Рассказы. Повести. Легенды - Телешов Николай Дмитриевич 18 стр.


   -- Здравствуйте, батюшка, - проговорил он, приподнимая над головой свой цилиндр. - А я вас и не вижу - за крестом-то.

   Не отвечая на поклон, Федор холодно и строго заметил:

   -- Правда и истина не одно и то лее, сударь.

   -- То есть как - не одно?

   -- Правда и истина не одно и то же, - повторил Федор, - ибо противоположность правды есть ложь, а противоположность истины есть заблуждение. Не ложь, а заблуждение.

   -- К чему эта философия?

   -- А к тому, сударь, что дедушка и Яша - заблуждаются, а вы, извините меня, лжете!.. Они искренне желают добра и истины, но не знают, где они, а вы хорошо знаете, что истина не с вами, но лжете умышленно. Вы их к чему призываете? К погрому? Зовете калечить молодежь и интеллигенцию, да?

   -- Ну да! - резко ответил Воронов, почувствовав в Федоре явного, но слабого врага. - Вы слыхали, батюшка, пословицу: дурная трава - из поля вон!

   -- А вы слыхали пословицу, - ответил Федор, - бог не выдаст, свинья не съест!

   У Яши вдруг задрожало сердце. Он тоже почувствовал, как и Воронов, что Федор выступает на этот раз не собеседником, не спорщиком, а именно врагом. Он слышал в его голосе вызов, а в больших, точно загоревшихся глазах его видел решимость побиться не на жизнь, а на смерть. Он вспомнил вдруг шишку на голове Благодетеля, прикрытую теперь цилиндром, и она показалась ему почему-то страшной, таившей в себе непонятную силу, и подумал про Федора: "Нет, не сладить!.."

   Все молчали.

   -- Именно так, - подхватил Воронов чужую фразу, - именно: бог не выдаст, свинья не съест! А свинья эта хотела сожрать самое драгоценное для русского человека: величие России и самодержавие! Но нет! Не дадим! Бог не выдаст; бог за нас! А мы, верные царские слуги, осеним себя крестным знамением и растопчем крамолу, как змею! как червя!

   Он перевел дух и, указывая на икону, добавил:

   -- Вон как Георгий Победоносец растоптал дракона!

   Федор поднял глаза. И Яша и дедушка тоже взглянули туда, куда показывал Воронов.

   -- Вижу, вижу, - строго сказал Федор. - Да кто дракон-то? Как это понимать надобно?.. По сказанию, это был кровопийца: из городов и селений выхватывал девушек и юношей, самый цвет молодежи, и терзал их, пока Георгий святой не растоптал его. Вот что такое - дракон!

   -- Да? - вопросительно сказал Воронов, пытливым взглядом отыскивая Федора в глубине магазина.

   -- Да! - твердо проговорил тот и, чувствуя, что его плохо видно, вышел из-за распятия на середину лавки; голова его была не покрыта, и жидкие волосы непокорно стояли на ней дыбом. - Да! - повторил он громко, оглядывая сверху донизу магазин. - Со всех стен, со всех полок, из всех углов и сторон глядят на нас пречистые лики угодников божьих. Они лучше меня ответят вам, сударь, на все ваши слова, на все намерения ваши. Вот они! Смотрите! Вот страстотерпцы, великомученики, защитники правды божьей кроткими очами глядят на вас и спрашивают вас: "Кто были гонители и мучители наши?.." И вы должны им ответить: это были цари и верные царские слуги!

   -- Как! - воскликнул Воронов и вскочил со скамьи.

   -- Верные царские слуги, - отчетливо повторил Федор, - были во все века главными гонителями и мучителями наших святых страдальцев. От таких-то верных слуг и ограждал свою паству угодник святой - Николай-чудотворец; недаром поется: "Положил еси душу твою о людех твоих и спас еси неповинные от смерти". И не было более грозного, более гневного защитника народа от прислужников и приспешников царских, что грабили и угнетали невинных ради личных, корыстных целей. Святой Николай крепко стоял за народ, за права его, за человеческую его честь!

