Командарм, склонив голову и чаще, чем обычно, подергивая ею, стоял посреди комнаты, смотрел, как они входят один за другим, придерживая тяжелую дверь со старинной бронзовой ручкой.
— Как митинг? — быстро спросил он, не изменив положения. В глазах его при этом не отразилось интереса, они по-прежнему оставались холодными и тревожными.
— Люди настроены по-боевому, — сказал Кузнецов. Он начал рассказывать о том, кто что говорил на митинге, но Петров нетерпеливым жестом остановил его.
— Сегодня утром немцы атаковали Ишуньские позиции. Нам приказано быть готовыми в любой момент выступить на фронт.
Он оглядел собравшихся, словно ожидая возражений. Все молчали. Бочаров, только что радовавшийся высокому боевому духу бойцов, теперь с тревогой думал о том, что боеготовность частей еще не на высоте и тотчас бросать их в бой никак нельзя. Армия, уходя из Одессы, уничтожила многое, чему не нашлось места на кораблях. Особенно плохо было с артиллерией, она по-существу оставалась без средств тяги…
— Все правильно, — вздохнул Петров, словно подслушав его мысли. — Но приказ выступать от этого не задержится. О расформировании армии пока распоряжений нет. Но мы, не дожидаясь приглашения, должны сами войти в контакт со штабом пятьдесят первой. — Он снова поочередно посмотрел на Бочарова, на Кузнецова, на начальника оперативного отдела, выполнявшего до последнего дня обязанности начальника штаба, полковника Крылова, на начарта армии полковника Рыжи. — Сегодняшнее — дело бойцов, их непосредственных начальников, дело штаба армии — предусматривать и обеспечивать то, что будет завтра…
Бочаров смог выехать в Симферополь только утром. Мчался на своей «эмке» по ровному асфальту и удивлялся тишине и покою, разлившимся над всхолмленной степью. Вовсю зеленели сады, белели хатки при дороге, и небо было таким чистым и ясным, будто и не грохотала война всего в сотне километров отсюда. Сначала он тревожился, посматривал на небо, чтобы вовремя углядеть самолеты, но самолетов не было, и он понемногу успокоился. И уже не удивился, когда, въехав в Симферополь, увидел чистенькие улицы, заполненные оживленными, хлопотливыми по случаю воскресного дня домохозяйками. И только мешки с песком, закрывавшие магазинные витрины, напоминали о войне.
Штаб 51-й армии, который он без труда отыскал в одной из улиц, как в мирное время, размещался в обычном доме. Все отличие его от других городских учреждений было только в том, что от проезжей части улицы его отделял проволочный забор. Он так и тянулся вдоль фасада, от одного угла до другого, и прохожие в этом месте обходили забор по мостовой. Все это удивляло, и Бочаров подумал, что такое открытое размещение самого главного штаба обороны Крыма совсем неразумно, что немцы легко могут узнать о расположении штаба и одной хорошей бомбежкой парализовать управление всей армии.
Выписав пропуск в таком знакомом по довоенным штабам окошечке бюро пропусков, Бочаров прошел мимо часового и в коридоре неожиданно встретил приехавших раньше Крылова и Рыжи. Вид у них был встревоженный.
— Ну и порядочки тут! — сказал Крылов. — Никого не найдешь.
— Все на фронте?
— Высшие командиры, может, и на фронте. А у остальных — выходной день. В отделах — одни дежурные.
— Что значит — выходной?
— Девятнадцатое октября, воскресение сегодня. Все по домам отдыхают.
— Не может быть! — Бочаров недоверчиво посмотрел на Крылова, думая, что его почему-то разыгрывают. После тихой дороги и таких мирных видов Симферополя ему невольно верилось в желание товарищей по службе позабавиться.
— Идите в политотдел, узнаете. Там тоже никого, кроме дежурного.
— А может, спокойно на фронте?
— Какой — спокойно. Второй день бои.
— А может, оборона такая, что…
— Оборона?! — зло выговорил Крылов. — Одна стрелковая дивизия на Ишуньских позициях, одна-единственная. А немец, вы знаете, если уж прет, так прет. От этой дивизии через сутки ничего не останется.
— Что же мы стоим? — забеспокоился Бочаров. — Надо что-то делать.
— Что надо, все уже сделано. Связных мы разогнали, теперь ждем, когда нужные начальники соберутся.
