«Сидел в библиотеках, архивах — словно настоящий учё- ный!» — думал Очкин, лёжа у окна на своей койке и каждой клеткой чувствуя близость папки с бумагами Грачёва.
Очкин снова взял папку, отвернулся к стене. Читал.
Вспомнил чью-то фразу: «Книги и статьи о пьянстве читают кто угодно, только не пьяницы».
Можно не верить одному человеку, позволительно спорить с Грачёвым, даже с профессором Бурловым, но нельзя опровергать всех, тем более поэтов, учёных, признанных авторитетов. Сильный от природы, бывший когда-то глубокий и смелый ум Очкина, не желавший мириться с логикой страшных истин, цеплялся за последнее: я пил понемногу, не был пропойцей, но и этот аргумент рассыпался под тяжестью собственных же наблюдений над собой. Вспоминал себя молодым: он был совершенно другим человеком. Он где бы ни был — оставался самим собой: спорил, доказывал, утверждал. Во всём была своя линия — он защищал её, бился без оглядки. И ходил прямо — не горбился, не прятал глаза. Смеялся! Да, да — и смеялся! Теперь уж не помнит, когда он смеялся последний раз.
И с болью в сердце, с мужеством, оставшимся от прежнего Очкина, он мысленно заключал: я стал другим, несомненно: однако же не всё потеряно, и я ещё найду в себе силы начать новую жизнь.
Местная власть не нашла криминала в действиях Очкина — оставила за ним дачу. На собрании акционеров директором избрали Веру Михайловну. Об Очкине сказала: «Михаил Игнатьевич — талантливый организатор производства, крупный инженер, мы найдём ему работу по его знаниям».
Как раз в эти дни Грачёв оформил отпуск и жил безвыездно на даче.
В школах наступили каникулы, и с Грачёвым неотлучно жили Роман и Юрий. На новом «жигулёнке», недавно купленном Грачёвым, они мотались по городу, закупали рыболовецкие снасти, запасные части для катера, искали плиту, колосники и прочие предметы для бани, которую решили построить тем же летом на усадьбе.
На третий день отдыха, закупив очередную партию нужных вещей, поехали в клинику профессора Бурлова. В палату к Очкину вошли все втроём. Очкин уже знал ребят и был рад их появлению в день выписки.
По обычной своей манере сурово глянул исподлобья на Грачёва, спросил:
— Ты чего всем семейством?
— За тобой приехали. Вот ребята тебе кабинет прибрали, в дом теперь газ подвели. И плита, и отопление — всё газовое. Живи, радуйся!
Не хотел Очкин показывать радость, хлынувшую в душу от этих слов; склонился над выдвинутым ящиком, складывал в сумку бритву, помазок, зубную щётку, мыло.
Хотелось сказать Грачёву и ребятам слова любви и благодарности, но Очкин отвык от проявлений нежности, не знал, как это делают, считал их неуместными.
Робко, украдкой кидал на ребят взгляды, полные нерастраченных отцовских чувств, слышал, как гулко бьётся уставшее от болезни и многих испытаний сердце, и ниже склонял голову, по привычке что-то выговаривал Грачёву.
Затем они ехали по солнечному, ярко и нарядно светившемуся Каменноостровскому. Десятки раз проезжал и проходил тут Очкин в своё время, знал дома, дворцы, вывески на магазинах, ворота, заборы. Но никогда ещё дома и дворцы не бежали так весело навстречу, не разворачивались так кокетливо и красочно — чудилось ему, что всё в природе: и солнце, и небо, и город — радовалось его выздоровлению.
На даче, едва выйдя из автомобиля, почувствовал слабость, лёгкое кружение и звон в голове — то ли от избытка кислорода, то ли от волнения. Чтобы не упасть, он присел на лавочку у калитки. Вспомнил, как бранил Грачёва, делавшего эту лавочку за воротами; для уставшего путника, по русскому обычаю.
— Вам плохо? — крикнул Костя, хлопоча у багажника, раздавая ребятам сумки, узлы, инструмент. Он теперь покупал разный инструмент, говорил: «Мы будем много строить — и всё сами: гараж, баню, крыльцо, наличники...» Мечтал ребят приобщить к физическому труду, научить столярному делу.
— Не беспокойся,— сказал Очкин, когда Грачёв, навьюченный сумками, проходил мимо.— Кружится голова. Ничего. Пройдёт.
