Пётр Павленко
13ая ПОВЕСТЬ О ЛЕРМОНТОВЕ
В 193... году появилось двенадцать
произведений о Лермонтове.
(Из газет)
Была поздняя ночь в гордых лесах Чечни. Наощупь, шевеля листву, шёл из-за гор
рассвет, и впереди, за долиной, на дальних холмах, уже обозначалось утро. Язык утр
различен, самые шумные утра в долинных лесах, в широкошумных дубравах, у дымных и
суетливых деревень. Полевые утра покойнее, их голос пронзительно-речист и плавен, но
напряжённо тихи и бесшумны горные рассветы.
Тихо взвизгивают недоспавшие птицы — это единственный шорох.
Внизу, в узких тёплых долинах, просыпающиеся движения рождают бойкую
солнечную кутерьму, она доносится в горы неясным шумовым эхом, но оно только
сильнее отражает безголосую сосредоточенность гор.
Взвод конных охотников отдыхал на опушке, у перевала. Ночь была суматошной: и
напряжённой, когда нервы, казалось, вылезли наружу, защищая тело тысячами тоненьких
быстрых лапок от опасностей ночной передряги. Сейчас, в тишине рассвета, нервы
сжались внутри, как утомлённые белки в глухой норе, и тело было норою с сухой и
бесчувственной коркой.
Кони почувствовали утро вместо с птицами и устало зевали теперь, задирая верхние
губы. Ночью они долго бродили за кострами, ища самое ночное место, но всюду была
разлита беспокойная бледность — густая ночь отстоялась внизу, в долинах, а кверху был
всего лишь её некрепкий и мутный настой. Бледные ночи должны бы тянуться долго-дол-
го, до боли в ногах и в печёнке.
Люди спали гораздо дольше коней, они спали до самого солнца, до того, как побежали
но ним студёные судороги предсолнечного ветра.
При норном солнце всегда становится чуть-чуть холоднее, лучи его гонят пород собой
легкую зыбь сквозняков, как ветер гонит перед, собой пыль, как шторм — морскую пену.
Сидя на тёплом пне, дозорный Сирота жевал соломинку. Ближе к лесу копошились в
ломкой сухой траке стреноженные кони. Поручиков жеребец баловно визжал, задирая
других коней.
— Правда, что Имбесиль,— покачал головой Сирота и встал, милям ногами. Он
прошел к лошадям, похлопал их по бокам, поправил путы, поручиков жеребец запутался в
поводу, и он стал распутывать его повод. Боясь упасть, конь перестал переминаться.
— Ну, па-а-рдон... дай леву... па-а-рдон... леву...
— Я вас слушаю... Вы правы,— сказал сквозь сон поручик.
Он был распростёрт на пленной бурке, другая, служившая одеялом, сползла с него и
закрывала только ноги. Рейтузы спустились до пупка, и красная канаусовая рубаха, вся в
пятнах, выбилась из-под пояса. С минуту он полежал ещё, уткнувшись лицом в бурку,
потом быстро повернулся, зевнул, почесал рукою место, откуда растут ноги, подержал на
нём руку и сказал негромко, но очень слышно:
— Какого чёрта не будишь?
— Пардон, ваше благородие,— отвечал Сирота.— До Имбесиля немножечко
задержался.
Поручик скривил грязные губы, потёр свалявшуюся бороду и сказал искусственно
строго:
— Нечего разговаривать, оправились — да на коней.
В лагере всё зашевелилось, люди, потягиваясь, вставали, тарахтели вещами,
сплёвывали со сна, потянуло густой вонью облегчающихся тел и дымком махорки. Часам к
десяти поручик должен был дойти до IIIилинского леса, туда же с востока долиной
подходили и охотники Дорохова. Обе партии имели задачей охватить лес дугой и пройти
его до горных аулов. Неотдохнувшие кони шли путлявой рысцой. Ночью пришлось долго
гнать горцев, и кони натрудили ноги.
— Дозвольте сказать, ваше благородие,— и фельдфебель Терещенко выскочил вперёд
на золотом грудастом Карабахе.— Кабы лошади не пристали, ваше благородие...— сказал
он.
— Дурака валяешь,— пронзительно сказал поручик.— Давно, я вижу, зубы у тебя не
болели.