Они помолчали, поглядели в окно. По улице, вдоль проволочного заграждения, отделившего тротуар от дороги, проходили женщины с кошелками, полными всякой базарной снеди, с любопытством взглядывали на окна штаба. А долгожданных штабных работников, с которыми надо было решить уйму самых неотложных вопросов, все не было видно.
— Не оставят же одну дивизию, резервы подбросят, — растерянно проговорил Бочаров.
— Наверное, подбросят. Но хорошо яичко к Христову дню. Если уж немец прорвется, никакие резервы не помогут.
— Что же они… думают себе?!
— Не ученые.
— Три недели назад Перекоп оставили. А ведь какая была позиция! Это ли не наука?
— Не всякому урок — впрок…
Так они стояли и обменивались репликами, как старики на одесском бульваре, что собирались каждый вечер у большой карты, висевшей там, чтобы пообсуждать военное и международное положение. Было им неуютно в этом чужом штабе оттого, что нельзя немедленно куда-то бежать, что-то делать. И они все перекидывались ничего не значащими фразами, словно хотели спрятаться за ними от главного вывода: при такой беззаботности в штабе пятьдесят первой армии несладко придется приморцам, ой не сладко!…
V
Вода в бухте была синей и гладкой, давно позабытым покоем веяло от нее. Казалось, море застекленело и если прыгнуть сейчас в эту синь, то ударишься и поедешь, как по льду.
Он долго смотрел на эту необычную синь, потирая ладонью волосатую свою грудь, потом, скосив глаза, с любопытством, словно впервые, оглядел втянувшийся живот и все, что ниже, до самых колен, исцарапанных еще там, под Одессой, и вдруг, громко ухнув, словно его ударили, прыгнул в воду.
— Брату-ухи-и! — с придыхом заорал, вынырнув. Глотнул воздуха, снова на миг скрылся под водой. — Брату-ухи-и! Ну жизнь! Ну малина!…
— Чего орешь, старшина? — добродушно окликнул его с берега старший сержант в выгоревшей, почти белой гимнастерке и без штанов. Мокрые штаны его были распластаны на сером ноздреватом камне, и он старательно натирал их обмылком, едва видным под широкой ладонью.
— А ты, Борискин, нырни, тогда узнаешь.
— Чего нырять? Вода холоднющая, не лето.
— Холоднющая! Только и понимаешь — тепло да холодно. Вода — прелесть! Перед войной последний раз купался. Как раз утром, в воскресенье. А потом гляжу — самолеты летят…
— Гляди?! — Борискин уставился в безоблачную синеву над белыми обрывами той стороны бухты. — Накаркал!
Раздвигая воду руками, старшина двинулся к берегу.
— Может, наши?…
За бухтой застучали зенитки, и белые хлопья в минуту испятнали непорочную синеву. И крестики самолетов вмиг исчезли, будто их и не было.
— Баламут, — выругался старшина. — Искупаться не дал.
— Какое тебе купанье. Осень уж.
— Это дома у нас осень, а тут — юг.
— Юг не юг, а в октябре купаться нечего. Простынешь, в госпиталь попадешь, кто будет нас обувать, одевать?
— На войне-то? На войне в госпиталь попадают только по ранению.
Борискин недовольно задергал усиками, но возражать было нечего: и он такого тоже не помнил, чтобы кто простужался на фронте.
Так они спорили шутливо, довольные чистым небом, тихим днем, свободной минутой, каких за последние месяцы и не помнили.
— Старшина Потуша-аев!
— Чего? — крикнул старшина, узнав голос своего кладовщика Проскурина, и шагнул под обрыв, сказав Борискину:
— Отойди, этот шалавый, чего доброго, на голову спрыгнет.
Сверху посыпались камни, и на узкую береговую отмель с неведомо какой высоты свалился коренастый красноармеец, наряженный, как на парад, — в хромовые сапоги, новенькую шерстяную гимнастерку, опоясанную блестящим кожаным ремнем. Он не устоял на ногах, упал на руки, омочив их в воде, но тут же выпрямился, вынул новый белый носовой платок, принялся вытирать пальцы.
— Ты, я вижу, времени даром не терял, — сказал ему старшина.
— Такова школа, — вздохнул Проскурин.
— Какая школа?
