О странностях любви... (сборник) - Поляков Юрий Михайлович 15 стр.


Я с любопытством посмотрел на него из своей засады. Признаюсь, он не произвел на меня приятного впечатления. Это был, по всем признакам, избалованный камердинер молодого, богатого барина. Его одежда изобличала притязание на вкус и щегольскую небрежность: на нем было коротенькое пальто бронзового цвета, вероятно, с барского плеча, застегнутое доверху, розовый галстучек с лиловыми кончиками и бархатный черный картуз с золотым галуном, надвинутый на самые брови. Круглые воротнички его белой рубашки немилосердно подпирали ему уши и резали щеки, а накрахмаленные рукавички закрывали всю руку вплоть до красных и кривых пальцев, украшенных серебряными и золотыми кольцами с незабудками из бирюзы. Лицо его, румяное, свежее, нахальное, принадлежало к числу лиц, которые, сколько я мог заметить, почти всегда возмущают мужчин и, к сожалению, очень часто нравятся женщинам. Он, видимо, старался придать своим грубоватым чертам выражение презрительное и скучающее; беспрестанно щурил свои и без того крошечные мелочно-серые глазки, морщился, опускал углы губ, принужденно зевал и с небрежной, хотя не совсем ловкой развязностью то поправлял рукою рыжеватые, ухарски закрученные виски, то щипал желтые волосики, торчавшие на толстой верхней губе, – словом, ломался нестерпимо. Начал он ломаться, как только увидал молодую крестьянку, его ожидавшую; медленно, развалистым шагом подошел он к ней, постоял, передернул плечами, засунул обе руки в карманы пальто и, едва удостоив бедную девушку беглым и равнодушным взглядом, опустился на землю.

– А что, – начал он, продолжая глядеть куда-то в сторону, качая ногою и зевая, – давно ты здесь?

Девушка не могла тотчас ему отвечать.

– Давно-с, Виктор Александрыч, – проговорила она наконец едва слышным голосом.

– А! (Он снял картуз, величественно провел рукою по густым, туго завитым волосам, начинавшимся почти у самых бровей, и, с достоинством посмотрев кругом, бережно прикрыл опять свою драгоценную голову.) А я было совсем и позабыл. Притом, вишь, дождик! (Он опять зевнул.) Дела пропасть: за всем не усмотришь, а тот еще бранится. Мы завтра едем…

– Завтра? – произнесла девушка и устремила на него испуганный взор.

– Завтра… Ну, ну, ну, пожалуйста, – подхватил он поспешно и с досадой, увидев, что она затрепетала вся и тихо наклонила голову, – пожалуйста, Акулина, не плачь. Ты знаешь, я этого терпеть не могу. (И он наморщил свой тупой нос.) А то я сейчас уйду… Что за глупости – хныкать!

– Ну, не буду, не буду, – торопливо произнесла Акулина, с усилием глотая слезы. – Так вы завтра едете? – прибавила она после небольшого молчанья. – Когда-то Бог приведет опять увидеться с вами, Виктор Александрыч?

– Увидимся, увидимся. Не в будущем году – так после. Барин-то, кажется, в Петербурге на службу поступить желает, – продолжал он, выговаривая слова небрежно и несколько в нос, – а может быть, и за границу уедем.

– Вы меня забудете, Виктор Александрыч, – печально промолвила Акулина.

– Нет, отчего же? Я тебя не забуду: только ты будь умна, не дурачься, слушайся отца… А я тебя не забуду – не-ет. (И он спокойно потянулся и опять зевнул.)

– Не забывайте меня, Виктор Александрыч, – продолжала она умоляющим голосом. – Уж, кажется, я на что вас любила, все, кажется, для вас… Вы говорите, отца мне слушаться, Виктор Александрыч… Да как же мне отца-то слушаться…

– А что? (Он произнес эти слова как бы из желудка, лежа на спине и подложив руки под голову.)

– Да как же, Виктор Александрыч, – вы сами знаете…

Она умолкла. Виктор поиграл стальной цепочкой своих часов.

– Ты, Акулина, девка неглупая, – заговорил он наконец, – потому вздору не говори. Я твоего же добра желаю, понимаешь ты меня? Конечно, ты не глупа, не совсем мужичка, так сказать; и твоя мать тоже не всегда мужичкой была. Все же ты без образованья, – стало быть, должна слушаться, когда тебе говорят.

– Да страшно, Виктор Александрыч.

– И-и, какой вздор, моя любезная: в чем нашла страх! Что это у тебя, – прибавил он, подвинувшись к ней, – цветы?