В строю негромко фыркнули.
— Бить вас, сукиных детей, надо почаще,— добавил поручик.
Фельдфебель отъехал назад. Никак нельзя было понять, когда следовало заговорить с
начальством. То он любил длинные разговоры, и тогда вся команда гудела смехом и
говором, то затыкал всем глотки и сам часами молчал, огрызаясь на каждое покашливание.
— Чиц! — обернулся и крикнул в строй фельдфебель,— береги коней, ребята!
Всадники приумолкли, а потом загудели в треть голосов о своём. Отряд был составлен
из казанских татар, кубанских лезгин и украинцев. Голоса были разные, и разными были
языки, пёстрыми были рассказы. Всадники ехали, горбатясь на сёдлах. Так ездят степные
хищники в ногайских равнинах,— в небрежных, но напряжённых позах.
Лес мельчал, гнильё пней часто устилало тропу, кони растопыривали ноги и приседали,
спотыкаясь. Но вот лес быстро раздался, дорога, вильнув круто, пошла книзу,
чувствовалось по траве, что внизу долина.
— Тихо, матери вашей чёрт,— пронзительно сказал чернявый поручик и заплясал на
коне. Конь засуетился под ним как курица с перевязанными ногами.
— Оправьсь,— сказал он тише.
Охотники послезали с коней, подтянули подпруги, оправились. Кое-кто проверил
шашку, застегнул покрепче тулупчик. Притихли.
И вот, далеко-далеко, за дырявой стеной последнего леса, всплыл лёгонький треск. Он
длился долго, как треск отсыревшей лучины, не уменьшаясь и не становясь громче. Кони
перебирали ногами и навострили уши в его сторону. Поручик помял пальцами чёрные,
грязные баки свои, лохмами свисавшие к подбородку, помочился на ногу жеребца и,
влезая в седло, сказал:
— Ну, стервы, смотри у меня. Как выскочим на татар — все в голос. Злей будем.
И тогда треск раздался ещё ближе, и свинцовый дятел заработал по деревьям.
Чернявый поручик с горбатеньким лбом, по росту мальчик, с лёгкими и кривыми ножками
и с шеей, до ушей вбитой в плечи, вертлявый в седле, молча тронул коня. Опытный
жеребец пошёл размашистым намётом. На краю долины показались горцы.
— Айда, ребятишки! Нажми на коней!
Сбросив повод, чернявый поручик прилёг к луке и, буравя вокруг головы своей
шашкой, нырнул в невысокую заросль, за которой уже открывалась рябая поляна. С
криками, плотным комком бросились за ним охотники. Только казанский татарин
Шамсудинов взял в сторону, придержал коня, спустил с папахи на лицо платок и, закрыв
лицо платком, чтоб не видеть ни позора, ни страха, в одиночку кинулся следом, на поляну,
норовя попасть туда, где посвободнее было бы рубить.
Горцы на чумазых конях вертелись под самыми шашками, и несколько раненных той и
другой стороны скоблили землю разгорячёнными и млеющими руками. Горцы и наши
прыгали, поднимали коней на дыбы, наскакивали кучей и расходились в стороны, будто
загоняя какого-то ошалевшего зверька в невидимую со стороны, но где-то между ними
реально существующую норку.
Охотники рубили плотно, глубоко замахиваясь шашками, как топорами, рубили с кря-
ком, придерживая дыхание, и всё же почему-то не подвигались вперёд, а продолжали
кружить у ежевиковой поросли. Горцы, сталкиваясь конями, вертелись ловчей и
свободней, но быстрее теряли своих всадников, и свободные кони, тарахтя
полуобрубленными сёдлами, в возбуждённости носились возле дерущихся. Чернявый
поручик елозил на скользком, большом седле. Он высоко подпрыгивал вместе с заносимой
за плечо шашкой, мотаясь из стороны в сторону, как большой, глупо привязанный к шашке
темляк. Кряхтя, вопя, брызгая слюной, цеплявшейся за бороду, он пробирался на своем
снегурчатом жеребце на край поляны, откуда шли выстрелы. Он, по всему видно, был
храбр, но какою-то нерусской суетливой храбростью, очень сознательной, всё держащей в
памяти. Должно быть, после боя ему всегда казалось, что он многое делал не так, как надо,
и может быть, даже совсем не то, что надо. Больше всего он боялся бы представить, что он
похож на труса, и когда начинал он держаться покойнее, его забирал страх, что со стороны
спокойствие понимается трусостью, и он, забыв все правила, стирался сделать как можно
больше движений, больше людей убить, чаще подвергнуться опасности. Рубил он плохо,
должно быть, из-за малого роста и коротких рук, и потому старался не рубить, а самому
навлекать на себя врага и быть вырученным бойцами, шашкой же махал больше для
управления боем, а не для защиты.
