Победивший других — силен,
победивший себя — могуч.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
На холмистом берегу Финского залива в сосновом бору Саша Мартынов собирал голубику. Ягода эта, похожая на запутавшиеся в траве звездочки, нравилась Саше не столько своим кисло-сладким вкусом, сколько неброской красотой, прячущейся от людского глаза под синеватыми жесткими листочками. Саша был художник,— по природе, по призванию, по складу ума и сердца. И хотя он работал слесарем на заводе медицинского оборудования и любил свое тонкое, почти ювелирное дело и ни за что на свете не променял бы его ни на какое другое, он все-таки считал, что родился художником и втайне жалел, что жизнь его сложилась в стороне от искусства. Он был уверен: художественное чутье помогло ему в двадцать два года овладеть профессией сборщика уникальных машин — искусственной почки и аппарата для переливания крови.
Саша собирал ягоду для мамы; голубика, как он слышал, «хороша для зрения», а у мамы с тревожной быстротой «садятся» глаза. Задумавшись, Александр не заметил, как вышел на голый, осклизлый в сырую пору камень, с которого открывался вид на залив, на Кронштадт. При хорошей видимости остров проступал из синевы едва заметными силуэтами крыш и башнями военных укреплений. Виден был Кронштадт и сейчас. Он словно поднялся над морем и парил в синева- той дымке.
На горизонте появилась черная точка — то был корабль; он тоже казался невесомым, и белое марево, поднимая его в воздух, клубилось над ним.
Вдруг эти радужные фантастические картины нарушил мужской истерически громкий голос: «Жулики! Жульё проклятое, казнокрады! Меня обвиняют в пьянстве, грозятся упечь в колонию, а сами, сами!.. Подшефный колхоз грабили. Видел я, сам видел!»
Пьяный дядя с поднятыми кулаками надвигался на женщину, а она пятилась назад, защищая лицо руками. В одно мгновение Саша оказался рядом.
— Вы пьяны! — сказал Александр, инстинктивно сжимая кулаки.
Качающийся дядя неуверенно и лениво поднял здоровенный кулак на уровень своего носа, с пристрастием оглядел сжатые до белизны в суставах пальцы и мгновенно выбросил руку вперед. Саша ойкнул, осел. Дыхание перехватило. Глотал широко открытым ртом воздух, валился на бок.
Терял сознание. Слышал, как закричала женщина: «Ты убил его, пьяный медведь! Уби-и-л!» Женщина плакала. «Добрая душа, плачет...» — подумал Саша.
И с тем все для него погрузилось во мрак.
Константин Грачёв, ударивший Александра, не на шутку струхнул и обрел устойчивость в ногах. Он уже не слышал заклинаний женщины, не помнил своего опьянения; опрометью бросился к поселку, к даче известного в Ленинграде врача. Здесь у железных ворот был вмонтирован переговорный аппарат. Нажал кнопку.
— Вы меня слышите? Слышите? Тут рядом, через дорогу... у трех сосен, умирает человек. Помогите!
— А вы кто?
Грачёв метнулся на дорогу, а там в лес, и побежал что есть мочи по песчаному склону к Финскому заливу. У самой кромки шоссе он вдруг почувствовал боль в области сердца. Сделал шаг, другой — боль усилилась. Мимо по шоссе шли машины. Грачёв поднял руку...
В клинику профессора Бурлова их доставили почти одновременно: Сашу Мартынова на машине скорой помощи, вызванной самим профессором, а Константина Грачёва на частном «жигуленке».
По состоянию больных, по характеру болезни их бы надо положить в разные палаты, но мест свободных не было, и их поместили в одной.
Первые часы были трудными для обоих, но к вечеру и тот, и другой вздохнули с облегчением — пульс и дыхание приходили к норме. Они лежали молча. Саша испытывал во всем теле слабость, будто по нему колесом проехали. Попробовал повернуться на бок — боль прострелила всю правую часть тела. Дышать глубоко не мог — каждый вздох отдавался болью. Потом они повернулись друг к другу. Саша закрыл глаза от накатившей вдруг горечи: он узнал своего обидчика. Хотел закричать, хотел потребовать убрать от него мерзкую образину, но... сил не хватило.
Грачёв же был настолько плох, что, кажется, и не признал в Мартынове своей жертвы, и взгляд его хотя и устремлялся на соседа, но в помутившихся от боли глазах не было ничего, кроме страха и растерянности.