— Ваша, товарищ старшина. Вы ж всегда говорите: война не война, а на складе вещевого снабжения все должно быть в аккурате. А ведь я, товарищ старшина, тоже вроде как — принадлежность склада.
— Ну ладно, товарищ принадлежность, сегодня пофорси, поскольку сегодня вроде как праздник, а завтра переоденешься в красноармейское.
— Так точно, праздник! — не обратив внимания на последние слова своего начальника, радостно воскликнул Проскурин. — А я за вами, товарищ старшина. Комиссар людей собирает. На экскурсию.
— Как это на экскурсию?
— А как до войны. Строем, взявшись за руки!
— Не баламуть.
— Честное слово — правда. Про Севастопольскую панораму слыхали?
— Ну?
— Комиссар говорит: пока есть свободная минута, надо вдохновиться. Вы ж любите всякое такое. Вот я и подумал, что вам будет интересно.
— Гляди ты! — удивился старшина и оглянулся на Борискина. — Что скажешь?
— Что скажешь? — переспросил он, затягивая ремень на гимнастерке, словно собираясь прямо так, без штанов, бежать на экскурсию. — Надо идти. Может, сюда больше в жизни не попадешь.
— Ну, — повернулся старшина к своему кладовщику. — Одна нога тут, другая там, достань старшему сержанту какие-никакие штаны.
— Не могу я, — вздохнул Борискин. — Земляку обещал помочь орудие чистить.
— Там же целый расчет.
— Обещал…
— А я пойду. Люблю экскурсии. Об этой панораме сто лет мечтал.
Он быстро оделся и следом за Проскуриным, цепляясь за камни на крутой тропе, вскарабкался на обрыв. Сверху оглянулся. Борискин внизу ожесточенно тер штаны своим обмылком, и даже издали было видно, как он злится: мыло в морской воде мылилось плохо. Вода в бухте просвечивала насквозь и чем дальше от берега, тем сочнее синела, до последней капли впитывая цвет неба. И если бы не белые обрывы на далеком берегу, разделившие надвое эти две синие бездны, то, наверное, можно было бы подумать, что небо начинается как раз там, где Борискин полощет свои штаны.
— Тишина! — вздохнул Потушаев. — Экскурсия, надо же! Где она, эта проклятая война? Может, кончилась?
Старшина заведовал складом вещевого снабжения в артиллерийском полку. Перед эвакуацией из Одессы, когда даже средства тяги — автомашины и трактора — пришлось сжигать на причалах или топить в море, поскольку места на кораблях не было, оставалось от склада всего ничего — не склад, а батарейная каптерка. Правда, Потушаев умудрился сохранить почти все имущество. Как знал, что так получится, — еще накануне с разрешения начальника отдела вещевого снабжения лейтенанта Солодовского раздал старшина имущество по дивизионам. Сначала думал, — чтобы приодеть пообносившихся артиллеристов, а вышло — впрок. Складу ОВС, который не умещался и на трех автомашинах, наверняка не нашлось бы места на корабле. А в красноармейских вещмешках все уместилось.
— Соломон, истинный Соломон! — похвалил его Солодовский. — Мудрее не придумаешь. В вас, товарищ Потушаев, — подлинный интендантский талант.
Не обрадовала старшину эта похвала. Он спал и видел, как бы передать склад кому-нибудь, хотя бы этому пронырливому Проскурину. Вот уж кто родился интендантом. А он бы тогда подался в роту разведки. Кем угодно, хоть бы и рядовым бойцом. Впрочем, никем его туда больше и не примут. Новичок в этом деле, он и есть новичок. Хотя бы и в звании старшины. Он и с Борискиным завел дружбу главным образом потому, что был старший сержант отделенным в полковой разведроте…
Комиссар полка сам на экскурсию не пошел, поохал, что не может, и снарядил собранных по штабу свободных от срочных дел бойцов и сержантов под командой помначштаба капитана Носенко.
— Только чтобы строем, — напутствовал комиссар. — Тут город, а не передовая, пусть видят одесситов, пусть знают…
Потушаев терпеть не мог ходить строем, и он и тут увильнул, сославшись на какие-то дела по дороге, шагал поодаль по тротуару, заглядывался по сторонам. Поймал глазами вывеску с каким-то длинным названием, из которого уловил только два слова — «шампанских вин». Когда прошел, подумал — не вернуться ли? Не вернулся. Вино было и будет, а увидеть знаменитую Севастопольскую панораму, может, больше не представится. Едва он так подумал, как увидел пухленькую молодайку. По пояс высунувшись из маленького оконца белой мазанки, она с любопытством рассматривала нестройно шагавших по мостовой красноармейцев.