   Воронов весь насторожился и глядел то на Федора, то на Яшу, то на дедушку, словно не веря, что здесь сейчас раздаются такие слова. Он сделал было шаг вперед, но остановился, попятился и замер, как бы почуя добычу; только глаза его бегали, прищуривались и иногда вспыхивали в ожидании чего-то очень приятного, очень желанного. Чуть улыбаясь, он стоял, опершись рукой о прилавок, где наложены были один на один ореховые киоты с стеклянными дверцами, и весело закручивал свои пушистые баки.

   -- Да! Да! - разгораясь, все громче и громче говорил Федор. - Это вы взяли ключи разумения, вы связали бремена тяжелые, неудобоносимые и навалили их на плечи людям. Горе вам, лицемеры!.. Вот они - святые великомученики! - восторженно взывал он, поднимая обе руки и широко указывая ими на иконы, которыми была переполнена вся лавка. - Мы чтим страдание их, мы молимся им, заступникам нашим в бедах и в горе, павшим за истинное Христово учение, а господь наш заповедал людям душу свою положить за други своя и возлюбить ближнего, как себя самого.

   Федор повернулся вдруг к Воронову и, вытянув во всю длину свою руку с широким отвисшим рукавом, указывал прямо в его лицо.

   -- Смутитесь же, разбойники, перед новыми жертвами!.. А вот и сам Спаситель наш, призывающий к себе всех труждающихся и обремененных...

   Федор стремительно шагнул к распятию и высоко поднял обе руки над грудью Христа.

   У подножия высокого креста тощая и длинная фигура Федора, в холодной заштопанной и полинявшей рясе, с открытой головой и жидкими поднявшимися волосами, казалась точно возникшей откуда-то из глубины веков. Говоря о святых, Федор и сам был похож сейчас на какого-то мученика, навлекающего на свою голову страдания и казнь: видно было, что он уже не владеет собой и кидается в бездну, а Воронов сторожит его, как паук с раскинутой сетью, выжидает и томит свою жертву.

   Дедушка сидел молча, шевеля губами, точно пережевывая что-то, моргая и тяжело дыша, а руки его тряслись н хватались за газету, за счеты, за бороду и за дрожавшие колена.

   Яша, взволнованный и побледневший, как в первое знакомство с Вороновым, с раздувшимися ноздрями и стиснутыми зубами, стоял и глядел на Федора и переносил взоры туда, куда тот указывал: на иконы, на Воронова и на распятие. Он глядел сейчас на бледное чело Христа в терновом венце, на печально опущенную голову с закрытыми глазами, на распятые руки и ноги, на пробитое ребро и на кровь, струившуюся из раны.

   -- "Сия есть кровь моя"! - взывал восторженно и исступленно Федор, протягивая ладонь и указывая ею на рану. - "Кровь моя, за вас и за многие изливаемая..." Изливаемая за людей, обманутых и обворованных сильными мира сего, и даже за вас, верные царские слуги, за вас, враги темного, несчастного народа... И за тебя! - крикнул он на Воронова, обжигая его взором, полным гнева и презрения. - И за тебя, обманщик и палач! И за тебя, христопродавец!..

   Воронов попятился и сжался.

   -- Вот как? - прошипел он в ответ. - Так вот ты какой? - сказал он, выпрямляясь и меряя Федора взглядом с головы до ног. - Ну и поп! обратился он к дедушке и опять перенес взгляд на Федора. - По таким молодцам давно тюрьма плачет. Ну и поп! - повторил Воронов, взглядывая на Яшу и словно в удивлении разводя руками. - Вот так поп!

   И вдруг закричал и затопал ногами:

   -- В тюрьму тебя, Гришка Отрепьев! В тюрьму тебя, расстрига!

   Он вытащил вдруг откуда-то из кармана полицейский свисток и, быстро всунув его в рот, надул щеки, краснея от напряжения и злобы. Резкий, переливающийся, тревожный свист загремел неожиданно на всю лавку.

   В этот же миг Яша, схватив себя за волосы, ринулся из-за конторки вперед, не помня себя, не рассуждая и отшвыривая ногами стул и табуретку, с грохотом покатившиеся по полу. Как это случилось, никто не успел заметить.

   -- Вот ты какой! - задыхаясь, крикнул Яша и, схватив первый попавшийся на глаза киот, поднял его обеими руками над головой и со всего размаху ударил им Воронова по цилиндру.

