Рассказы. Повести. Легенды - Телешов Николай Дмитриевич 17 стр.


   -- Войди, Яша, - сказала Дуня, распахивая дверь и снова запирая ее на крючок. - Садись вот здесь, - указала она на стул. - Что с тобой? Говори.

   Яша был рад, что в комнате не было огня, кроме лампадки, горевшей в красном стакане перед большой иконой с темным ликом и темными, скрещенными на груди ладонями. Он рад был этому бледному, мягкому свету, этому прозрачному розовому полумраку; ему не хотелось показывать сестре своих глаз, на которые готовы были каждый миг навернуться слезы, и он тихим, прерывающимся шепотом начал рассказывать ей про знакомство с Вороновым, про свое желание умереть за царя и за правду, про сегодняшнее собрание, на которое он шел с трепетом и радостью, но ушел с него смущенный, и, наконец, про встречу с Федором и про свои сомнения.

   -- Мне надо знать, где правда. Мне непременно надо знать правду.

   -- Какую правду? - тихо и внимательно спросила Дуня.

   Они все время разговаривали шепотом, потому что вокруг все спали, и оба они боялись, чтобы кто-нибудь не проснулся и не подслушал их.

   -- Я не знаю, где правда и какая она, - говорила Дуня, в первый раз в жизни исповедуя свои думы и свои мечты. - Я знаю одно: все мы несчастны. Все несчастны, которые здесь живем. Не потому, Яша, что дедушка с бабушкой и папаша люди дурные, - не потому. Они люди вовсе не дурные. Может быть, мы с тобой хуже их. Они хорошие, но - по-своему. Они честные и добрые... очень честные... но посвоему... Их не переделаешь. Но мы-то? Я-то сама? Я задыхаюсь здесь. Понимаешь, задыхаюсь. Точно меня зарыли в могилу... точно я для них какой-то щенок или котенок, или... я уж не знаю сама - что я для них. А ведь они меня любят, - я знаю, - желают мне счастья... Но беда в том, что ихнее счастье для меня все равно что для птицы клетка, для живого человека - тюрьма!.. Видишь, какая я нехорошая, неблагодарная...

   Она вздохнула и, сложив на коленях руки, опустила голову. Яша молчал: все в эту ночь было для него загадкой и тайной.

   -- Ты видал ли, Яша, чтобы я улыбалась? Видал ли, чтоб я радовалась чему-нибудь, открывала бы душу? Ты не видал этого? Да и не знал, вероятно, что все это бывает иногда нужно человеку... очень нужно!

   Растерянно и изумленно Яша зашептал в ответ искренне, от всего сердца:

   -- Нешто тебе чего не хватает, Дуня? Ты скажи мне... Я тебе все достану. Только скажи мне, Дуня. Я все достану.

   -- Свободы мне надо, Яша! - просто и тихо шепнула в ответ ему сестра и в первый раз улыбнулась - горько и ласково. - Свободы! Только свободы, а остальное все неважно, да и все будет; все будет, чего захочу, была бы свобода, Яша!

   -- Знаешь, что? - вдруг сказала она таинственно и сделалась строгой. Поклянись мне, что никогда и никому не скажешь ни единого слова, пока сама не позволю.

   Она указала на образ:

   -- Клянешься молчать? Я поверю.

   Глядя друг другу в глаза, они молчали, словно испытывая один другого.

   -- Ну?

   -- Поверь. Я буду молчать.

   -- Поклянись, Яша.

   Яша встал и перекрестился на образ.

   -- Вот, ей-богу, не скажу никому, - прошептал он, волнуясь. - Ей богу, никому и никогда не скажу!

   Дуня еще колебалась, но уже глядела с доверием на брата. Тайна мучила ее самое. Тайну эту хотелось сказать, но тайна была велика и свята.

   -- Яша, - тихо сказала она, - взгляни на стол: вот моя тайна.

   Яша посмотрел на стол, но ничего особенного не заметил: возле погашенной лампы лежала стопка книг и исписанные страницы бумаги.

   -- Не пойму, Дуня, - ответил он искренне.

   -- Ты знаешь меня только, какая я днем и вечером у вас там, внизу; а какая я здесь, у себя, сама с собой - ты не знаешь!.. Что у меня в душе, что у меня в мыслях, что в моем сердце - ты знаешь?