– Цветы, – уныло отвечала Акулина. – Это я полевой рябинки нарвала, – продолжала она, несколько оживившись, – это для телят хорошо. А это вот череда – против золотухи. Вот поглядите-ка, какой чудный цветик; такого чудного цветика я еще отродясь не видала. Вот незабудки, а вот маткина-душка… А вот это я для вас, – прибавила она, доставая из-под желтой рябинки небольшой пучок голубеньких васильков, перевязанных тоненькой травкой, – хотите?

Виктор лениво протянул руку, взял, небрежно понюхал цветы и начал вертеть их в пальцах, с задумчивой важностью посматривая вверх. Акулина глядела на него… В ее грустном взоре было столько нежной преданности, благоговейной покорности и любви. Она и боялась-то его, и не смела плакать, и прощалась с ним, и любовалась им в последний раз; а он лежал, развалясь, как султан, и с великодушным терпеньем и снисходительностью сносил ее обожанье. Я, признаюсь, с негодованьем рассматривал его красное лицо, на котором сквозь притворно презрительное равнодушие проглядывало удовлетворенное, пресыщенное самолюбие. Акулина была так хороша в это мгновение; вся душа ее доверчиво, страстно раскрывалась перед ним, тянулась и ластилась к нему, а он… он уронил васильки на траву, достал из бокового кармана пальто круглое стеклышко в бронзовой оправе и принялся втискивать его в глаз; но, как он ни старался удержать его нахмуренной бровью, приподнятой щекой и даже носом – стеклышко все вываливалось и падало ему в руку.

– Что это? – спросила наконец изумленная Акулина.

– Лорнет, – отвечал он с важностью.

– Для чего?

– А чтоб лучше видеть.

– Покажите-ка.

Виктор поморщился, но дал ей стеклышко.

– Не разбей, смотри.

– Небось, не разобью. (Она робко поднесла его к глазу.) Я ничего не вижу, – невинно проговорила она.

– Да ты глаз-то, глаз-то зажмурь, – возразил он голосом недовольного наставника. (Она зажмурила глаз, перед которым держала стеклышко.) Да не тот, не тот, глупая! Другой! – воскликнул Виктор и, не давши ей исправить свою ошибку, отнял у ней лорнет.

Акулина покраснела, чуть-чуть засмеялась и отвернулась.

– Видно, нам не годится, – промолвила она.

– Еще бы!

Бедняжка помолчала и глубоко вздохнула.

– Ах, Виктор Александрыч, как это будет нам быть без вас! – сказала она вдруг.

Виктор вытер лорнет полой и положил его обратно в карман.

– Да, да, – заговорил он наконец, – тебе сначала будет тяжело, точно. (Он снисходительно потрепал ее по плечу; она тихонько достала с своего плеча его руку и робко ее поцеловала.) Ну, да, да, ты точно девка добрая, – продолжал он, самодовольно улыбнувшись, – но что же делать? Ты сама посуди! Нам с барином нельзя же здесь оставаться; теперь скоро зима, а в деревне – зимой – ты сама знаешь – просто скверность. То ли дело в Петербурге! Там просто такие чудеса, каких ты, глупая, и во сне себе представить не можешь. Дома какие, улицы, а обчество, образованье – просто удивленье!.. (Акулина слушала его с пожирающим вниманьем, слегка раскрыв губы, как ребенок.) Впрочем, – прибавил он, заворочавшись на земле, – к чему я тебе это все говорю? Ведь ты этого понять не можешь.

– Отчего же, Виктор Александрыч? Я поняла; я все поняла.

– Вишь какая!

Акулина потупилась.

– Прежде вы со мной не так говаривали, Виктор Александрыч, – проговорила она, не поднимая глаз.

– Прежде?.. прежде! Вишь ты!.. Прежде! – заметил он, как бы негодуя.

Они оба помолчали.

– Однако мне пора идти, – проговорил Виктор и уже оперся было на локоть…

– Подождите еще немножко, – умоляющим голосом произнесла Акулина.

– Чего ждать?.. Ведь уж я простился с тобой.

– Подождите, – повторила Акулина.

Виктор опять улегся и принялся посвистывать. Акулина все не спускала с него глаз. Я мог заметить, что она понемногу приходила в волненье: ее губы подергивало, бледные ее щеки слабо заалелись…

– Виктор Александрыч, – заговорила она наконец прерывающимся голосом, – вам грешно, вам грешно, Виктор Александрыч, ей-Богу!