   Зазвенело и застучало разбитое вдребезги стекло, заглушив сразу свисток. Острые мелкие осколки посыпались на пол, полетели в стороны, засверкали в складках одежды и запутались в баках; цилиндр от удара сплющился весь, перекосился и налез почти на глаза.

   Исцарапанными, окровавленными руками Яша быстро взмахнул опять, поднимая киот, и опять ударил изо всей силы по цилиндру, и вновь замахнулся, но Воронов уже бросился к двери и побежал по Линии, путаясь в можжевельнике, загораживая руками голову и во весь голос крича:

   -- Караул! Крамола! Крамола!

   А Яша, настигая его на бегу, с ожесточением бил его пустым ящиком куда попало - по шее, по плечам, по спине, по поднятым рукам, по затылку...

   Оба они бежали один за другим, не видя ни пути, ни встречных, не разбирая ни канав, ни порогов.

   Воронов задыхался; цилиндр его был весь изломан, баки всклокочены, а из носа, торчавшего прямо из-под шляпы, текла кровь.

   -- Крамола! Спасите! Крамола! - хрипел он, скользя и .спотыкаясь, а Яша, тоже изнемогая, молча и тяжело ударял его на бегу раз за разом, пока чья-то сильная рука не ударила его самого по лицу.

   Он пошатнулся.

   Пятеро молодцов в коротких зипунах набросились на него, и голова его стала метаться от ударов туда и сюда; свет померк, сердце захолонуло, и Яша, опустив руки, повалился без памяти на острый каменный порог магазина.

   Из виска его потекла кровь...

   Тогда все попятились от него и замолчали.

   А на шум и крики уже бежали с разных сторон - с улицы дежурный городовой, а из лавки - дедушка. Один спешил строго и деловито, а другого гнало вперед предчувствие страшной беды и безысходного горя.

   1906

Начало конца

"1905 год". Часть 2.

I

   Ларион Девяткин был человеком среднего возраста, когда наступил девятьсот пятый год, с его небывалыми до тех пор грандиозными политическими забастовками: то останавливались текстильные фабрики, то бастовали кожевенные заводы, то типографии и газеты, то еще какие-нибудь отрасли производства.

   Девяткину многое из всего этого казалось нелепым ч даже вредным для людей низкого звания, к каковым причислял он и самого себя. Он был уверен, что это скандалила из-за войны рабочая молодежь, которой не было охоты идти в солдаты, чтобы быть угнанной немедленно в Маньчжурию, где японцы трепали царских генералов, постыдит шептавших о "терпении и терпении"... "Труса празднуя", вот и выдумали эти политические забастовки и отягчали ими и без того тяжелое для всех положение. Многие сверстники Девяткина тоже были взяты в свое время в армию как запасные, и что с ними случилось, живы они или нет, изуродованы или целы - ничего никому до сих пор неизвестно.

   Сам он по болезни сердца был освобожден от военной службы, и встреча с японцами ему никак не грозила. Но вот война кончена, армии возвращаются... Чего же ради теперь скандалить и бастовать? Это было ему совершенно непонятно и даже до некоторой степени обидно.

   Еще с мальчишеского возраста Девяткин работал в московском первоклассном ресторане; сначала мыл посуду и бегал на побегушках с мелкими поручениями, а потом занял место штатного официанта и пользовался общим доверием как хозяев, так и гостей.

   Подошла осень, и разрастающиеся забастовки начали задевать теперь и самого Девяткина, а не хозяев-нанимателей, на которых ссылались как на врагов рабочего класса.

   Остановились, наконец, конки и окраинные трамваи, так что ходить на службу приходилось пешком, а это было не близко и трудно. Остановились и железные дороги, а жена Девяткина с двумя ребятишками жила при станции Люберцы, верстах в двадцати от Москвы, у своего брата, железнодорожного слесаря. Все сношения с ними прекратились, и это было очень досадно и неудобно, особенно в такое тревожное время... Вспыхнула всероссийская почтово-телеграфная забастовка, и узнать что-нибудь о семье стало окончательно невозможно. Остановился газовый завод, погасло электричество, и Москва погрузилась во мрак; забастовали хлебопекарни, замер водопровод. . Все это вместе взятое так стиснуло жизнь, что среди темноты, пустоты и полной неуверенности за завтрашний день становилось все более и более жутко.