   -- Откуда ж мне знать? Ты - девушка... у вас свои мысли, свои дела; а у нас, у мальчиков, свои. Ты тоже вот не знаешь, какую я теперь муку переживаю с этой историей. И никогда не поймешь. Я и сам тоже понимать начинаю только, когда я вот здесь... один, ночью... у себя, наверху.

   Ну-ну, рассказывай свою тайну.

   -- Какая я там, внизу? - повторила Дуня. - Я вяжу, шью, разливаю чай, запираю чуланы. А вот, Яша, приходит ночь - и я совсем другая. Вы все ложитесь спать, а я запираю эту дверь и сажусь за этот стол.

   Она затаила дыхание.

   -- Я учусь, - выговорила она с благоговением.

   -- Чему? - со страхом прошептал Яша.

   -- Учусь! - повторила Дуня и вся засияла от улыбки, от радости, от высказанной, наконец, тайны. - Я, как пленница, Яша, каждую ночь подкапываю свою тюрьму. Каждую ночь я приближаюсь к цели. И настанет день, когда я вырвусь отсюда и уйду, куда захочу.

   -- Куда?

   -- Не знаю. На волю!

   -- Как не знаешь?

   -- Я сейчас подкапываюсь, как вор, и учусь, как вор, чтоб никто не знал, но если я уйду отсюда, то, знай, уйду, как царица!

   Яша, не понимая ее, глядел на разгоревшиеся ее глаза, на вспыхнувшие щеки и старался разгадать эту новую для него тайну.

   -- Замуж я не пойду, Яша, - заговорила спокойно и строго Дуня. - Не пойду за ваших хороших женихов - и знаешь, почему? Не по пути мне с ними. Не хочу я ни себе, ни другому несчастия - вот почему. Я убегу от вас; только не теперь; сейчас рано, я не готова. А вот подготовлюсь, и тогда прощай, Яша!

   -- Что ты говоришь мне... ушам своим не верю.

   -- Не бойся: я буду счастлива. У меня характер твердый, спасибо за него нашим предкам. Я - мужичка; мне многого не надо. Я все стерплю; я не изнежилась; мне только свободы нужно, Яша, только свободы, а остальное все сама достану... Сама! Никого не попрошу об этом. Сама!

   -- Не могу я понять, чего ты хочешь; куда ты нацелилась.

   -- Одна дорога. Если б нас с тобой учили, как других, если б я имела диплом, тогда мне все пути открыты. А теперь... что я могу?

   -- Ах, Дуня...

   -- Я должна сдать экзамен. Это не очень трудно. Ты помнишь Сахарову, батюшкину дочь на даче? Помнишь?

   Вот она сдала экзамен и стала сельской учительницей...

   Яша! подумай, быть учительницей в деревне - да что же еще человеку нужно? Это такое счастье!.. Это такая жизнь!..

   А Яше, под слова сестры, вспоминались только что слышанные злые наветы на ученых, на учащихся, на молодежь, и сердце его начинала сосать невидимая змея. Он в ужасе и в восторге глядел на сестру, которая казалась ему сейчас ангелом, и думал: "Ведь и Дуню могут убить..."

   А она рассказывала ему о своих мечтах и надеждах, о своем будущем счастье...

   И долго еще раздавался в этой низенькой комнате среди общей тишины дружный шепот впервые нашедших друг друга сестры и брата. А в соседней комнате мерно всхрапывала их старая нянька, жившая на покое, которой грезились старые страхи, старые радости, и молодая жизнь мчалась мимо нее своими краткими путями к своим целям, к своим радостям...

VII

   Настала суббота, о которой говорил Федору Яша.

   В этот день вся Линия имела необычайный, праздничный вид. Еще с вечера на двух лошадях привез мужик из деревни зеленых можжевеловых веток и свалил в кучу. Теперь эту кучу разбирал рядской сторож Терентьич; мелкие ветки он разбрасывал по дороге, будто устилая ее зеленым пахучим ковром, а крупными ветвями украшал каждую лавку, засовывая их за петли, за гвозди и за решетки и привязывая к окнам, дверям и к вывескам.

   К десяти часам все было готово.

   Среди Линии возвышались пустые ящики, подпертые тяжелыми кипами товаров, и все это было покрыто красным сукном и приготовлено для того, чтобы поставить сюда тяжелые огромные иконы, которые ожидались ровно в одиннадцать.

   Перед ящиками поверх зелени постелили ковер, покрыли чистой скатертью столик, поставили на него миску с водой, принесли из церкви большие стоячие подсвечники с золочеными длинными свечами и на блюдце насыпали ладану - для кадила.