Утром следующего дня профессор на обходе сказал Грачёву:
— Вам можно ходить.— И затем, поддерживая больного: — Инфаркта, слава Богу, не обнаружено. Спазм сосудов. Сильный, цепкий, но... обошлось без инфаркта.
Мартынова долго осматривал, ослушивал.
— Вам придется лежать. Ушиб легких.
И тут же, словно спохватившись, заговорил бодрее:
— Ушиб не опасный, пройдет. Мы вас подлечим, поставим на ноги, однако пока лежать. Да, лежать.
От бдительного взгляда больного не ускользнула тревожная озабоченность, с которой профессор выходил из палаты. Провожая его взглядом, Саша хотел сказать: «Переведите меня в другую палату». И уже приподнялся на локте, приоткрыл было рот, но не хватило духа. И затем, уронив голову на подушку и обессилев, он смотрел в потолок и чувствовал, как затылок его и лоб покрываются испариной. «Это у меня от волнения, от ненужного, бессмысленного напряжения».
И тут ему пришла мысль смириться, ничего не говорить профессору. «И ему...— скосил он глаз на Грачёва.— Ему тоже — ни слова. Зачем?»
С тем он стал успокаиваться. Оставалась только боль в легких. Боль эта, думал он, надолго.
Часа через два профессор снова пришел к Саше Мартынову — на этот раз с его матерью Верой Михайловной. Женщина с виду была спокойна, она неторопливо шла за профессором, но лицо ее было бледным, в глазах затаился испуг.
— Саша!..
Склонилась над сыном.
— Ничего, мама, я малость ушибся, скоро поправлюсь.
Больше всего он сейчас хотел, чтобы мать ни о чем его не расспрашивала. С надеждой взглянул на профессора: «Я ведь поправлюсь, доктор? Вы обещаете?» — говорил его взгляд.
— Мы с вами коллеги, Александр,— кивнул ему профессор.— Вы делаете аппараты, с которыми я работаю: искусственные почки...
— Я слесарь-наладчик, собираю и отлаживаю.
— Да, да, знаю. В вашем цехе бывал, видел и вас, а с вашей матушкой Верой Михайловной, мы знакомы давно. Она ещё мастером была — и тогда мы с ней встречались.
Александр работал в цехе, где мать его была начальницей.
Профессор повернулся к Вере Михайловне:
— Сына подлечим. А в цехе скажите: сделаем все возможное. Словом, за Александра не беспокойтесь.
Как и ожидал профессор, болезнь Саши Мартынова осложнилась; ушибленное место воспалилось, держалась высокая температура.
Грачёв же наоборот: с каждым днем становился бодрее, быстро поправлялся. И когда профессор при очередном обходе велел у Сашиной койки посадить дежурную сестру, Грачёв поднялся.
— Зачем сестру? А я на что? Будьте спокойны, профессор: пригляжу за парнем.
И стал «приглядывать»: принесет и унесет еду, подаст лекарства, легко и весело, с улыбкой и присказкой выполнит тысячу других мелких услуг.
Вера Михайловна, оценив эту бескорыстную, трогательную заботу, стала присматриваться к Грачёву, заметила, что к нему-то самому никто не ходит и передач не приносит. Как-то, оставшись наедине с сыном, сказала:
— Добрый человек Константин Павлович. Он, верно, иногородний — к нему никто не ходит.
— Он наш сосед по даче. Живет в Комарово.
Вера Михайловна удивилась. Саша продолжал:
— У него есть жена... бывшая жена, и дочь, но они не приходят.
— А друзья? Работает же он где-нибудь?
Саша притянул мамину голову, в ухо прошептал:
— Уволен с работы. Будто бы за пьянство.
— Ой, сынок! Что ты говоришь! Не похож он на пьяницу, вежливый такой, обходительный.
Однако к Грачёву интерес ее пропал. Пьяница для нее все равно что умерший; человек хотя и двигался, дышал, ходил, но он заживо погиб и погребен; он опасен, страшен. Несколько таких она знала в цехе, то есть они были; все видели, как они себя медленно убивали и, убивая, причиняли боль и несчастья родным, знакомым, товарищам по работе. Их лечили подолгу, по три-четыре месяца; они выходили из лечебницы, некоторое время работали, вели себя как все люди, но потом запивали и все начиналось сначала. Так с каждым продолжалось долго, по несколько лет, пока, наконец, люди не отчаялись и от них не отступились.