В голосе Очкина, в тоне, каким он говорил, не было ничего от былой раздражительности. За время болезни, под ударами судьбы, он словно бы отмяк, оттаял и смотрел, и говорил как человек, только что вернувшийся из дальней и опасной дороги и теперь радующийся людскому теплу и привету. Он уже не дивился простоте и радушию Грачёва, его непонятному расположению к нему, Очкину; «такой он человек»,— сказал однажды Очкин и тем положил предел смущавшим душу размышлениям.
Надышавшись вольного воздуха, Очкин поднялся, прошёл в кабинет. Тут было чисто. И книги, и письменный стол — всё в порядке, всё так, как он задумывал много лет назад, приступая к строительству дачи. Только теперь на душе было пусто, и всё самое важное, чем он жил — работа, семья, планы на будущее — лопнуло, как мыльный пузырь, и даже следа от прежней большой и яркой жизни, казалось ему, не осталось. «Много ли он поживёт со мной?» «Он» — это Грачёв, большой и сильный человек, уверенно и смело идущий по жизни, дающий руку другим — ему, Роману, Юрию...
И всё-таки странный. «Мы будем много строить»,— сказал ребятам. На чужой-то даче!
«Пусть строит. Я его не обижу».
Мысль на мгновение унеслась вперёд, в будущее. Как разойдётся с Грачёвым? Костя вложил столько труда,— дом отстроил, и каждое деревце, каждый кустик посадил, вынянчил.
А зачем расходиться? Таких людей, как Костя, если встречают в жизни, то не бросают. Ему дадут квартиру, а сюда пусть ездит на дачу — всегда, всю жизнь. И когда женится — семьёй, с детьми. Чем же плохо? Да с таким-то человеком — горя не будешь знать.
И тут же корил себя: «Все я, я, о себе... Подумай о нем, о них — о других. Что ты за человек, Очкин!»
Тревожно, беспокойно становилось от таких мыслей.
Профессор, выписывая его, сказал: «Вам нужен свежий воздух, хорошее питание и положительные эмоции. О работе не думайте. Ваш организм сильно ослаб, два-три месяца нужно отдыхать».
Открыл окно и лёг на диван. Рядом на столике, украшенном яркой росписью хохломских мастеров, стояли магнитофон, проигрыватель. Нажми клавишу — польется музыка — любая, по желанию. Тоже мечтал и об этом. Но теперь ему хотелось тишины.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
За окнами дачи шумел холодный ноябрьский ветер, где-то далеко, словно под землей, падали и поднимались водяные валы — Финский залив с извечной яростью боролся со студёными ветрами — посланцами злой и далекой Арктики. Мощные заряды влаги валили на северный край нашей земли; весной и осенью дождь сменялся снегом: мокрый и липучий, шлепал он по лужам воды и грязи, но всё это за окнами и стенами дачи. Тут же, в просторных комнатах первого и второго этажа, раздавались веселые голоса людей, негромко лилась мелодия Глинки. И звон посуды, и смех Романа и Юрия: они весь нынешний день готовили угощения, а тут с нетерпеливым ребяческим задором, споря друг с другом и соревнуясь, накрывали праздничный стол.
Костя из своей комнаты звонил Галине. Он с того первого визита к ней на дачу два или три раза звонил ей, она говорила любезно и вроде бы охотно и сердечно, приглашала во Дворец спорта и на дачу, но Грачёв эти приглашения воспринимал как дань вежливости и всякий раз уклонялся от встречи. Слышал затаенную обиду в её голосе, тайный, скрытый упрёк и даже грусть, и жалобу, и мольбу, но не мог себе объяснить природу женских затаённых желаний. Пробовал говорить о Вадиме — не хотела слушать, тотчас же переменяла тему.
«Она меня любит. Что, если у неё любовь, а я, как дурак, гоню от себя эту мысль?»
Галя казалась ему совершенством, он испытывал к ней чувства, которым не знал названия. Слова «любовь» боялся: они неравны во всём. Слишком далекой и призрачной могла оказаться мечта о ней, если бы он забрал эту мечту в голову.
Любил он Ирину. Казалось, жизни без неё нет, а вот живёт, и — ничего. Без Гали тоже живёт, но сердце от тоски разрывается. И образ является не иначе как освещённый ярким светом, в блеске огней, в гуле нестихающих аплодисментов. Но это можно понять. Он и увидел её в момент необычный; тут не один только он, а и все, кто её видел, любовались ею. Да и как не любоваться гимнасткой, которая, как он узнал позже, получила серебряную медаль на первенстве Европы. Гимнасткой, о которой газеты наперебой писали: «Любимица... покоряет мастерством...» А одна газета сообщила: «Только досадная случайность помешала ей выйти на первое место». Но если бы статьи и заметки писал он, Грачёв, он ещё сказал бы о её обаянии, о том, как она хороша собой, и как прекрасны её лучистые, детски-простодушные и чуть-чуть насмешливые глаза. Всё так, всё так. Но мало ли на свете прекрасных женщин! И ещё больше девушек, свежесть и юность которых уже сами по себе притягательны. Недаром говорят в народе: «Руби сук по себе». Хорош бы он был, если бы вдруг воспылал к ней любовью да ещё объявил бы ей об этом. «Нет, нет, эту мысль надо теперь же выбросить из головы и не смешить белый свет».