   Старостой ежегодно избирали дедушку, и теперь в его лавке сидел соборный дьякон в ожидании молебна и держал на коленях узел, где был завернут его золоченый стихарь. Тут же сидел певческий регент, вертя в руках камертон, а Федор скромно удалился на свое любимое место за большим распятием и грустно молчал. Чувствуя себя знаменитостью, дьякон небрежно дымил папиросой, не обращая никакого внимания на захудалого попа, и беседовал с дедушкой о торговых делах.

   -- Едут! Едут! - закричал вдруг мальчик, вбегая в лавку и взмахивая руками. - Иверскую везут!

   Не надевая шапок, все вышли из магазина, а регент бросился бегом к своему хору, стоявшему позади ящиков, приготовленных для икон. Все двадцать человек певчих повернули к нему головы и глядели в его глаза: это были подростки и дети, одетые в одинаковые длинные пальто с низко опущенными широкими карманами; были среди них и мужчины, молодые и старые, все без шапок, но с теплыми шарфами на шеях. Регент поднял два пальца, сложенные кольцом, пропел тихонько: "о-о!.. о-о!..", потом махнул рукою и вся Линия вдруг огласилась дружным приветственным пением.

   А по улице в это время подъезжала к Линии огромная, тяжелая карета, которую везли шесть лошадей, запряженные цугом в две и в четыре. На одной из передних лошадей скакал верхом в седле мальчик, обвязанный башлыком, но без шапки, и, взмахивая без надобности кнутом, кричал тонким мальчишеским голосом на прохожих, которые поспешно снимали шапки и начинали креститься. Кучер на козлах и два человека в поддевках, сидевшие на запятках кареты, были также с непокрытыми головами и сытыми лицами.

   Как только карета остановилась, эти двое соскочили и отворили дверцы, откуда сначала просунулась чья-то большая нога в тяжелом ботике, потом запестрела золоченая парча с красными цветами, а затем вылез иеромонах, плохонький старичок, державший набок седую голову; риза надета была на нем поверх теплого пальто, и ему было в них неловко поворачиваться; за священником вылез дьякон в таком же золоченом стихаре с красными цветами и в черной скуфье, и оба они, согнув головы, равнодушно пошли по Линии, топча набросанный можжевельник, а торговцы, сторожа и артельщики, человек восемь, вынули из кареты огромную икону, всю в серебре и алмазах, и, пошатываясь под страшной тяжестью, краснея, пыхтя и вытаращив глаза, понесли ее на приготовленное место под громкое пение хора, а неизвестно откуда взявшаяся старуха все мешала им идти, подползая под икону и путаясь в ногах у артельщиков.

   Не успели еще дойти до места, как на улице показалась новая процессия: шел угрюмый человек с стеклянным зажженным фонарем, за ним приходский протопоп в лиловой бархатной камилавке и дьчкон с кадилом, оба в парчовых ризах; за ними нести небольшой образ на старой пелене и высокий деревянный крест с потемневшей живописью.

   Едва они повернули в Линию, как на улице произошло новое движение: подъехала карета, еще больше прежней, но запряженная четвевней.

   -- Спаситель! Спаситель! - зашептали вокруг, и хор запел новое приветствие на новый мотив.

   Из кареты также вышли священник и дьякон в ризах с зелеными разводами, а богомольцы, так же силясь, надуваясь и пошатываясь, выдвинули из кареты икону с темным, невероятно огромным ликом и, хватаясь за скобки и медные жерди, закидывая на плечи привязанные к ней ремни, с трудом понесли ее по Линии, отпугивая окриками усердную старуху. Всюду пахло можжевельником, дымом углей, ладаном и горячим воском.

   Начался молебен.

   Общее внимание сосредоточивалось на хоре и на соборном дьяконе, который, весь в золоте, лохматый, толстый и бородатый, торжественно доказывал публике свою принадлежность к первоклассным басам. Остальные все: монахи, дьяконы и священники, одетые в мишурные, пестрые ризы, сознавали свое бессилие и заботились только о том, чтобы несколько слов, доставшихся на их долю, произнести как можно трогательней и проще; все они были подавлены обаянием героя-дьякона и возглашали тексты, стесняясь и чувствуя, что их никто не слушает и никто ими не интересуется.

   Боевым номером для дьякона считалось чтение Апостола. Покашляв в сторону и набравши в легкие воздуха, дьякон взял в обе руки книгу и, не раскрывая ее в знак того, что все в ней написанное он знает наизусть, вышел на середину и, медленно растягивая слова, прогудел низким, густым басом:

   -- Бра-ти-е..

