Исследования истерии - Зигмунд Фрейд 4 стр.


При всей безудержной живости ума девушка вела крайне однообразную жизнь в кругу семьи, где царили пуританские нравы, и возможно, тот способ, с помощью которого она пыталась скрасить свое существование, имел решающее значение для ее болезни. Она привыкла постоянно грезить наяву и называла эти грезы «мой театр». Во время беседы родственникам казалось, что она их внимательно слушает, между тем как она предавалась мечтам, но стоило ее окликнуть, как она тотчас отзывалась, так что никто ничего не замечал. Почти ни на минуту не прекращаясь, эта умственная деятельность соседствовала с работой по хозяйству, которую она выполняла безукоризненно. В дальнейшем я расскажу о том, каким образом именно эта вполне обычная для здорового человека мечтательность превратилась в болезнь.

Процесс развития заболевания распадается на несколько фаз, между которыми можно провести четкие границы. Таковы:

A) Латентный инкубационный период, продолжавшийся с середины июля 1880 года приблизительно до 10 декабря того же года. В течение данной фазы, которая чаще всего остается неизученной, своеобразие этого заболевания проявилось столь полно, что одного этого было достаточно для того, чтобы понять, какой интерес представляет оно в патологическом отношении. Эту часть истории болезни я изложу ниже.

Б) Период проявления заболевания: развитие своеобразного психоза, парафазии[3], сходящегося косоглазия, тяжелого расстройства зрения, полного паралича с контрактурами[4] правой руки и обеих нижних конечностей, неполного паралича левой руки, пареза затылочных мышц. Со временем контрактура правой руки и правой ноги пошла на убыль. Но из–за тяжелой психической травмы (смерти ее отца) в апреле состояние ее перестало улучшаться.

B) После этого она долго не выходила из сомнамбулического состояния, которое затем стало чередоваться с нормальным состоянием; некоторые стойкие симптомы сохранялись вплоть до декабря 1881 года.

Г) Склонность к сомнамбулическому состоянию и симптомы постепенно исчезли к июню 1882 года.

В июле 1880 года заболел отец пациентки, которого она горячо любила. У отца развился периплевритический абсцесс, который не поддавался лечению и в апреле 1881 года свел его в могилу. В первые месяцы отцовской болезни Анна, не жалея сил, заботилась о больном, поэтому ни у кого и не вызвало особого удивления то, что мало–помалу она довела себя до истощения. Никто, включая, возможно, и саму пациентку, не замечал, что с ней творится; однако постепенно из–за слабости, анемии, отвращения к пище она стала чувствовать себя столь дурно, что пациентку, к вящей ее печали, отстранили от ухода за больным. Родственники заметили, что она кашляет, из–за этого кашля я и осмотрел ее впервые. То был типичный tussis nervosa. Вскоре она стала нуждаться в отдыхе в послеобеденные часы, а к вечеру погружалась в дремотное состояние, за которым следовало сильное возбуждение.

В начале декабря у нее возникло сходящееся косоглазие. Окулист (ошибочно) объяснил его парезом отводящего нерва. 11 декабря пациентка слегла и пребывала в таком состоянии до 1 апреля.

Одно за другим у нее развилось несколько тяжелых расстройств, с виду совершенно новых.

Боли в левой части затылка; сходящееся косоглазие (диплопия), степень выраженности которого значительно возрастала при волнении; по ее словам, при ходьбе она натыкалась на стены (асинклитизм). Труднообъяснимые расстройства зрения; парез передних мышц шеи, из–за которого пациентке для того, чтобы повернуть голову, приходилось втягивать ее в плечи и поворачиваться всем корпусом. Контрактура и потеря чувствительности правой руки, а чуть позднее и правой ноги; кроме того, правая нога полностью разогнута, аддуцирована и повернута вовнутрь; впоследствии такой же недуг поразил левую ногу, а вслед за ней и левую руку, пальцы которой, впрочем, сохранили некоторую подвижность. Оба плечевых сустава тоже не были полностью тугоподвижны. В наибольшей степени контрактура поразила плечевые мышцы, хотя позднее, когда появилась возможность тщательнее проверить чувствительность, оказалось, что больше всего чувствительность притупилась в области локтя. В начале болезни проверить чувствительность должным образом не удавалось, поскольку пациентка противилась этому из страха.

