В защитного цвета рубашке с карманами на груди и узенькими погончиками на плечах, в потёртых, ладно скроенных джинсах Грачёв скорее походил на скульптора, чем на плотника; в руках его, высвечивая золото естественного узора, играла отстроганная доска, на верстаке покойно лежал голубой тупорылый электрорубанок. Это он только что визжал словно поросёнок.
— Где живу? Вон домик-теремок, там окна с видом на море, голландская печка, есть диван и даже газовая плитка. Я жил там недавно, а сейчас комнату в доме отделал — вон ту, угловую. Пойдем, покажу.
Глазами хозяина, с пристрастием, Александр осматривал дом, разглядывал каждое вписанное в своё место бревно, каждую планку. Дивился красоте и точности всего сработанного. Дом походил на шкатулку, в которой все углы и линии подобраны с большим тщанием, всё отстрогано, отглажено.
«Его бы к нам на сборку»,— невольно подумал о Грачёве Саша.
Потом они пили чай. Из окна открывалась даль Финского залива, слышен был плеск волн и весёлый гомон купающихся и загорающих на солнце ленинградцев. Была середина июня, лето только начиналось. Александр никуда не торопился, у него был бюллетень на две недели, и он хотел провести их на даче, ничего не делая.
Всё больше занимал его новый друг Грачёв. «Вот ведь — пьяница, а как чисто, аккуратно всё делает. Видно, талант от природы». И ещё думал: «И в боксе проявил талант, и в столярных работах».
— А ты раньше-то строил чего-нибудь?
— Ещё с дедом мальчишкой плотничал. У нас ведь так: всё делали сами. Не то, что теперь: чуть что — слесаря зовут, электрика. И не один я строю. Тут два месяца бригада плотников работала.
— Нам на заводе слесаря нужны. Вот у меня подручного нет.
— Сразу-то, пожалуй, не сумею. У вас работы точные, лекальные.
— Не боги горшки обжигают. Доложу матери — пусть оформляет.
— Возьмет ли? Ведь знает...
— Строга к вашему брату, да будем просить. На колени встану.
Грачёв отвернулся к окну, глаза сузились, отрешенно смотрел в белесую даль моря. Александр невзначай тронул больную мозоль — сердце отозвалось тревогой.
— Нет уж,— сказал глухо,— просить не надо.
— Не твоя забота, Константин Павлович. Просить не просить. Я хоть и сын, а ничего без просьбы не выколотишь. Такая она у меня.
— В магазин мне надо.
— Сходи, а я здесь, на диване, книжку почитаю.
Александр решил подольше побыть у Грачёва; хотелось сгладить неловкость от нечаянно вылетевшего обидного слова.
Взял книгу, прилёг на диван. И почти тут же уснул. Не услышал, как на площадку к дому подкатила чёрная с жёлтыми подфарниками «Волга». В дверях появился сутуловатый невысокого роста крепыш с седой шевелюрой и карими глазами.
— Где Грачёв? — буркнул незнакомец.
— Уехал в магазин. Сейчас приедет.
— А вы?
— Я?..
Александр пожал плечами. Он окончательно потерялся и не знал, что говорить.
В теремок вошли женщина и девушка, поклонились Александру, а он, поднявшись с дивана и сказав: «Здравствуйте!», смотрел на женщину с едва скрываемым изумлением; узнал в ней ту, из-за которой вышел инцидент с Грачёвым. Стоял в полной растерянности и не знал, как себя вести. Женщина, а вслед за ней и девушка некоторое время внимательно и дружелюбно смотрели ему в глаза, а затем чуть заметно поклонились, пошли к морю. «Узнала она меня или нет?» — подумал Александр, вытирая платком обильно вспотевший лоб. Опустился на табурет у окна и долго смотрел вслед удалявшимся к морю. Мужчина остался на даче.
Александр чувствовал себя неловко. Чересчур важными показались ему пришельцы, особенно этот... «сытый барин». Сравнение, пришедшее на ум, было удачным, и он подумал: «Наверное, начальник».
Хотел уйти домой, но вспомнил о Грачёве. Смотрел в раскрытую дверь, наблюдал за сердитым незнакомцем: тот, сутулясь, швырял ногами щепки, ходил по ещё не застеклённым верандам и будто бы ругался. «Хозяин... Да, конечно, он тут хозяин».