   Наконец, подошли однажды огромной толпой к ресторану забастовщики и потребовали всех служащих к себе, на улицу, угрожая в противном случае хозяевам разбитием стекол, а служащим - занесением их имен на черную доску. Когда все они, служащие, вышли на улицу, толпа радостно приветствовала их, называя товарищами, и, вобрав их в свою гущу, потекла к следующему большому ресторану снимать с работы других.

   С каждым новым пунктом толпа значительно увеличивалась. Теперь она представляла собою что-то очень внушительное. Девяткин шел в этой возрастающей толпе, но старался ни с кем не разговаривать, а только подчинялся чьей-то воле и не понимал, для чего все это делается и для чего вовлечен в это дело он, вовсе не желающий ни бастовать, ни скандалить. В таком настроении проходил день за днем...

   Но вот настал момент, когда и его самого захватило тревожное настроение. Было около часа дня. Он служил, как обычно, в своем ресторане, в большом зале, подавая завтраки, весьма скудные, без белого хлеба, в значительной комбинации из картофеля и капусты. Несмотря на солнечный октябрьский день, в огромном зале, рассчитанном на электрическое освещение, было вот уже много дней серо и скучно. За большим круглым столом, который обслуживал в этот день Девяткин, сидела компания артистов, пришедших в ресторан поесть чего-нибудь вкусного, так как дома, по их словам, буквально не из чего готовить. Но и здесь условия были не из блестящих. Скучно и серо было везде. Разговаривали тихо и вяло за всеми столами. Вдруг вбегает в зал небольшого роста человек в сером пиджаке и, помахивая над головой экстренным прибавлением к газете, громко говорит, подходя к группе артистов:

   -- Высочайший манифест! Кон-сти-ту-ция!

   Листок газетной бумаги выхватывается у него из рук, все глаза жадно устремляются на печатные колонки, головы наклоняются над листком, пальцы бегают по строчкам.

   Читают сразу несколько человек, быстро, кое-как ища главного, и вдруг раздается на весь зал восторженный громкий бас знаменитого певца:

   -- Конституция! Ура!

   -- Ур-ра!! - подхватывают другие артисты.

   Весь зал притих. Все замерло в ожидании, все взоры устремились на артистов.

   Догадливый метрдотель распорядился скупить у газетчиков целую пачку этих листков, которые нарасхват разобрала публика в одну минуту.

   -- Конституция! - раздавалось восторженно и тут и там. - Конституция!

   Жали друг другу руки, поздравляли; многие целовались.

   И в этот момент все люстры, и бра, и настольные лампы вдруг засветились. После многих дней темноты блеском, радостью и победой засиял мрачный зал.

   -- Ур-ра! Ур-ра!! - загремели голоса, и бурные аплодисменты слились с восклицаниями:

   -- Браво, рабочие! Молодцы! Добились!

   Ликование захватило всех, в том числе и Девяткина. Он только сейчас понял, что не зря переживали люди тяжелые дни, не напрасно бросали работу, останавливали фабрики, железные дороги, почту, электричество. И вот, когда все увидели, что без рабочего народа жизнь не может идти правильно, когда сделали то, что нужно, - вот и электричество засветилось, и вагоны пойдут, и жизнь закипит снова и лучше прежнего.

   Радостное, праздничное настроение овладело всеми присутствующими. Многие потребовали вина, а артисты заказали шампанское.

   -- Да побольше! - весело крикнул знаменитый певец вдогонку Девяткину. От такой радости сам напьюсь, извозчика своего шампанским напою! И лошадь напою!

   Весело улыбаясь и пошучивая, артисты вышли из-за своего стола и поднялись на пустую эстраду, где стояло пианино.

   -- Споем, ребята, на радостях! - говорил певец товарищам. - Восславим освобождение!

   Мгновенно образовался хор, и зазвучала знаменитая рабочая песня "Дубинушка", всем известная, пережившая свой век под запретом.

   -- "Но настала пора, и поднялся народ, разогнул он согбенную спину, гремел в огромном зале могучий голос певца, - и, стряхнув с плеч долой тяжкий гнет вековой, на врагов своих поднял дубину..."

Назад Дальше