В таком состоянии пациентка поступила ко мне на лечение, и я тут же убедился в том, что в ее психике произошли серьезные изменения. Для нее были характерны два совершенно разобщенных психических состояния, которые сменяли друг друга крайне часто и неожиданно, а различие между ними с развитием болезни становилось все более заметным. Пребывая в одном состоянии, она узнавала близких, была печальной и пугливой, хотя и относительно нормальной; когда она пребывала в другом состоянии, у нее появлялись галлюцинации, она бывала «невоспитанной», то есть бранилась, кидалась в людей подушками, насколько ей позволяли делать это контрактуры, – пока они вообще ей это позволяли, – отдирала пальцами пуговицы на одеялах, белье и т. д. Она не замечала посетителей, а после не могла взять в толк, отчего в комнате произошли перемены, и начинала жаловаться на то, что у нее возникают пробелы в памяти. Ей казалось, что она сходит с ума, но когда родственники пытались убедить ее в обратном или утешить, она в ответ кидалась подушками, а затем начинала жаловаться на то, что над ней издеваются, пытаются сбить ее с толку и т. д.

Такие помрачения наблюдались у нее еще до того, как она слегла; она прерывала свою речь на полуслове, повторяла последние слова и только после короткой паузы продолжала начатую фразу. Мало–помалу расстройство приобретало вышеописанные масштабы, и в период кризиса болезни, когда контрактура поразила и левую часть тела, она пребывала на дню в более или менее нормальном состоянии совсем недолго. Впрочем, и в те моменты, когда сознание ее несколько прояснялось, симптомы все равно не исчезали; у нее чрезвычайно быстро менялось настроение, она впадала из одной крайности в другую, вслед за мимолетным весельем ее охватывало чувство тревоги, она упорно противилась любому врачебному вмешательству, у нее появлялись пугающие галлюцинации, собственные волосы, шнурки и т. п. казались ей черными змеями. При этом она все время пыталась убедить себя в том, что не должна поддаваться всем этим глупостям, что это не змеи, а ее собственные волосы и т. д. В те моменты, когда сознание ее полностью прояснялось, она жаловалась на то, что в голове у нее сгущается темнота и она боится ослепнуть и оглохнуть, говорила, что у нее два Я, ее собственное и еще одно, дурное, которое принуждает ее быть злой. После полудня она погружалась в дремоту и просыпалась лишь спустя час после захода солнца, сразу начинала жаловаться на то, что ее что–то мучает, а чаще всего попросту повторяла глагол в неопределенной форме: мучить, мучить.

Связано это было с тем, что одновременно с контрактурами у нее возникло серьезное функциональное расстройство речи. Поначалу было заметно, что ей трудно подбирать слова, а со временем расстройство это стало усугубляться. Вскоре из речи ее исчезли любые признаки правильной грамматики и синтаксиса, она позабыла все правила спряжения глаголов и под конец спрягала их исключительно неправильно, употребляя в основном глаголы в неопределенной форме, образованные от причастий прошедшего времени, и говорила без артиклей. Со временем она позабыла почти все слова и с трудом подбирала недостающие слова из четырех или пяти известных ей языков, поэтому разобрать, что она говорит, было почти невозможно. Когда она бралась за перо, писала она (до тех пор пока окончательно не утратила эту способность из–за контрактур) на таком же жаргоне. На протяжении двух недель она была совершенно немой и, сколько ни старалась заговорить, не могла издать ни звука. Тогда впервые я стал понимать, каков психический механизм этого расстройства. Насколько я понял, ее что–то уязвило и она решила об этом умолчать. Как только я об этом догадался и принудил ее высказаться на эту тему, исчезло торможение, из–за которого до того она не могла говорить и обо всем остальном.

Хронологически это совпало с восстановлением подвижности левой руки и левой ноги, в марте 1881 года; парафазия ослабла, однако теперь она говорила только по–английски, хотя, по всей видимости, об этом не догадывалась; пререкалась со своей сиделкой, которая ее, естественно, не понимала; лишь спустя несколько месяцев мне удалось убедить ее в том, что говорит она по–английски. Впрочем, сама она понимала близких, когда те обращались к ней по–немецки. Лишь в те мгновения, когда она испытывала сильный страх, она либо утрачивала полностью способность говорить, либо начинала сыпать вперемешку разными идиомами. В те часы, когда она чувствовала себя лучше всего и не испытывала никакого стеснения, она говорила по–французски или по–итальянски. В промежутках между этими эпизодами и теми периодами, в течение которых она говорила по–английски, у нее наблюдалась полная амнезия. Косоглазие тоже стало менее выраженным и под конец проявлялось лишь в моменты сильного в олнения, да и мышцы шеи окрепли. 1 апреля она впервые встала с кровати.