   Начальные фразы он продолжал читать тем же тоном, но, мало-помалу углубляясь в текст, он все более напрягал голос, выговаривал слова более раздельно и более громко; уже становилось заметно, что лицо его краснеет от напряжения и на висках выступают жилки, а голос начинает звенеть, как металл; уже теряется смысл произносимых слов, утрачивается связь между фразами, и слышится только голос - громкий, звучный и чистый, сотрясающий воздух, и все начинают бояться за него, любуясь этой силой, и ждут скорой развязки, а дьякон между тем заносится все выше и выше и все медленнее и все громче вытягивает слога, напрягая голос почти до звона; глаза его уже не видят перед собой ничего, кроме мути; кровь стучит в голову и в шею, и весь череп его звенит и содрогается, а из открытого горла широким потоком вырываются и мчатся оглушительные звуки, уже не слышные ему самоми, и разносятся в воздухе, сотрясая стекла и пламя свечей.

   -- Сам искушен бысть, - слышится последняя фраза.

   И все с напряжением глядят на золоченую широкую спину и круто поднимающиеся плечи дьякона, не смея свободно вздохнуть.

   -- И иску-ша-е-мым по-мо-щи-и! - протянул дьякон, видимо из последних сил, и хор, точно спеша на выручку, громким восклицанием покрыл эту ноту, и отчаянное, почти безумное "щи" утонуло в ответном гуле и громе молодых и сильных голосов.

   -- Молодчина! Молодчина! - перешептывались и восторженно переглядывались все.

   А Яша стоял, опустив голову, и думал; о чем он думал, он и сам не знал. Он слышал хор и возгласы, но мысли его были далеко от всего того, что он слышал и видел.

   -- Перекрести лоб-то!.. Нехорошо! - строго шепнул ему дедушка, незаметно для других толкнув его ногою.

   Яша встрепенулся и, по привычке повинуясь, начал креститься, видя, как священник окунает в воду крест и многие становятся на колена, и слыша, как хор поет о даровании победы над "супротивными".

   Далее он видел, как сквозь толпу начал протискиваться Воронов, неся в руке цилиндр, а другой рукой разглаживая на ходу свои баки. В первый раз заметил Яша на его стриженой голове небольшую розовую шишку, точно из его черепа кто-то показывал маленький кукиш. Он стал глядеть на его затылок и опять мысли его унеслись куда-то далеко, и глаза уже не видели опять ни Воронова, ни икон, ни монахов. Потом он опять очнулся, когда брызги холодной воды упали ему на лицо. Это священник, окуная в чашу волосяную кисть, кропил водой народ, широко взмахивая рукой и стараясь брызнуть как можно дальше.

   А певчие заливались уже хвалою и громкими голосами воспевали славу и благодать; словно бубенчики, звенели дисканты, чередуясь и смешиваясь с альтами, дружно выкрикивали иногда басы, тяжело ревели октавы, и сладко замирали звучные теноры... А толпа весело двигалась и колыхалась; все устремились к иконам, чтобы приложиться к ним и выпить глоток освященной воды.

VIII

   Кареты разъехались, публика разошлась, и только нищие оставались теперь в Линии, робко заглядывая в двери, да двое городовых обходили лавки с поздравлением:

   -- Помолясь богу!

   После стройного хора теперь слышались одиночные выкрики разносчиков, и голоса их казались гнусавыми и смешными.

   -- Спи... рогами!..

   -- Горячая ветчина!

   -- Кипит баранина!

   По тротуару, при входе в улицу, прохаживались пять молодцов, одетые в короткие зипуны, и все поглядывали в ту сторону, куда скрылся от них Благодетель, который в это время сидел у дедушки в лавке.

   Когда входили знакомые благодарить дедушку за хлопоты, Воронов некоторым говорил:

   -- Взглянули бы на наших добровольцев: они на углу дожидаются. Таких у нас теперь уже много, а будет еще больше. По первому моему слову ринутся, как львы, - куда прикажу.

   -- Яков Ильич, - обратился он к Яше. - Мне нужно с вами нынче поговорить. День возмездия близок, и крамола доживает свои последние минуты. Говорю вам правду-истину!

   Тогда из-за большого распятия поднялась вдруг высокая сухая фигура, которую Воронов раньше не заметил.

Назад Дальше