Вернулись женщины. Девушка сказала:
— Вы лежали с папой в палате. Меня зовут Варей, а вас?
— Александром. Ваш папа пошёл в магазин, скоро придёт.
Варя кивнула и направилась в дом. «Как она похожа на Константина Павловича»,— думал он, провожая девушку взглядом. Она была в лёгком голубом сарафанчике; открытая спина, круглые плечи, полные руки чуть тронуты загаром. «Сколько ей лет?» — невольно возникал вопрос, наверное лет семнадцать? И ещё Александр подумал: «Как молодо выглядит мать Вари, как она красива, и как, должно быть, тяжело Грачёву было расстаться с такой женой».
Грачёв вернулся из магазина, позвал Александра в дом.
— Александр Мартынов, мой друг,— представил Грачёв.
«Барин» удостоил Александра взглядом, а женщины по очереди протянули руки, назвали себя.
— Оставайтесь с нами обедать,— сказала старшая.
— Нет, нет, пойду домой, живу тут рядом.
— Мы вас не пустим,— сказала Варя. И хотя она заметно покраснела при этом, но старалась быть смелой. Пожалуйста, оставайтесь обедать.
Стол накрыли на одной из веранд. Михаил Очкин и Грачёв принесли из машины ящик. В нем обед, и даже пирог, хранивший ещё тепло духовки.
Михаил Игнатьевич ловким движением раскупорил бутылку пшеничной водки, стали наливать в рюмки. Грачёв свою прикрыл ладонью.
— Трезвенник объявился...— буркнул «хозяин» и наполнил рюмки всем — кроме Варвары.
Выпили молча.
— Вот оно... так называемое «культурное пьянство»! — резюмировал Грачёв.
— Тоже мне... Проповедник!
Михаил Игнатьевич налил себе ещё рюмку, выпил. И, склонясь над тарелкой, ещё раз хмыкнул, улыбнулся ехидно, покачал головой.
И было во всей его фигуре столько снисходительного величия: мол, не тот я человек, которого следует учить, а, наоборот, все должны смотреть на меня и подражать мне.
Александр с мгновенной готовностью, со своей великодушной доверчивостью проникся почтительным уважением к хозяину, и даже первое впечатление, что перед ним «сытый барин», скоро у него рассеялось. Он по натуре был добр, доверчив, очень быстро подпадал под влияние, особенно, если влияние исходило от старших, от именитых, от тех, кого и общество признавало достойным уважения.
— Ты это что... серьёзно завязал? — пробубнил Михаил Игнатьевич.
— Слово профессору дал — не пить больше. И вот ей, Варе.
— Ну, ну, хорошо бы.
Михаил Игнатьевич налил рюмки всем остальным.
Александр много слышал о вреде спиртного, но не придавал значения этим разговорам, так как хотя и выпивал при случае, но считал себя непьющим. Здесь же, в присутствии незнакомых женщин, особенно Вареньки, боялся уронить мужское достоинство — пил вровень с Очкиным.
— Слово, говоришь, дал — эт хорошо! — продолжал Очкин, бубня себе под нос.— А чего оно стоит, слово твоё?.. Сколько раз давал его вот ей, Ирине.
Это было уж слишком! — при чужом человеке... Вот он всегда так: ни меры, ни такта.
Мать и дочь вмиг покраснели, потупили взор. Вилками ворошат кусочки мяса, но не едят. Александр сидел рядом с Варей; он краем глаза видел заалевший кончик её уха, над ним полумесяц локона темных волос.
— Вы говорите, папа давал слово,— нарушила она молчание. Голос её дрожал.— А я не слышала. Папа не давал мне слова, а если бы он дал, если б дал...
Грачёв положил ей на плечо свою большую сильную руку.
— Давал, доченька, давал. К сожалению, Михаил Игнатьевич прав.
Очкин, ободрённый поддержкой и, очевидно, желая сгладить неловкое впечатление, продолжал:
— Видел я твоего профессора, был у него. Несерьёзный он человек. Прожектёр! Безответственную болтовню разводит. Трезвость, говорит, нужна. Абсолютная трезвость! Я его спрашиваю: «А как установить эту самую трезвость?..» — «Запретить пить — и всё!» — говорит он мне.