– Что такое грешно? – спросил он, нахмурив брови, и слегка приподнял и повернул к ней голову.

– Грешно, Виктор Александрыч. Хоть бы доброе словечко мне сказали на прощанье; хоть бы словечко мне сказали, горемычной сиротинушке…

– Да что я тебе скажу?

– Я не знаю; вы это лучше знаете, Виктор Александрыч. Вот вы едете, и хоть бы словечко… Чем я заслужила?

– Какая же ты странная! Что ж я могу?

– Хоть бы словечко…

– Ну, зарядила одно и то же, – промолвил он с досадой и встал.

– Не сердитесь, Виктор Александрыч, – поспешно прибавила она, едва сдерживая слезы.

– Я не сержусь, а только ты глупа… Чего ты хочешь? Ведь я на тебе жениться не могу? ведь не могу? Ну, так чего ж ты хочешь? чего? (Он уткнулся лицом, как бы ожидая ответа, и растопырил пальцы.)

– Я ничего… ничего не хочу, – отвечала она, заикаясь и едва осмеливаясь простирать к нему трепещущие руки, – а так хоть бы словечко, на прощанье…

И слезы полились у ней ручьем.

– Ну, так и есть, пошла плакать, – хладнокровно промолвил Виктор, надвигая сзади картуз на глаза.

– Я ничего не хочу, – продолжала она, всхлипывая и закрыв лицо обеими руками, – но каково же мне теперь в семье, каково же мне? И что же со мной будет, что станется со мной, горемычной? За немилого выдадут сиротиночку… Бедная моя головушка!

– Припевай, припевай, – вполголоса пробормотал Виктор, переминаясь на месте.

– А он хоть бы словечко, хоть бы одно… Дескать, Акулина, дескать, я…

Внезапные, надрывающие грудь рыданья не дали ей докончить речи – она повалилась лицом на траву и горько, горько заплакала… Все ее тело судорожно волновалось, затылок так и поднимался у ней… Долго сдержанное горе хлынуло наконец потоком. Виктор постоял над нею, постоял, пожал плечами, повернулся и ушел большими шагами.

Прошло несколько мгновений… Она притихла, подняла голову, вскочила, оглянулась и всплеснула руками; хотела было бежать за ним, но ноги у ней подкосились – она упала на колени… Я не выдержал и бросился к ней; но едва успела она вглядеться в меня, как откуда взялись силы – она с слабым криком поднялась и исчезла за деревьями, оставив разбросанные цветы на земле.

Я постоял, поднял пучок васильков и вышел из рощи в поле. Солнце стояло низко на бледно-ясном небе, лучи его тоже как будто поблекли и похолодели: они не сияли, они разливались ровным, почти водянистым светом. До вечера оставалось не более получаса, а заря едва-едва зажигалась. Порывистый ветер быстро мчался мне навстречу через желтое, высохшее жнивье; торопливо вздымаясь перед ним, стремились мимо, через дорогу, вдоль опушки, маленькие, покоробленные листья; сторона рощи, обращенная стеною в поле, вся дрожала и сверкала мелким сверканьем, четко, но не ярко; на красноватой траве, на былинках, на соломинках – всюду блестели и волновались бесчисленные нити осенних паутин. Я остановился… Мне стало грустно; сквозь невеселую, хотя свежую улыбку увядающей природы, казалось, прокрадывался унылый страх недалекой зимы. Высоко надо мной, тяжело и, резко рассекая воздух крылами, пролетел осторожный ворон, повернул голову, посмотрел на меня сбоку, взмыл и, отрывисто каркая, скрылся за лесом; большое стадо голубей резво пронеслось с гумна и, внезапно закружившись столбом, хлопотливо расселось по полю – признак осени! Кто-то проехал за обнаженным холмом, громко стуча пустой телегой…

Я вернулся домой; но образ бедной Акулины долго не выходил из моей головы, и васильки ее, давно увядшие, до сих пор хранятся у меня…

Всеволод Гаршин. Очень коротенький роман

Стужа, холод… Январь на дворе и дает себя знать всякому бедному люду, дворникам, городовым – всем, кто не может спрятать нос в теплое место. Он дает себя знать, конечно, и мне. Не потому, чтобы я не нашел себе теплого угла, а по моей собственной фантазии.