— И что же он? Как жить будет? — спросила Вера Михайловна.
— Ты так говоришь о нем, будто он безнадежно болен. И вообще: если уж человек пьет, для тебя он не существует. Константин Павлович здесь в рот не берет спиртного. Он бросит пить. Я в этом убежден.
— Нет, сынок. Если уж человек пьет — пиши пропало. Я знаю, видела таких.
В этот самый момент дверь палаты отворилась и вошел Грачёв. На вытянутых руках он нес дымящуюся кастрюлю.
— Вот... Вера Михайловна! Компот для Александра сварил. Вы ему фруктов наносили, они пропадают, так я сварил. Ассорти получилось. Вы ему скажите — пусть пьет; ему витамины нужны.
— Хорошо, я согласен, но только если и вы будете со мной пить.
Саша повернулся к Вере Михайловне.
— Странный человек Константин Павлович: я его угощаю, а он не берет. Это невежливо, наконец!
— Мне ничего не надо, и вы не беспокойтесь.
Грачёв смутился, не знал, куда деть себя. Он понял: здесь, в его отсутствие, мать и сын говорили о нем. Он это прочел и во взгляде Веры Михайловны — необычно пристальном, жалостливом.
Грачёв вышел. А Вера Михайловна ещё некоторое время смотрела на дверь, думала: «Не похож он на падшего человека».
Утром в палату пришел профессор со свитой помощников и стал налаживать длинную кривую иглу для какого-то укола. Впоследствии Саша узнал: Николай Степанович применил к нему свой метод лечения легких — в больной участок ввел большую дозу антибиотиков. Облегчение наступило на следующий же день: спала температура, уменьшился кашель. К вечеру Саша захотел поесть, и Грачёв кормил его яйцами, булочкой с медом, виноградом — дарами Веры Михайловны и друзей из цеха.
Боли внутри стихли, и жар не разламывал голову, не томил, не мутил душу. Как бы заново нарождаясь, Саша жадно внимал всему, что его окружало, сердце полнилось любовью к людям в белых халатах, к профессору.
Шевельнулось теплое чувство и к Грачёву. «Странно же это,— подумал он, отвернув лицо к стене.— Будто и не было зла к нему».
Как раз в этот момент Грачёв принес обед Александру. Подвинул стул, расставил тарелки. Подхватил Александра под руки, подтянул к подушке.
— Вот тебе ложка — ешь. Я сейчас яблоки помою.
Вспомнил Александр, как обыкновенно говорят о пьяницах: «Трезвый мухи не обидит, а как выпьет — зверь зверем». «И он такой. Сам себя не помнит».
Однако обида и сердечная боль за случившееся не оставляли Александра. Нет-нет, да и подумает: вернется ли к нему здоровье? Вдруг навсегда останется инвалидом?
В такие горькие минуты не мог он спокойно смотреть на Грачёва. Хотелось крикнуть что есть мочи: «В тюрьму тебя, мерзавца!»
Кусал от обиды губы.
Вспоминал своего дружка Витю Гурьева: красивый, черноглазый, с румяным, как у девушки, лицом. Он был робок и стеснителен, первым приходил на помощь друзьям — ангел, не человек. Но... до первой рюмки. Стоило выпить глоток-другой водки — Виктор сатанел. Каждого встречного задирал, поносил грубыми словами, лез в драку. И непременно попадал в милицию.
Ещё вспоминал наставления бабушки: «Будь отходчив, внучек, долго обид не таи. Обида что змея: сердце жалит, душу томит. И к черному делу человека толкает».
В другой раз говорила: «Сильного обидеть трудно. Если ты большой и сильный — как тебя обидишь? Слона возьми к примеру. Идет он себе и идет. Моська лает, а он идет».
Грачёв словно слышал муки Сашиного сердца. Уходил и долго слонялся по больничным коридорам, по другим палатам.
Жертву свою признал сразу — с первого взгляда. И понял: Саша узнал его тоже. И предоставил ему решать судьбу их дальнейших отношений.
Грачёва в клинике все полюбили; он понравился врачам, сестрам, няням; каждого встречал улыбкой, каждому готов был помочь.
Никому и в голову не могло прийти, что этот красивый, сильный и приветливый мужчина уже трижды увольнялся с работы за пьянство. Он только новому другу своему Александру Мартынову рассказал историю своей жизни. И признался: «Сбитый я с курса человек. Моя компания теперь — выпивохи да ханыги, такие же, как я, бедолаги».