Очкин качнул кудлатой серебряной головой, хмыкнул:
— Чудак! Семьдесят пять лет прожил, а говорит глупости. Вот уж кто-то истинно сказал: не всегда знания ума прибавляют. А ещё какой-то мудрец о профессиональном кретинизме говорил. В одном деле — профессор, а во всех остальных... Был у нас один такой: два института кончил, а предлагал одни глупости. О нём так и говорили: умный дурак.
— Николай Степанович Бурлов — академик, лауреат, признан во всём мире,— сказал молчавший до того времени Александр.
— Не о нем я, разумеется,— осадил свой пыл Очкин, поняв, что зашёл далеко.
И продолжал:
— В наше время желать абсолютной трезвости — всё равно что желать абсолютного счастья. Разводы, преступления, алчность, ложь, подлость, предательство... Наконец, сама смерть!.. Хорошо бы, конечно, без всего этого, да как избавишься вдруг от всего разом? Да и жизнь бы поскучнела. Всё бы стихло, смолкло — борьба, страсти, само движение. Люди бы лежали, да пили бы своё счастье. Чушь какая-то!
Очкину никто не возражал; все сидели и друг на друга не смотрели. Тема разговора хотя и была знакома каждому, но суть проблемы, её историческая подоплёка, социальная сторона, особенно же медицинская окраска, были для всех закрыты. Мало в них смыслил и Очкин, но в силу укоренившейся привычки под всем подводить черту, говорить последние, завершающие слова, вещающий истины тон,— всё это подавляло, отбивало охоту к возражениям.
К тому же Очкин был умён, хорошо знал психологию людей, нравы времени, потребности общества. Он во всяком случае пускал в ход практические доводы, применял холодный, деловой расчёт; складно и гладко обрамлял свою мысль. В его речи слышался своеобычный стиль, и блеск, и логика. Редко кто мог устоять с ним в споре.
В молчании заканчивали обед.
Стали прощаться.
Грачёв, провожая друга, сказал:
— Не обижайся на Очкина, он со всеми так: нагнёт башку словно бычок и бубнит себе под нос. Сколько знаю его — всегда такой.
— Странно,— пожал плечами Александр.— У нас бы такого в цеху не потерпели.
На прощание Грачёв напомнил другу:
— Если твоя матушка возьмёт меня — я, что ж, пожалуй пойду. Учеником пока, а потом, может, и заладится.
И, помолчав, добавил:
— По моей специальности — тренером или в школу учителем физкультуры — меня уж не возьмут. Да, признаться, хотелось бы в большой коллектив, к серьёзному настоящему делу.
Ну, а Михаил Очкин? Откуда у него такая самоуверенность, такое сознание собственной силы и непогрешимости.
Закладываться его характер начал в годы войны. Ему было двенадцать лет, когда гитлеровские солдаты, стоявшие в его родном селе в окрестностях Минска, расстреляли его отца — Игнатия Родионовича, бывшего связным в партизанском отряде. Весь тот страшный день Михаил проплакал, забившись в сено на скотном дворе, а ночью вышел и при свете луны у крыльца соседнего дома увидел спящего гитлеровца. Очевидно, немец был пьян: рядом на снегу лежал автомат. Михаил взял автомат и подался в сторону леса. Там его встретил партизанский дозор: в отряде знали о гибели его отца.
Первое жизненное потрясение наложило отпечаток на характер Михаила: он стал замкнут и молчалив, редко смеялся. Одна дума владела им: отомстить за отца. Она вела его по партизанским тропам. Он был смел до безрассудства; казалось, Михаил искал смерти, но смерть его обходила.
Однажды к партизанам опустился самолёт. Взлететь обратно не мог — не было бензина. И тогда Михаил сказал командиру отряда:
— Я знаю дорогу, по которой немцы возят бензин на свой аэродром. Разрешите устроить засаду?
Командир разрешил, выделил двух бойцов в помощь Михаилу. Они лежали, зарывшись в снег, у обочины дороги. Прошёл час, другой — мимо бежали машины, но бензовоза не было видно. В кузове показавшегося грузовика заметили бочку: бензин! Михаил выбежал на дорогу, выхватил из-за пазухи бутылку с мутной жидкостью. Смотрите, мол — самогон! Машина сбавила ход, но не остановилась. Из кабины высунулся офицер, вскинул пистолет, выстрелил в упор. Михаил качнулся, упал. Лицо горело,— опалило огнем, но — жив. Друзья подхватили на руки, понесли в лес. Пуля задела ухо, шла кровь. Рану перевязали, и Михаил скоро отдышался. Улыбнулся друзьям: жив!