В самом деле, зачем я брожу по пустой набережной? Четырехрожковые фонари ярко горят, хотя ветер врывается в фонарь и заставляет газовое пламя плясать. От их яркого света темная масса роскошного палаццо, а особенно его окна, кажутся еще мрачнее. В огромных зеркальных стеклах отражается метель, мрак. Воет, стонет ветер над ледяной пустыней Невы. «Динг-данг! Динг-данг!» – раздается сквозь вихрь. Это куранты крепостного собора звонят, и каждый удар заунывного колокола совпадает со стуком моей деревяшки об обледенелые гранитные плиты и с ударами моего больного сердца о стенки его тесного помещения.

Я должен представиться читателю. Я молодой человек на деревянной ноге.

Быть может, вы скажете, что я подражаю Диккенсу; помните: Сайлас Бег, литературный человек с деревянной ногой (в романе «Our common friend»)? Нет, я не подражаю: я действительно молодой человек на деревянной ноге. Только я сделался им так недавно…

«Динг-данг! Динг-данг!» Куранты бьют сначала свое заунывное «Господи помилуй», а потом час. Еще только час! Еще семь часов до света! Тогда эта черная, полная мокрого снега ночь уйдет и даст место серому дню. Пойду ли я домой? Не знаю; мне решительно все равно. Мне не нужно сна.

Весною я тоже любил прохаживать целые ночи напролет на этой набережной. Ах, какие это были ночи! Что лучше их? Это не душная ночь юга, с его странным черным небом и большими звездами, преследующими нас своими взглядами. Здесь все светло и нарядно. Разноцветное небо холодно и красиво; известная по месяцеслову «заря во всю ночь» золотит север и восток; воздух свеж и резок; Нева катится, гордая и светлая, и спокойно плещет маленькими волнами о камни набережной. И на этой набережной стою я. И на мою руку опирается девушка. И эта девушка…

Ах, милостивые государыни и господа! Зачем я начал рассказывать вам о своих ранах? Но уж таково глупое, бедное человеческое сердце. Когда оно ранено, оно мечется навстречу каждому встречному и ищет облегчения. И не находит его. Это совершенно понятно, кому нужен дырявый, нештопаный чулок? Всякий старается отбросить его носком подальше от своей ноги…

Мое сердце еще не нуждалось в штопанье, когда весною этого года я познакомился с Машею, наверно самою лучшею из всех Маш в мире. Познакомился я с нею на этой самой набережной, которая вовсе не была так холодна, как теперь. И у меня была настоящая нога вместо этой скверной деревяшки, настоящая стройная нога, такая же, как и моя оставшаяся левая. Я вообще был довольно строен и, уж конечно, не походил, как теперь, на какого-то раскоряку. Дурное слово, но теперь мне не до слова… Итак, я познакомился с нею. Случилось это очень просто; я шел. Она шла (я вовсе не волокита, то есть не был волокитою, потому что я теперь с деревяшкою)… Не знаю, что-то меня толкнуло, и я заговорил. Прежде всего, конечно, о том, что я вовсе не из тех наглецов и т. д.; потом о том, какие у меня чистые намерения, и пр. и пр. Моя добродушная физиономия (на которой теперь толстая складка повыше переносья, очень мрачная складка) успокоила девушку. Я проводил ее до Галерной улицы и до самого дома, где она жила. Она возвращалась от своей старой бабушки, жившей у Летнего сада, к которой она каждый вечер ходила читать романы. Бедная бабушка была слепа!

Теперь бабушка умерла. В этом году умерло так много и не старых бабушек. Мог умереть и я, и даже очень мог, уверяю вас. Но я выдержал.

Господа, сколько горя может выдержать человек? Вы не знаете? И я тоже не знаю.

Очень хорошо. Маша приказала мне быть героем, и потому мне нужно было ехать в армию.

Времена крестовых походов прошли; рыцари исчезли. Но если любимая девушка скажет вам: «это кольцо я!» и бросит его в огонь пожара, ну, хоть самого большого пожара, положим Фейгинской мельницы (как это было давно!), – разве вы не броситесь, чтобы его достать? – «Ах, какой он странный, конечно нет, – отвечаете вы: – конечно нет! Я отправлюсь к Буду и куплю ей новое в десять раз дороже». И она скажет, что она теперь уже не то, а это, дорогое кольцо? Никогда не поверю. Впрочем, я не вашего закона, читатель.

Быть может, та женщина, которая вам нравится, и сделает так. Вы ведь, наверное, владелец многих сотен акций и, может быть, даже член «Грегер и Ко». Вы даже в Бухарест выписываете «Стрекозу» для развлечения. Помните, быть может, в детстве вам случалось наблюдать бабочку, налетевшую на огонь?

Назад Дальше