— Здравия желаю! — весело сказал Потушаев, щелкнув каблуками своих новых сапог и приложив руку к фуражке с такой старательностью, будто перед ним был по меньшей мере командир полка.
Молодайка ойкнула от неожиданности, густо покраснела.
— Это, — короткой пухлой ручкой она указала на строй, — это из Одессы?
— Так точно! — еще шире улыбаясь, гаркнул старшина. — Так что, осмелюсь доложить, эти орлы называются артиллеристами-приморцами, грозой немецких гадов и в особенности румынских доробанцев. — Он почему-то вдруг смутился своей дурашливости, опустил руку, переступил с ноги на ногу. — А вы тут живете?
— Туточки, — лукаво улыбнулась молодайка. — Осмелюсь доложить…
— А вы… больше ничего не осмелитесь?
Она округлила глаза и стала совсем смешной. Мягкое круглое лицо, круглые глаза, приоткрытый округлившийся рот, — этакая розовощекая пышечка.
— Вы брют пьете? — спросила она.
— Мы всё пьем. А чего это?
— Ну как сухое вино.
Он вспомнил только что виденную вывеску и мигом представил себе заманчивый треугольник: вывеска, эта пышечка, возможно, имеющая к вывеске отношение, и он, по роду своей службы иногда имеющий свободную минуту.
— Сухое? Его что, разводить надо?
Она громко, заразительно рассмеялась, отчего на ее щеках образовались милые ямочки, которые Потушаеву очень захотелось потрогать. И вдруг исчезла. Только что была и нету. Привстав на цыпочки, он заглянул в окно, увидел ее, наливающую что-то из большой бутылки. Самогона ему сейчас не хотелось, но отказываться было негоже, и он отступил на шаг, стал ждать.
— Отведайте, який такий брют, — из глубины комнаты крикнула она, и так же быстро, как исчезла, возникла в окошке с большой кружкой, полной чего-то мутного. Старшина вздохнул, подумав, что с такой лошадиной порции его если не собьет с ног, то укачает уж точно. Но кружку взял, жеманно поклонился и сделал большой глоток. Ему показалось, что проглотил клок ваты, так зачесалось в горле. У него дома, в Костроме, знали только два напитка — водку, которую называли вином, и вино, которое никак не называли, просто «сладенькое». Перед войной, когда попал служить в Молдавию, напробовался терпких и вкусных виноградных вин. А это было нечто другое, неизвестное Потушаеву.
— А вы потихоньку, — смеялась молодайка, — маленькими глоточками надо.
— Если мне от этих маленьких глоточков нельзя будет в часть идти, то отсыпаться я к вам приду.
— Да господи боже мой, да пожалуйста, да мы всегда за милую душу!…
«Мы» неприятно резануло слух, — старшина предпочел бы, чтобы она сказала «я». И пока пил, решил сегодня же выяснить все вопросы. Сразу после экскурсии, на обратном пути.
— А ничего! — сказал он, возвращая кружку.
— Хотите еще?
— Хочу. Только попозже, часа через два. Если ваш брют меня раньше не свалит.
— Да вы ж вон какой! А это ж так, для женщин.
— В каком смысле? — хитро усмехнулся Потушаев.
— Да в каком хотите.
— Учтем. — Он снова козырнул, совсем уж нахально разглядывая глубокий вырез кофточки под горлом. — Значит, часа через два. А пока… — он оглянулся и не увидел строя, — не скажете ли, как пройти к этой… к Севастопольской панораме?
— Да чего к ней идти? Да вон она, вон белый дом наверху. Лезьте прямо на гору, там лестница, а то по тропе…
Он шел и оглядывался, и видел, как она махала ему в окно пухлой ручкой.
По другой стороне улицы протопал патруль — два штыка над бескозырками, два ножа на поясе. Матросы покосились на него, но ничего не сказали. А он вдруг забеспокоился: задержат болтающегося по городу (патрулю придраться — раз плюнуть) отведут в комендатуру, и прощай тогда пухлая молодайка в окошке. Наученный войной, он не верил в завтра. Что сейчас, то твое, а до завтра многое может случиться. Еще дожить надо до завтра.