И всё-таки он позвонил. Услышал её звонкий и как будто радостный голос:
— Константин Павлович! Здравствуйте! Я сразу узнаю вас. Долго не было вашего звонка. Нехорошо забывать друзей.
Ровно и спокойно льётся чудная, греющая душу речь.
— Вы, наверное, встречаетесь с женщиной и вам не до меня; я вас ревную. Смотрите, не надо обижать бедную, одинокую девушку, которая вас любит. Звоните только мне и приходите в гости только ко мне, а не то я пожалуюсь папе и он вызовет вас на дуэль.
— Я хотел пригласить вас на маленькое семейное торжество. Если вы желаете, заеду за вами.
— Прекрасно! А можно пригласить и папу?
— Конечно, конечно, мы все будем рады.
Грачёв завёл машину и поехал за Галей и её отцом.
Гостей было много; приехала Вера Михайловна и с ней Ирина. На «жигулёнке» подкатили — Варя и Саша Мартынов.
Галю не надо было представлять, её все знали, отца же её, человека с виду скромного и даже робкого, приняли тоже как своего, почти семейно близкого. Пожимая руки, он назвал себя:
— Василий Поликарпович.
Одет он был в серый костюм — недорогой, но добротный. И редкие светлые волосы, и приветливая улыбка — всё выдавало в нём человека простого, но вместе с тем внимательного и пытливого.
Галя в длинной обуженной юбке, на плечах накидка — белого меха, без воротничка и пуговиц. Пошла на кухню помогать женщинам.
Константин повёл Василия Поликарповича к себе в комнату.
Саша помогал ребятам накрывать стол, а Варя поднялась в кабинет к отчиму. В первую же минуту сообщила новость:
— Вера Михайловна получила разрешение из министерства назначить тебя начальником цеха. Того, ну, где работают папа и Александр.
— Ты откуда знаешь?
— Мне рассказал Саша.
Проговорила тихо, склонив над письменным столом голову. И затем, стараясь быть твёрдой, сказала:
— Михаил Игнатьевич! Мы с Александром хотели посвятить вас в свою тайну: мы помолвлены.
— Как это?.. Не понимаю.
— А так: пошли в церковь, и там, перед иконой Божьей матери, дали друг другу клятву: по достижении моего совершеннолетия стать мужем и женой.
— А разве это так делается?
— Не знаю, но мы сделали так. А теперь вот вы... Вас посвятили.
— А мама? Отец?
— Папе скажу, а маме — боюсь. Не поймет, ругаться станет. Она получила кафедру в институте и стала очень важной.
— Ну-у... не думаю. Раньше ведь так и было. Задолго до свадьбы становились женихом и невестой.
— Нет! — решительно заявила Варя.— Маме не скажем. И Саша не хочет. Вот вам сказали.
Варя сидела на стуле прямо, и голова с распущенной по спине косой была высоко поднята, неподвижна, будто перед фотоаппаратом девушка ждала заветного щелчка. И взгляд её серых миндалевидных глаз тоже был неподвижен. «Сколько ей лет? — думал между тем Очкин, не в силах поднять на неё взора.— Недавно исполнилось семнадцать, а как выросла. Впору хоть сейчас замуж».
Вошёл Александр и сразу понял, что тут происходит. Подсел с другой стороны стола. И тоже смело, решительно заговорил:
— Благословите нас, Михаил Игнатьевич. Любим мы друг друга с Варей, хотим пожениться.
— Так рано ведь.
— Да, рано, мы знаем. Будем ждать. Но пусть знают люди: мы клятву дали. У нас на Руси испокон века так — невесту загодя выбирали.
— Что ж, если любите — поздравляю, а благословение отец с матерью дадут.
— Ты тоже не чужой,— сказала Варя, взяла его за руку, поцеловала в щёку.— Много лет мы жили, и ничего плохого я от тебя не знала.
Заблестели глаза Очкина; давно не слышал сердечных, ласковых слов, отвык от проявлений нежности.