Профессор, просматривая записи о больном, не нашел места работы Грачёва. Позвал к себе, спросил:
— Вы, мил человек, кто будете: министр, артист или слесарь?
— Последняя роль ближе всего мне по духу, да только и слесарем, и даже учеником слесаря никто меня не берет. Рюмка мне дорогу перешла. И нельзя сказать, чтоб я пил много — не алкаш я, не запойный пьяница, а как выпью, бешеным становлюсь. Непременно дров наломаю.
— А вы не пейте. Совсем не пейте. И тогда у вас все станет на место,— сказал профессор, будто речь шла о пустяках.
— Хорошо бы, да не получается. Рюмка она незаметно летит в горло.
Выписав рецепт, профессор поднял на Грачёва глаза. Перед ним сидел на редкость ладный, крепко сбитый человек. В хороший свой час сотворила его природа.
— Будем лечить дальше,— сказал профессор.— Но помните: вы остались живы только потому, что рядом с вами оказался товарищ с машиной. В другой раз... подобный случай может окончиться плачевно. Идите в палату.
У профессора не было времени, и он не стал подробно расспрашивать Грачёва о его жизни. Первые исследования не давали полной картины; патологических нарушений в области сердца не было, алкогольного отравления — тоже; пьянство в этом случае не могло быть единственным фоном для такого состояния; очевидно, тут был внезапный психологический шок, но о нем больной из каких-то соображений умалчивал.
Профессор не лечил в своей клинике алкоголиков, но он много видел перед собой людей, чьи болезни развились на фоне курения и пьянства. Нет органа, который бы не страдал от возлияний и от курения. Рак легких встречается у курильщиков в двадцать раз чаще, чем у остальных. Цирроз печени, болезни сердца — печальное следствие пьянства. Бурлов по виду мог определить «стаж» пьяницы. Мертвенная синюшность, мешки под глазами, помятость лица, помутневший, вороватый взгляд — и всегда пришибленная, виновато склоненная голова... У Грачёва не было этих признаков — взгляд прям, тверд. Казнит себя пьянством, чего истинные пьяницы никогда не делают. «Он, конечно, пьет,— размышлял профессор, заканчивая запись в истории болезни,— но он не пьяница, тем более, не алкоголик».
Бурлов для себя решил: поговорю с Грачёвым ещё раз, попробую вызвать на откровенность.
Ещё в молодости, работая в системе скорой помощи, Бурлов часто ночами, по восемь-десять часов кряду оперировал людей с разбитыми головами, поломанными ребрами, выбитыми суставами. Резал, чистил, сшивал места, проткнутые финкой, гвоздем, шилом. И почти всегда драмы совершались в состоянии опьянения. Водка, как страшный молох, бросала людей в кровавую молотилку, и люди стонали, плакали, молили о помощи.
Сибирский городок, в котором жил хирург, был небольшой, но работы хирургу хватало. Болели ноги, ныла спина, глаза от напряжения слезились. Когда заканчивал операцию, в изнеможении опускался на подставленный кем-то стул. Старшая операционная сестра вытирала с его лица пот, подавала чашку крепкого чая.
Смолоду дал себе зарок: не пить! Как-то в кругу друзей, принуждавших его выпить, сказал:
— Будь моя воля, я бы на бутылках с водкой помещал изображение Медузы Горгоны.
Друзья смеялись. Бутылка «Столичной» с изящным горлышком и нарядной этикеткой никому из них не напоминала чудовище из легенды. Кое-кто усмотрел в замечании товарища желание поиграть в оригинальность, подчеркнуть свою непохожесть на других — черта, особенно неприятная в кругу любителей шумных и беспечных застолий.
Уже тогда, в те далекие времена, будущий профессор столкнулся и с другой мрачной стороной алкоголизма: умственно отсталыми детьми, олигофренами, малютками, несущими на челе с рождения страшную печать болезни Дауна. Такие дети чаще всего рождались у пьяниц,— особенно, когда родители в момент зачатия были навеселе. Стал изучать и эту проблему, собирать материалы, создавать собственную статистику. В научном бюллетене, издаваемом Всемирной организацией здравоохранения, прочел: в Швейцарии врачи обследовали девять тысяч идиотов. Выяснилось: почти все они зачаты в период сбора винограда или на масленице — в дни, когда люди особенно много пьют.