а что теперь? Теперь Он — увядший, полубольной старик, призрак, трофей, которому раз в год отдают почести, надгробный памятник, один со своей революцией, забытый поэт, стихи которого подобны зернышкам, брошенным на бесплодную почву.
Сантьяго лежал на спине и, корчась от боли, смотрел на луну, что плыла, гордая своей красотой, по своей орбите — сама судьба.
Но вот налетело облако, будто крыло хищной птицы, блеснуло и бросило на луну черную тень. Он поднялся, подошел к железной двери и постучал костяшками пальцев.
Дверь открылась. На пороге стояли, вглядываясь в темноту и поддерживая друг друга, старик с фонарем в руке и его жена.
— Чего вам? — спросили они в один голос.
У Сантьяго задрожали губы.
— Женщину.
Старик переглянулся со своей спутницей, поднес фонарь к лицу дрожащего седовласого гостя, которому захотелось любви, и наконец сказал: