Забытый рудник - Немирович-Данченко Василий Иванович


I

Толпа молчаливых людей собралась у входа в Воскресенский рудник.

Было ещё темно. Осенний день начинался поздно. По едва-едва просветлевшему небу ползли серые, тяжёлые тучи… Низко-низко ползли, точно им хотелось приникнуть к самой земле и спрятать эту чёрную мрачную дыру — вход в шахту, глотавшую одного за другим спускавшихся вниз рабочих.

Влажная пыль стояла в воздухе; она осаждалась на лицах, на волосах… Люди были в кожанах, у поясов горели маленькие лампочки, которые и тут, наверху, робко-робко мигали, точно и им страшно было опускаться вниз, в эту густую, тяжёлую тьму рудника…

— Ну, Иван!.. Куда тебе, старику, на ногах сойти… — обернулся молодой штейгер к длинному высохшему рудокопу, седая борода которого клочьями падала на вдавленную грудь, хрипевшую с натугою при дыхании.

Казалось, ей одинаково тяжело было принимать в себя влажный, сырой воздух позднего утра и выпускать его обратно… Голова, с острыми чертами лица, на котором ярко горели каким-то странным, почти сумасшедшим, блеском чёрные глаза из своих глубоких впадин; эта голова мертвеца с живым взглядом вся уходила, словно проваливалась, в поднятые кверху плечи… Ходил он, весь сгорбясь, наклоняясь вперёд, что делало его похожим на человека, что-то потерявшего или внимательно рассматривавшего следы перед собою. Немощно висели слабые узловатые руки; во все стороны двигались невольно под тяжестью хилого тела сгибавшиеся ноги.

— По нашим лестницам не сойдёшь, ведь… Тебя в бадье спустят… Эй, братцы, помогите-ка старику Ивану!.. — предложил он молодым рабочим.

— Иван, подь сюда!.. — звали его те. — Ишь ты, старый, захотел по лестницам! — ласково шутили они.

Рудокоп Иван двигался к ним. Ноги его, действительно, забирали в сторону; чтобы добраться до шахты, ему надо было сделать полукруг.

Иван славился по всему околотку. Он родился в старом руднике, вёрст за пять от этого. Мать его, потеряв мужа, засыпанного землёю внезапно обвалившейся штольни, работала в ней же, когда её очистили. В то время ещё бабы трудились и копали руду вместе с мужиками. В вечном мраке родился Иван. Первый крик его был заглушён грохотом породы, разрываемой пороховым взрывом; первый взгляд младенческих наивных глаз утонул в глубокой тьме подземной жилы. Вместе с рудою его подняли вверх в громадной бадье… Все первые впечатления его сумрачного детства были связаны с рудником. Нужно было кормиться, и потому мать его работала здесь. У неё не было кому поручить ребёнка, и она брала его с собою. Около неё лежал он, широко раскрыв глаза на мигавшую лампочку, с грязною соскою во рту. Его смех и его плач слушала чёрная нора; последний, впрочем, чаще первого. Молчаливой бабе некогда было отрываться от работы, чтобы приласкать ребёнка, и когда его рыдания слышались около, она чаще била кайлом в твёрдую массу руды, — словно этим, более громким шумом желала она заглушить слабые крики ребёнка. Тут он рос, тут в первый раз стал на ноги; в руднике он бегал, сначала зная только ту ячейку, где работала над своим «уроком» его мать, а потом осмелился заглянуть и в другие ходы этого подземного царства.

По мере того, как складывался его мозг, вместе с ним вырастал кругом целый мир призраков. Всё одухотворилось: и эта масса чёрной земли, и самородки, спавшие целые века в сердце утёсов; глухие, неведомо откуда доносившиеся, загадочные звуки казались стонами таинственных существ, неведомо кем заключённых глубоко в чёрные гроты… Ручьи, просачивавшиеся сквозь стены шахт, падали как слёзы. Вода, проточившаяся сквозь руду и ставшая красной, текла тёплою кровью. В густом мраке скользили внезапно рождавшиеся образы. Как нежданно рождались, так же разом и умирали они, оставив свой след только в чуткой душе ребёнка. Песня рабочего, издали доносясь до него глухими отголосками, казалась вырывавшейся из глубины скал… Иногда он прислушивался, приложив ухо к неровной массе породы, и возбуждённый слух его ловил какие-то неведомые, необъяснимые звуки. Может быть, там злился на свою неволю запертый в чёрную впадину ручей, а Ивану казалось, что кто-то жалуется и бьётся… И всё кругом — мрак, руда, утёсы, вода, жили ясною, ему одному видимою, жизнью… Он встречал в них не механические силы мёртвой природы, а одухотворённые, оживлённые существа, такие же, как он, глядевшие на него, как он смотрел на них, прислушивавшиеся к его голосу, как он внимал их звукам.

А тут ещё старик встретился ему. Сумрачный рабочий, взгляд которого становился влажным, когда к нему подбегал ребёнок. Мозолистая, жёсткая как кайло рука нежно опускалась на его голову, и, отдыхая, он рассказывал Ивану, как раз в это подземное царство сошёл Христос, а сойдя, — тут и остался с рабочими. «Христос посреди нас», — мечтательно повторял старик и упорно глядел в темноту, как будто ослепшие глаза его видели в ней Спасителя… Видел его и Иван, пока был ребёнком. Видел и боялся, потому что знал: Христос не любит злых дел и мрачных мыслей… Христос — всюду, у него тысячи глаз, и он знает и видит все движения души…

Раз, как-то, когда ребёнок сидел на коленях у старика-рудокопа, вдали, по направлению к той ячейке, где работала его мать, послышался глухой удар. Как будто тяжело вздохнула земля всею своею чёрною грудью… Удар прокатился по штрекам, шахтам и штольням… Земля стала осыпаться… Кое-где осела горбинами вниз. Вон кусок кремня вылупился сверху…

— Христе-Боже, спаси нас… — вскочил старик на ноги. — Молись, Ваня, молись!.. Сильна детская молитва-то!

И Ваня встал на колени и начал молиться, сам не зная о чём и о ком. Он только и повторял:

— Голубчик Христос… Добрый старичок наш Христос… Милый Христос…

Доброта олицетворялась для него в старике, а так как Христос был воплощением доброты, то он должен быть очень и очень стар. Таким его он представлял себе, таким и видел иногда вдали смутного, окружённого мраком громадной шахты.

Подземные удары, прокатившись далеко-далеко и уйдя за пределы рудника, умолкли. Только в воздухе осталось что-то… неясное предчувствие большого несчастья. Старик-рудокоп поднялся и пошёл к той ячейке, где работала мать Ивана… Пошёл колеблющимися шагами, нерешительно оглядываясь на мальчика. Вот и жила к ней. Только вся она точно сузилась. Земля сверху осела, рёбрами выставились кремневые камни, горбинами нависла мягкая порода… В одном месте — совсем червивый ход остался. Старик с мальчиком вползли в него и миновали, точно протачивая себе дорогу, упираясь и руками, и спиною, и грудью во «вспухшую» со всех сторон землю. Слава Богу, скоро можно было стать на ноги. Ещё несколько шагов, — и старик вдруг опустился на колени.

Ячейки, где стучало кайло бабы-рудокопки, как не бывало…

Какая-то безобразная груда земли перед ним лежит точно смокшею массой… И ещё более мокнет, потому что откуда-то просочился в неё внезапно освобождённый из своей неволи горный ключ. Из-под мокрой массы торчат её ноги. Ноги его матери. Он бросился к ним. Иван хватается за чёрные коты, тащит ногу к себе, но земля, завалившая его мать отовсюду, крепко держит свою жертву.

— Марья… А Марья? — отчаянно кричит старик-рудокоп.

Те же неподвижные ноги — одни выставились на слабый свет лампочки и не шевельнутся!..

Когда Иван вырос сам и стал сильным рудокопом, природа для него помертвела. Вечные невольники земли, её ключи и самородки, потеряли свою загадочную душу. Мрачные сторожа-утёсы, когда его железное кайло вскрыло их каменную грудь, оказались так же безжизненны как влажные комья лежавшей вокруг них породы… Мрак узких штолен и громадных шахт уже не имел в себе ничего таинственного. Даже Христос, которого видели его детские глаза, ушёл от них, когда старая шахта была оставлена совсем и начала разрабатываться новая около. Но как запертый в сердце утёса рудник, детские впечатления не рассеялись, а только схоронились в душу рудокопа. Старость своим беспощадным кайлом пробилась к ним и опять вызвала их наружу. И снова стали жить кругом звуки и образы… Христа ещё не было, хотя упорный взгляд уже старика Ивана настойчиво искал его в окружающем мраке подземного царства…

II

— Ну, старик, садися, садися-ка!.. — звали его кругом.

Ворот подтянул кверху громадную бадью, в которой доставлялась к устью шахты добытая внизу руда. Медленно развиваясь, громыхала ржавая цепь. Внизу густел мрак, даже нельзя было отличить тусклого отблеска воды, заметного в самых глубоких колодцах. Иван сел в бадью.

— Теперь, с Богом!.. Повертись, повертись, старичок.

— Покачайся-ка на качелях! — смеялись кругом.

— Важно, братцы, мы его спустим.

Заскрипел ворот, завизжала развивавшаяся цепь, бадью словно толкало, она ударялась то в одну стенку колодца, то в другую, и глухой звон металлической обшивки её пропал без отзыва в бревенчатых стенах шахты… Иван посмотрел вверх, — устье её ещё серело бледным пятном; кругом густилась тьма. Бадья вместе с цепью кружилась, тихо опускаясь вниз. Лампочка у пояса рудокопа кидала испуганные взгляды на мокрые стены, слезилась робким лучом на влаге, проступившей на поверхности брёвен, и, словно сжимая от страха веки, готова была погаснуть. Непривычного человека давно бы закружило. Ивану было ни по чём. Не раз приходилось съезжать и подниматься на бадье. Порою она, раскачиваясь, ударялась в сруб, и старика кидало в другую сторону. В такие мгновения он заботился об одном, как бы не потух робкий огонёк его лампочки.

Стены мокрее и мокрее. Пятно вверху всё меньше и меньше. Казалось, что оттуда день пристально, неотступно смотрит в загадочную тьму колодца, но серое око его мало-помалу закрывается, не осилив страшной глубины этой шахты.

«А стара уж шахта-то. Сколько годов стоит! — приходит в голову рудокопу. — При мне строили, я ещё тогда молодым был. Лет, поди, шестьдесят прошло? Пора бы переменить её: ишь, дерево прогнило, совсем чёрное. Ударяясь в него, бадья краями уходит в размякшие от старости брёвна. Как они ещё держать только!? Христос! Он один спасает. Да и мне надо на покой. Сказывают, восемь десятков живу, хорошо ещё, что с работы не гонят, да уроки малые дают, а то бы совсем с голоду пришлось помирать, либо побираться!»

И мысли одна за другой сами лезли в голову к старику. Он много, очень много думал, — и никогда ничего не говорил. Давно уже не слышали от него ни одного слова товарищи. Им казалось, что в безмолвии подземных жил старик совсем разучился разговаривать, потерял голос. И он, слышавший только стук своего кайла, треск ломавшейся чёрной породы да шорох осыпавшейся руды, отучился отвечать на вопросы. Скажут ему что, — Иван сорвёт с головы кожаную шапку и поклонится, — низко-низко поклонится, показывая всем голый череп с клочьями совсем пожелтевших волос над ушами, тоже от старости поросшими седою шерстью. Так от него и отстали.

Смеяться над ним не смел никто. Он был своего рода дивом в руднике. При нём родился рудник. Хозяева знали, что он первый спустился в него и отколол первую глыбу жёлтой земли, из которой потом была выплавлена первая медь. Все кругом состарились, другие перемёрли, а его хоть и согнуло всего, а всё-таки он жил ещё и работал по своему.

«Иван — настоящий рудокоп; он и родился в штольне», — говорили про него люди, давно забывшие о том, где был тот старый рудник, шестьдесят лет назад истощённый и оставленный… Даже то, что он разучился говорить, вызывало к нему глубокое уважение. Некоторые почему-то думали, будто он дал зарок молчать… «Он у нас молчальник… Вот что… Десять годов промолчал, старый!..»

А бадья на неистово визжавшей цепи всё опускалась ниже и ниже.

Вон совсем сузился наверху пристальный взгляд серого дня. Сузился и пропал. Несколько мгновений ещё мерещилось на том месте какое-то подобие света, призрак света, но скоро и его проглотила холодная и влажная тьма шахты. Деревянная обшивка её окончилась, теперь стены колодца сплошь из горных пород. Вон какой-то чёрный камень прислонился и торчит наружу острыми зазубринами и рёбрами, вон мокрая мякоть с вкраплинами крупных обломков скалы… Вон тусклый свет лампочки змеится на полукруглых извивах и раковинах кремня… Какая-то белая прослойка блеснула было зигзагом и опять спряталась. Вновь влажная мякоть пошла.