Но его суетливость была настолько безумной, что походила скорее на сумасшествие,
чем на трусость. Даже перед глазами смерти не хотел бы он видеть себя смешным при
неловком ударе своей шашки.
Перестрелку за лесом покрыл разноголосый вой, и показались пешие горцы. Отбегая
от ската, они вцеплялись на ходу в коней и на гривах уходили прочь. За ними, волоча
коней в поводу, поднимались охотники Дорохова.
— Здорово, Мишель,— закричал издали сам Дорохов, подтягиваясь вверх по тропинке
за сучья кустарника.
— Смотри-ка, как мы делаем войну,— сказал он по-французски чернявому,— как
кухонные мужики, дорогой. Ни красоты, ни удали. Здравствуй. Благодарствую за подмогу.
Чернявый поручик скатился с жеребца и, прихрамывая,— он ещё юнкером сломал себе
ногу,— поздоровался.
— Я тебе завидую, Дорохов,— сказал он.— Ты открыл бой с восьми утра.
Он скривил губы и потёр грязную бороду.
— Мне, понимаешь, не повезло,— продолжил он,— я крутился по лесу, как Вергилий в
аду. Мои ребята — бравый народ, но немного мужиковаты,— закончил он по-французски.
— Чем мужикастее, тем лучше. Не на балу,— ответил Дорохов.— Ты зря про мужика
не говори, повоюй с моё — узнаешь.
И повернулся к субалтерну.
— Вы уж присмотрите за всем, Жоржик. А мы пойдём с поручиком да выкурим по
трубочке.
Чернявый поручик молчал. Небрежность слов Дорохова о мужиках немножко кольнула
его. Выходило, что он получил по носу, как фат и мальчишка. Правда, Дорохов был старый
кавказский офицер испытанной воли, но в отряде Галафеева давно уж поговаривали, что
чернявый Мишель трижды переплюнул его в храбрости. Фразу же Дорохова, «повоюй с
моё — узнаешь» тоже можно было понять очень обидно, как обращённую к юнцу.
— Что, устал, Мишель? — спросил его Дорохов.— А что это ты своих людей
держишь? Ты бы приказал им привал.
— Ничего-с, подождут,— почти что не разжимая губ, ответил чернявый,— не на балу.
Вот девок насиловать они у меня будут первыми.
Дорохов усмехнулся. Он вздёрнул левую бровь и сказал безразлично:
— Я не вмешиваюсь. Дело твоё, Мишель. Но вот, брат, не думал, что ты горазд девок
насиловать.
Чернявый поручик покраснел. Грязные щёки сразу отсырели от пота. Чернявый,
несмотря на то, что был ругателем, в душе оказывался очень застенчивым человеком. Он
мог смутиться от чего угодно. И чтобы реже окунаться в смущение, он перебивал его
наглостью. Но наглость хорошо выходила, когда речь шла о чужом и выдуманном,— о
своём же — не всегда. Он был спокоен за себя, остроумен и добр, когда его считали
подлецом и саврасом, но как только чувствовал он, что кто-то насмешливо заглядывает в
его нутро, он свёртывался, как ёжик, вверх колючками, и сам начинал поносить всякого и
каждого, не стесняясь словами. И чем больше он поносил, тем чаще заглядывали ему в
душу, и тем чаще он краснел. Он был сентиментален, как мальчик, а жить хотел бретёром
и мужчиной в соку. Но помимо всего прочего он был некрасив. Большая голова, низко
вбитая в плечи, спина, крутая у лопаток, будто пригорбая, тонкие выгнутые наружу ноги,
голос пронзительный, как у выпи, глаза маленькие, мышиные, лоб горбатенький, как у
умных, но калечных детей, и, главное,— рост, маленький, незаметный рост.