Но вскоре, 5 апреля, умер ее отец, которого она обожала и с которым за время болезни видалась крайне редко. То была самая тяжелая психическая травма, какая только могла ее постичь. После сильного возбуждения она дня на два впала в глубокий ступор, и когда вышла из него, состояние ее заметно изменилось. На первых порах она была гораздо спокойнее, и тревога ее заметно поубавилась. Контрактура правой руки и ноги сохранилась, равно как и незначительная анестезия этих конечностей. Поле зрения у нее сильно сузилось. Глядя на букет своих любимых цветов, она различала лишь один цветок. Она сетовала на то, что не узнает людей. По ее словам, прежде она сразу узнавала лица близких людей, а теперь recognising work дается ей с большим трудом, поскольку ей приходится сначала по отдельности разглядывать нос или волосы, чтобы затем решить, кто именно перед ней. Все люди стали казаться ей чужими и безжизненными, словно восковые куклы. Ее тяготило общество некоторых близких родственников, и этот «негативный инстинкт» постепенно усиливался. Когда в ее комнату заходил человек, чье общество прежде доставляло ей удовольствие, она поначалу узнавала и воспринимала его, но вскоре опять погружалась в свои размышления, и человек этот для нее словно исчезал. Одного меня она узнавала всегда и бодрствовала на протяжении всей нашей беседы, за исключением тех моментов, когда на нее с неизменной внезапностью нисходило помрачение с галлюцинациями.

Теперь она говорила только по–английски и не понимала тех, кто обращался к ней по–немецки. Окружающим приходилось говорить с ней по–английски; даже сиделка научилась кое–как на нем объясняться. А читала она по–французски и по–итальянски; если же ей нужно было прочитать что–нибудь вслух, она с поразительной быстротой, бегло зачитывала превосходное переложение этого текста на английский, переводя прямо с листа.

Она снова стала писать, однако делала это на своеобразный манер; писала она подвижной левой рукой, к тому же пользовалась антиквой, подражая шрифту в принадлежавшем ей томе Шекспира.

Она и прежде питалась крайне скромно, а теперь вообще отказалась от пищи, однако соглашалась принимать ее из моих рук, так что вскоре стала есть больше. От одного лишь хлеба она отказывалась неизменно. После трапезы она ни разу не забывала прополоскать рот и делала это даже в тех случаях, когда по какой–то причине не ела, что свидетельствует об ее отрешенности.

Она по–прежнему дремала после полудня, а на закате погружалась в глубокий сопор[5]. Если же ей хотелось о чем–то мне поведать (ниже я расскажу об этом подробнее), говорила она вразумительно, была спокойной и веселой.

В таком более или менее сносном состоянии она пребывала недолго. Спустя дней десять после смерти отца к ней вызвали врача–консультанта, на которого она не обращала ровным счетом никакого внимания, как и на остальных незнакомцев, пока я демонстрировал ему все ее странности. «That's like an examination», – промолвила она со смехом, когда я попросил ее перевести вслух французский текст на английский. Приглашенный врач мешал ей читать, старался обратить на себя внимание, но все тщетно. То была настоящая «негативная галлюцинация», которую затем довольно часто удавалось воспроизвести опытным путем. В конце концов ему удалось прервать ее речь, пустив ей в лицо струю табачного дыма. Тут она неожиданно заметила незнакомца, кинулась к двери, принялась дергать ключ и без чувств повалилась на пол; за этим последовала вспышка ярости, а за ней – сильный приступ страха, который мне удалось унять с большим трудом. На беду мне пришлось уехать в тот же вечер, а вернувшись через несколько дней, я обнаружил, что больной стало гораздо хуже. За все это время она ни разу не притронулась к пище, ею овладел страх, в моменты помрачения сознания ее преследовали пугающие галлюцинации: черепа и скелеты. Поскольку в такие моменты она иногда подавала красноречивые трагические реплики, окружающие в целом имели представление о содержании этих галлюцинаций. После полудня она дремала, после захода солнца погружалась в состояние глубокого гипноза, для которого подыскала собственное название – «clouds» (облака). Если ей удавалось рассказать о галлюцинациях, которые возникали у нее в течение дня, то после пробуждения сознание ее бывало ясным, сама она была спокойной, бодрой, принималась за работу, рисовала или писала всю ночь напролет, пребывая в здравом уме; около четырех часов утра она укладывалась в постель, а на следующий день разыгрывались те же сцены, что и накануне. Контраст между невменяемой, затравленной галлюцинациями больной особой, какой она была днем, и вполне здравомыслящей девушкой, какой она была ночью, представлялся совершенно поразительным.