И всё здесь — и земля, и кремень, и гранитные рёбра насквозь пробитых утёсов точат бесчисленные слёзы. Земля ли сочится кровью из глубокой раны, или плачет она над сотнями запертого в вечный мрак её подземного царства народа?.. Как знать!.. Слёзы льются длинными нитями… Нити сливаются в ручьи… Теперь уже не один звон и стук бадьи, не один визг ржавой цепи, каждым звеном своим жалующейся на бесконечную службу, на усталь, слышится старику. Привычное к молчанию своей норы ухо его ловит и журчание этих струй, и дробный шорох капель, разбивающихся о выступы кремня… Вон какой-то ручей сильною струёй пробился насквозь, освободился из-под своей неволи, из долгого затворничества в каменном сердце горы и, встретив здесь, на свободе, тот же мрак, громко плачется, сбегая вниз по влажным стенам. Вон другая тонкая струйка с силою вырвалась на волю и с пронзительным свистом воронкой брызжет прямо в лицо Ивану.

А бадья спускается всё ниже и ниже… Ни вверху, ни внизу не видать ничего. Кажется, конца не будет бесконечному пути…

Замиравший было огонёк лампы разгорелся опять. Тут уже шахта вступила в царство горных ручьёв. Со всех сторон они бегут, пробиваются и падают… Ручьи сливаются вместе, потоками стремятся вниз, волнами обдают бадью, сбегая по кафтану старика Ивана. Тут уже весь мрак переполнен и говором, и свистом, и шипением воды. Старик знает, что это вода уже шестьдесят лет неустанно подрывает эту шахту. Когда-то, когда он в первый раз спускался, с чёрных стен колодца капали только редкие холодные слёзы, потом, несколько спустя, слёзы сделались чаще, многочисленнее. Слезинка за слезинкой, сначала просачивавшиеся, наконец, проточили себе норы и полились струями. Теперь дело разрушения идёт шире — вся земля кругом как губка. Из всей горы, точно проведав о шахте, устремились сюда запертые в ней воды…

«Смоют они шахту… смоют, — думается старику. — Что же?.. Никто как Бог; пока Он держит, и шахта стоит, отведёт руку — и вся она рухнет и расплывётся как мягкий ком земли под дождями в жидкую слякоть».

Прежде утёсы в стене были, — крепили её. Теперь вода и с утёсами сладила: или подрылась под них, или просочилась сверху, а то пронизала горную породу вокруг утёса, и, потеряв центр тяжести, он свернулся с места, выставив своё чёрное, словно в крови от влаги, ребро прямо в шахту. Ещё немного, — и рухнет подмытый утёс, а за ним — осядет земля. Страшное дело! Как черви в норах останутся рабочие. «Так же будут ноги торчать… — вспомнил старик свою мать. — Сам Бог похоронит!» Не дорыться до них. Если бы ещё недалеко от поверхности земли было, — а то, ведь, тут на триста сажень вниз ушёл рудник, да и весь он ненадёжен стал. Словно улей — тонки стенки его штолен, штреков и ячеек. Много выработано руды отсюда, и в земле образовались целые гроты; будто губка стала она совсем сквозною… Рухнет шахта — и стены штольней не выдержат. Ямой сверху осядет весь рудник, точно провал какой будут его показывать потом.

Старик равнодушно смотрел на оседавшую землю. Ему казалось это естественным. В руднике он родился, — в руднике и помрёт. Странно было бы, если бы он там, наверху, окончил свою неприглядную жизнь. А здесь это так просто, так естественно. Здесь, ведь, он у себя. Он помнит, как заболел раз, ещё не стар был, — и наверх не вышел: в своей ячейке отлежался. Есть приносили ему товарищи. Целую неделю трясло его, а потом опять за работу принялся. Часто старик оставался здесь на ночь и спал на мягкой руде. Земля, с её звёздною ночью, с её солнцем, когда-то манила его, давно уже. Молод он был. Ну, а теперь что в ней? Здесь, внизу, тепло, хорошо ему даже, — только место бы посуше, а жить можно!..

Целыми водопадами стремились вниз ручьи… Сквозь шум воды старик различал дробную тревогу, отбивавшуюся кайлами в твёрдой породе, глухие удары взрывов в отдалённых штольнях, отзвучия говора… Вон, в стене колодца зияют круглые дырья старых штолен. Там мрачно и глухо. Они выработаны и давно оставлены. Теперь уже во втором слое породы кипит труд человека.

Дальше