Дорохов разостлал бурку и лёг на неё животом. Чернявый поручик сел возле на камень.
Разговор не клеился. Горы вокруг вспотели на солнце и парили лёгкими туманами. На
головищах гор багровели рубцы и парши от русских топоров, и туман сползал по ним в
долины серой прогнившей сукровицей. От солнца хотелось спать. Шилинский лес
бесновался нутряными гулами. Треск подходящей по лесу русской пехоты доносился
гудящей волной.
— Ты как хочешь,— сказал Дорохов,— а я посплю. Ты вот мне завидовал, что я начал
бой с восьми утра, а я, знаешь, ни жив, ни мёртв. Прости, родной.
Чернявый скривил губы и ответил, как на уроке:
— Будь покоен. Прикажу постеречь твой сон.
И покраснел, сам не зная отчего.
Чувствуя, что краснеет, и стараясь удержать набегающую на лицо краску, он стискивал
зубы, и тогда его мгновенно охватывала какая-то быстрая злость. Заряд её рождал такой
сумасшедший жест или такое решительное слово, которые невольно заставляли
побледнеть вмиг лицо. Потом, сдерживая волнующееся, как после рискованного прыжка,
дыхание и чувствуя с радостью, как скрылась краска застенчивости, он мог долго, до
нового приступа покраснения, быть добрым и ласковым малым. Вот и сейчас ему нужно
было найти такое слово, но оно не подыскивалось, и злость не рассасывалась, а
плескалась в сердце густой мокротой.
Над обрывом, откуда были видны запястья дальних гор, охотники развели костры.
Дороховские — поближе к обрыву, чернявого поручика — ближе к лесу. Люди обоих
отрядов шумно беседовали и делились провиантом, но держались как люди разных
племён. Далеко в стороне вспархивали одинокие выстрелы. Их эхо раздражённо
стрекотало меж утёсов, никого не пугая.
— Наш-то чернявый заткнул вашего,— говорил в кругу дороховских охотников
горнист Орхименко.— Ей-богу — заткнул. Из арапов он, знаешь, визгливый, пороховой
парень.
— Вон он, до ваших коней пошёл,— поглядел через головы говоривших старый
дороховец.— Не, какой же он офицер, поглядите. Один горб, Исусе Христе.
В кругу засмеялись. Чернявый дошёл до коноводов. Четверо дежурных валялось в
траве, шепчась над медным пятаком. Увидев поручика, они вскочили.
— Чисто замучились с девкой, ваше благородие,— предупредительно сказал один из
них.
— Пымали девку,— сказал другой,— четыре нас, девк один. Пиатак бросали — каму
придиот.
— Какую девку? — спросил поручик.— Откуда?
Старший татарин объяснил ему, что в перестрелке с коня упал раненный в ногу горец,
с ним вместе свалилась девка, сидевшая за его спиной. И показал в сторону. У орешника,
по горло в зелени, спутанная по рукам и ногам, лежала девочка лет двенадцати. Лицо её
было бы красиво, если бы не было страшно испуганно. Она дышала хрипло, и живот её
громко бурчал.
— Может, вам развязать её, ваше благородие? — спросил подошедший фельдфебель.—
Девка, видать, чистая, махонькая.
Поручик махнул рукой.
— Смотри, как бы кого не сглазила,— пронзительно крикнул он.
Солдаты попервоначалу голоса испугались, но по улыбке поняли, что это шутка, и
загрохотали довольно.
— Ничяво, ничяво,— замигал татарин, тот, что бросал пятак,— я всякий девка люблю.
Вечером, в крепости, у майора Гнедича, дороховский субалтерн, чиркая красными,
обветренными глазами, пил водку, как большой, и ввязывался в общий разговор с
впечатлениями о последнем набеге.
— Ну, так как же, вы говорите, как? — подзадоривал его отрядный казначей.— Как это
они, ну-ка?
И субалтерн, трудно выковыривая слова языком, в пятый раз рассказывал о стычке
Дорохова с Мишелем. Сначала будто бы встретились очень мило, потом Дорохов лёг
спать, а Мишель взялся держать посты, но постов не расставил, а ловил в лесу со своими