Открытые берега (сборник) - Ткаченко Анатолий Сергеевич


Анатолий Ткаченко

Рассказы и повесть

РАССКАЗЫ

Гибель владыки

Маленький островок-риф медленно протаивал из-под чистого снега и льда. Серые выщербленные камни в бурых пятнах лишайников уже теплели от солнца, а вокруг лунными застывшими всплесками дыбились торосы льда, и оттуда тянуло холодной сыростью. Холод и белизна простирались во все стороны океана.

И вот несмело меж камней побежали ручьи, не такие, как на Большой земле, — прозрачные, без прелого листика и былинки, холодные и блескучие.

Ни деревца, ни кустика. Камень, скудный мох.

Но и здесь пробуждалась жизнь. Оттаяла муха, расправила занемевшие крылышки, тонко прожужжала от камня к камню; проснулся муравей — и сразу за работу: сдвинул крупинку сухой теплой глины, потащил себе в нору. Черный одинокий жук долго прислушивался к теплу, сочившемуся сквозь панцирные надкрылья, потом неуклюже заковылял, еще не соображая, куда и зачем.

А солнце грело, поднималось выше. Ручьи слизали снег с мягких песчаных берегов, и островок обозначился серо-желтой глыбой среди белой пустыни. Потом нахлынул туман, мокрый, тяжелый, откуда-то с юга, от теплых вод. Он оседал на камнях, точил лед, тек и сочился. Пришел ветер, холодный «северняк», упал туман дождем, и море загремело. Из черных провалов выплеснулась густая, пахнущая солью вода.

Льды уходили, смолкали, и первые волны ударили в берег острова. Зашелестел песок, покатилась галька, ровное неумолчное звучание наполнило воздух.

Темной ночью под сырыми тучами у берегов послышались тревожные крики: «Аррр! Арра!» Птицы с юга по воде подступили к острову, а едва засерел рассвет, полчищами ринулись на скалы. С гомоном, толкотней занимали они бугристое плато, камни и выступы. Бились за свои старые, годами насиженные места.

Прилетели кайры.

Камни переменили цвет — стали пестрыми, и только песчаные берега все так же ярко и пустынно лежали у зеленой живой воды. Туманы приходили из океана и уходили в океан, ветры обтекали остров, медленно теплело небо над холодным пространством.

Другой ночью в птичий грай и шум прибоя вплелись другие, стойкие звуки. Кто-то огромный, тяжелый привалился к берегу, отдувался, фыркал в воде; потом жуткий звериный рык прокатился по острову. Одни, второй, третий… К рассвету все слилось в низкий колеблющийся рев. Сотни грузных, с необсохшей шерстью животных, вскинув маленькие головы, выдыхая горячий пар, многоголосо встречали солнце.

Это котики-секачи заняли лежбище.

Они расселись по всему восточному берегу, зорко следя друг за другом, оберегая места будущих гаремов. То там, то здесь слышалось тяжелое уханье, храп: секачи сходились грудями, сшибались, и на могучих, лоснящихся жиром шеях алыми полосами вспыхивали свежие раны. Сильные побеждали, расширяли свои владения.

Человек — хозяин острова — приехал днем.

Светлые волны перебирали гальку, играли длинными космами водорослей, кайры пикировали с плато, шлепались в воду, бойкие чайки-моевки лепили гнезда в черных трещинах скал.

Человек легко выпрыгнул из шлюпки, подтянул ее, матросы выбросили на песок мешки с провизией, бочонок пресной воды, одежду, оттолкнулись и дружно ударили веслами. Человек махнул им рукой:

— Хорошо идти!

И пошел к серым домикам, заброшенно ютившимся на узкой каменной террасе, принюхиваясь к устоявшемуся, уже душному воздуху от несметного скопления птиц и животных. Вскоре над крайней шиферной крышей вырос кухонный дымок, и вокруг запахло человечьим жильем.

Человек поднялся на плато. Кайры, топоча лапками, расступались перед ним, поворачиваясь белыми грудками. Плато было усеяно пестрыми теплыми яйцами. Задувал ветерок, и яйца, жужжа, вертелись на каменных плитах; они были тяжелые с одной стороны, острые с другой, и никогда не скатывались к обрыву. Человек ступал осторожно и недобро усмехнулся, когда из-за его плеч тяжело налетел мартын, схватил в клюв яйцо и скрылся за выступом скалы: он не любил этих больших, печальных чаек-воровок.

У обрыва человек остановился, вложил руки в глубокие карманы меховой куртки, по морской привычке чуть расставил ноги в грубых сапогах. В его лицо, коричневое, жестковатое от резких морщин, с прищуренными глазами, ударил стылый ветер, поднимавшийся снизу, от воды.

Он прислушался к страстному, призывному реву секачей, оглядел широкий песчаный пляж. Все здесь было так же, как в прошлые годы. И так же на большом плоском камне в полосе прибоя, словно на троне-возвышении, возлежал владыка котикового стада — огромный секач. Жесткая седая грива начиналась у него от сердито взъерошенной головы и спадала на спину, грудь бугрилась мускулами, широкие сильные ласты, напрягшись, морщились жирными складками. Медленно, величественно озирался вокруг владыка, и берег возле него был пуст: никто не осмеливался посягнуть на его владения.