Серьёзно, почти торжественно проговорил:
— Желаю счастья вам, ребята. Сейчас многие семьи распадаются. Говорят, от женского равноправия это идёт. Драма для детей и для самих супругов. Помоги вам Бог сохранить свой союз до конца жизни.
Снизу позвал Грачёв:
— Эй, вы там, верхняя колония — кушать подано!
Очкин, увидев Галиного отца, оторопел, и, словно солдат, опустил по швам руки. Склонился в почтительной позе.
— Василий Поликарпович? Вы?
Очкин взглянул на подошедшую Галю.
— Да, я вот её папаша... с вашего позволения. А вы?
— Я в некотором роде тут живу. Очень рад такому гостю. Милости прошу к столу.
Вера Михайловна, завершавшая сервировку стола и бегавшая на кухню, спросила стоявшую у плиты Ирину:
— Кто он — Ивлев?
— Академик, Генеральный конструктор космических систем — он сейчас возглавляет какой-то центр. У вас распространяет заказы.
Вера Михайловна вспомнила, как ещё в бытность свою мастером выполняла заказы Проектно-конструкторского центра — там начальником был специалист по космическим приборам, в прошлом научный эксперт в Америке. Заказы шли вне очереди. Боже упаси, допустить в них брак! Так вот он и есть этот таинственный и могущественный Ивлев!
Сидели за столом как одна большая, дружная семья. Вчера Вера Михайловна позвонила министру, предложила назначить Очкина начальником цеха. Тот не возражал. И теперь ей бы хотелось сказать об этом Очкину,— примет ли он эту должность.
Поднялся Грачёв, обвёл всех взглядом.
— Мы закончили строить дом и позвали вас на новоселье.
Все громко захлопали и заговорили разом. Был тот редкий случай, когда все за столом — от мала до велика — были одинаково счастливы; у каждого в жизни уже или совершилось или совершалось что-то значительное и радостное.
Потом говорил Ивлев.
— Друзья! — начал он.— Позвольте засвидетельствовать: впервые за свою жизнь я сижу за праздничным столом, где нет спиртного. И, следовательно, не будет пьяных. Событие неожиданное, необыкновенное и по своему значению превосходит все самые смелые космические победы, которым я был свидетель. Говорю это вполне серьёзно, потому что начало, которое вы здесь кладете, знаменует новую эпоху в жизни нашего народа. Сейчас у него нет более важной задачи, чем освободить себя от пьяного дурмана. Хочу надеяться, что в общемировом походе за трезвость наш мудрый, прозорливый народ займёт место в голове колонны и поведёт за собой все другие народы. Словом, выполнит ещё одну великую миссию и тем окажет неоценимую услугу человечеству.
Полагаю, вы не станете осуждать меня за столь высокие слова; я не сторонник выспренних выражений, но в данном случае перед нами предмет, для которого никакие другие слова не подходят. Пью за ваше здоровье и пью не яд, не наркотик, а живительный мандариновый сок.
Все дружно захлопали. И громче всех Роман и Юрий.
Константин был на седьмом небе; новая философия жизни, его идея абсолютной трезвости для себя и для своих близких находила благотворный отзвук в сердцах друзей.
По выходным дням на даче Очкина всё чаще собирались друзья. Приезжали Вера Михайловна с Александром, наведывалась к отцу и отчиму Варя. Иногда приезжала Галя. Весел, со всеми приветлив был Очкин. К Вареньке относился по-прежнему как к родной, и даже теплее. И все вместе с трогательной заботой пестовали Юрия и Романа, наперебой старались утвердить своё исключительное право воспитывать ребят.
Карвилайнен вернулся из гастрольной поездки за рубеж, но Ада Никифоровна ещё находилась в больнице. Через месяц-другой врачи обещали её выписать. Роман же продолжал частенько навещать дядю Костю.
Раз в такой праздничный день, позавтракав, все ушли загорать на залив, и только Грачёв остался прибирать посуду да сделать заготовки к обеду. В окно увидел: к калитке подъехала Галя. Вбежала в дом, но на пороге вдруг остановилась. Озарённая решимостью, смутилась и стояла, как девчушка, забывшая что-то очень важное, и не смела поднять глаз. А Костя глядел и не нагляделся бы на это чудо. До сих пор он не мог поверить, что отношения её серьёзны, что она любит его и готова выйти за него замуж. «Надо объясниться. Мужчина я или тряпка?»
А она, будто прочитав его мысли, тихо произнесла:
— Ну, почему, почему вы не говорите мне о любви?