Несмотря на эту ночную эйфорию, психическое ее состояние неуклонно ухудшалось; она отчаянно порывалась покончить с собой, поэтому содержание ее на четвертом этаже было признано нецелесообразным. По этой причине больную вопреки ее воле отправили в поместье неподалеку от Вены (7 июня 1881 года). Лично я ни разу не грозился увезти ее из дома[6], хотя сама она втайне ожидала и опасалась отъезда, который внушал ей ужас. Это позволило лишний раз убедиться в том, что ведущая партия в ее психическом расстройстве принадлежит страху. В свое время она успокоилась после смерти отца; так и теперь, когда произошло то, чего она боялась, волнение ее улеглось. Правда, без осложнений не обошлось: три дня и три ночи после переезда она вообще не спала и отказывалась принимать пищу, не оставляла (в саду, впрочем, безобидные) попытки покончить с собой, била окна и т. п., у нее возникали галлюцинации, которые не сопровождались помрачением сознания, но их она вполне отличала от подлинных событий. Вскоре она угомонилась, приняла пищу из рук сиделки и даже выпила перед сном хлорал[7].

Прежде чем перейти к изложению дальнейшего хода событий, следует сделать отступление, чтобы передать все своеобразие этой истории болезни, о котором до сих пор я упоминал лишь вскользь.

Как уже отмечалось, прежде больная каждый день после полудня пребывала в дремотном состоянии, которое после захода солнца переходило в глубокий сон (clouds). (Вполне резонно сделать вывод о том, что такая периодичность была обусловлена обстоятельствами растянувшегося на несколько месяцев ухода за больным отцом. По ночам она бодрствовала, сидя возле постели больного, или лежала в своей кровати, прислушиваясь к его дыханию и до утра не смыкая глаз от страха; после полудня она ненадолго укладывалась вздремнуть, как поступает большинство сиделок, и, скорее всего, именно эта привычка к бодрствованию по ночам и дневному сну отозвалась на характере ее болезни и сохранялась, несмотря на то, что сон уже давно уступил место гипнотическому трансу.) Если сопор длился около часа, она становилась беспокойной, начинала ворочаться с боку на бок, то и дело выкрикивая: «Мучить, мучить», причем глаза ее всегда оставались закрытыми. Вместе с тем окружающие заметили, что днем в моменты помрачения сознания она явно воображала какую–то сцену или историю, о характере которой можно было судить по тем отрывочным фразам, что она бормотала. И вот однажды, когда она жаловалась на то, что ее «мучают», кто–то из близких поначалу ненароком обронил, а затем намеренно повторил одну из ее реплик; она тотчас заговорила и начала описывать какую–то сцену или рассказывать какую–то историю, поначалу говоря с запинками на своем парафазическом жаргоне, но чем дольше она говорила, тем более гладкой становилась ее речь, и под конец она изъяснялась уже на вполне правильном немецком языке. (Заговорила на нем впервые с тех пор, как полностью перешла на английский язык.) Истории ее, неизменно печальные, бывали временами очень красивыми, во вкусе сказок Андерсена из сборника «Картинки–невидимки»[8], и, вероятно, по их образцу и сочинялись; чаще всего история начиналась с того, что главная героиня, некая девушка, в страхе сидела возле постели больного; впрочем, иной раз она излагала и совершенно другие сюжеты. Закончив рассказ, она на мгновение просыпалась, выглядела спокойной или, по ее собственному определению, «примирившейся» (умиротворенной). К ночи она снова начинала беспокоиться, а на следующий день, после двух часов сна, опять бывала поглощена другими фантазиями. Когда ей однажды не удалось поведать мне свою историю во время вечернего сеанса гипноза, успокоиться перед сном она не смогла, а на следующий день ей пришлось рассказать уже две истории кряду для того, чтобы себя успокоить.

Назад Дальше