— Вот оно как — угощать немцев самогоном.
Старший предложил Михаилу вернуться в лагерь — отказался. Приготовили на костре чай, подкрепились, и — снова в засаду. И снова грузовик — на борту две бочки. Михаил, перевязанный и укутанный до глаз, показал бутылку. Машина остановилась, и из неё высыпали немцы — шесть человек! Схватили парня и потащили в кабину. Партизаны ударили из автоматов. Завязался бой. Михаил юркнул под машину, прижался к колесу. Стрелял из пистолета немцам в спину. Убил шофера, прыгнул в кабину. Мотор работал, и Михаил рванул машину вперед. Знал: партизаны отойдут в глубь леса, знал и дорогу в отряд. И через полчаса он был уже на партизанской базе.
В бочках оказался бензин, пригодный для самолета.
К вечеру на базу вернулись его товарищи; немцы боя не приняли, рассеялись в лесу по другую сторону от дороги.
Самолёт взлетел, увозя раненых партизан и почту на большую землю. За тот подвиг Михаил получил медаль «За отвагу».
Подрастал и мужал Михаил в партизанском отряде. До конца войны много он исходил дорог по Белоруссии, вырос и окреп в боевых походах, стал заправским, смелым бойцом.
После войны учился. Окончил институт.
Счастливо складывалась карьера Очкина, он был удачлив, весел, любил юмор и умел остроумно, складно говорить. В делах был настойчив, но смелость со временем убывала. Случались ситуации, когда и надо было проявить характер, но ум диктовал расчёт и выдержку. Так постепенно вырабатывались иные свойства: осторожность и осмотрительность. И чем выше поднимался он по служебной лестнице, тем чаще приходилось оглядываться: наверху и ветер сильнее, и опор под ногами меньше. А случалось и так: не знаешь, куда шагнуть: влево пойдешь — себя зашибёшь, вправо — близкого человека в яму столкнёшь. Однажды и любимого человека пришлось локтем задеть. А случилась та история с Машей Полухиной.
Маша была замужем, Очкин — женат, но, встретившись на даче у её отца, известного учёного, они полюбили друг друга.
Учёный благоволил к Очкину. Однажды, когда нужен был директор завода, учёный предложил кандидатуру Очкина.
Время шло, Очкин работал исправно. Учёный был стар, его мучили болезни. Отошёл от дел, и многие стали забывать о нём. Его дочь Маша работала в конструкторском бюро завода. Главный конструктор к ней придирался: то не так, это не так. Позволял грубости.
Маша плакала. А однажды с ней случилась истерика — увезли в больницу.
Очкин всё знал, всё видел, но... не вмешивался. Не прост был главный конструктор, доводился родственником заместителю министра, в ведении которого находился завод. Отношения с министерством у Очкина и без того были натянутые, а тут ещё эта история.
Пригласил главного конструктора, пробовал урезонить мягко, без нажима. Тот понял слабину директора и, когда вернулась Маша, стал ещё изощрённее травить её.
Маша не выдержала, ушла с работы. Очкин сохранил добрые отношения с начальством, но... история с Машей тяжёлым камнем легла на сердце. Замкнулся Очкин, голову стал клонить ниже, говорил уж не столь увесисто. Глубокие складки пролегли на лице, а в волосах засветились серебряные нити.
Мало кто знал о его пристрастии к вину — умел скрывать свою слабость. Но после истории с Машей он стал пить чаще.
И одно только по-прежнему спасало его от людской молвы: умение держать себя в рамках — он пил хотя и регулярно, но не упивался. И никто не видел, и не знал,— даже и он сам,— как быстро разрушаются в нём силы жизни, особенно же разум и совесть, то есть всё то, что в своё время высоко подняло его над людьми.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Вечером, придя с работы, Саша решил поговорить с Верой Михайловной о Грачёве.
Мать возилась на кухне, готовила ужин. Александр подошёл к ней, обнял за плечи:
— Мам, ты меня любишь?
— Ох, Сашок, слышит моё сердце: чего-то тебе понадобилось.
— Точно. Нужна твоя помощь. Ты ведь знаешь: давно я подручного ищу.
— Помню, но нет подходящего человека. Рабочих не хватает. Теперь молодые люди не то, что прежде: кем зря работать не хотят. Им должность подавай, место потеплее.