Много лет человек знал владыку. Каждую весну, сойдя на остров, он торопился увидеть его: это как-то успокаивало, обещало хорошее лето; в этом было немножко суеверия, воображения. Может, владыку просто выдумал человек? Но так он привык. Какой рыбак или зверобой не верит в удачу?..

Человек и зверь смотрели друг на друга, человек — дружески, зверь — враждебно. Нет у зверя памяти: всякий раз, видя непохожего на себя, он волновался, от страха и ярости раскрывал клыкастую пасть, ревел утробно, по-бычьи. И сейчас его влажный острый нос нервно задергался, глаза черно, зорко замигали, но рев, долетевший с ветром, был хриплый и недолгий. Хозяин заметил это, сказал:

— Стареет владыка.

Потянулись длинные дни, пустынные, одинаковые. То моросили колкие холодные дожди, и секачи прятались в море: пресная вода щекотала им кожу; то щедро светило негорячее солнце, нагревался берег, и секачи недвижными каменными глыбами чернели на песке.

По морю медлительно проходили корабли, отчетливые в ясные дни, жутковато гудящие в тумане. Пролетали за тучами самолеты, их свежий рокот звал в шум и суету городов. А еще выше, невидимые над мглистым островом, проносились спутники Земли.

Где-то гремели цеха, плавился металл; где-то пахали сырую весеннюю землю, цвели сады; и где-то ученые готовили ракету с первым космонавтом… А здесь человек ходил по острову, осматривал вытаявшие из-под снега дощатые загоны, забойные площадки, сараи и склады. У него была редкая профессия — начальник промысла, хозяин котикового острова. «Так и полагается, — решил он для себя, — каждому свое место; даже когда люди станут свободно летать на другие планеты, кто-нибудь будет жить на этом острове».

Человек много работал, хорошо ел, крепко спал. Он был очень спокойный, молчаливый и на вид медлительный, как все, кто живет у моря. Он мог пить полусоленую воду, спать под грохот прибоя. Человек не удивился бы, вдруг проснувшись посреди моря в одинокой шлюпке, — он сделал бы обязательно утреннюю зарядку, умылся и попробовал добыть пищу.

В начале июня ночью хозяин проснулся. Прислушался. С восточного берега доносился бешеный рев, сквозь который прорывалось частое жалобное блеяние, хриплые вздохи, удары. Чудилось, там избивали и резали огромное стадо баранов.

Хозяин подумал: «Самки вышли на лежбище». Он встал, выбрался из домика, поеживаясь от сырой прохлады. В небе кое-где проступали звезды и тут же пропадали, быстро несло не то туман, не то низкие рыхлые тучи. Море замерло, оно, казалось, в страхе внимало тому, что творилось там, по ту сторону скал.

Человек вернулся в домик, но уснуть не мог. Теперь в реве и блеянии животных ему слышались и победные вопли, и смертельные выкрики, и тихие рыдания. Человек ясно представлял себе то, что много раз видел и хорошо знал.

Извечными водными путями по следу секачей многотысячным стадом пришли к острову самки. Они лавиной хлынули на берег. И тут секачи, почуявшие приближение самок еще с вечера, подступили к воде, стали загонять их к себе в гаремы. Во тьме и тесноте разыгрались бои, схватки. Секачи сталкивались тяжелыми, неуклюжими на земле телами, грызлись, падали, давя и калеча нежных самок. Бились насмерть. Сильные сбрасывали побежденных в море, и вода у берегов окрашивалась в рыжий цвет. Жалобно блеяли самки, ревели и тяжко вздыхали секачи, лилась кровь. Звериный закон решал просто: сильный счастлив в любви.

«Как там владыка?..» — подумал хозяин.

Этот могучий секач всегда имел самый обширный гарем. Порой было трудно сосчитать его самок: сто, двести и больше. Человек задремал только под утро, но и во сне ему чудилось: кто-то огромный, громогласный ходит по острову, и от этого вздрагивает каменная земля.

Он поздно вышел на плато — солнце уже пробилось сквозь сырую мглу, разгорелось, и теперь туман густо оседал росой на камни и песок. Лежбище потемнело от несчетного месива котиков, клокотало, ворочалось. Но это было уже затишье. По всему берегу пятнами обозначались гаремы — секачи поделили самок и теперь ревниво охраняли их, а южную и северную оконечности заняли холостяки и полусекачи: до семи лет они не вступают в бои.

Владыка, вскинув голову, лежал в середине своего необъятного гарема. Он скалил желтую клыкастую пасть и вздрагивал от возбуждения. Ни одной кровавой раны не было на его теле — значит, и на этот раз не нашлось равного.

По хорошей погоде высадились на остров рабочие — забойщики, мездревщики, засольщики. У них были не тронутые морским ветром лица, свежая одежда. В сырых, настывших домиках задымили трубы, на веревках и жердях запестрели полотенца, рубашки. От артельного котла запахло кашей и салом. Скупое эхо скал ответило новым звукам и голосам, вечером тихонько запела гармонь. Западный берег был берегом людей.

Пожилые рабочие стали звать хозяина острова просто Иваном, молодые — Иваном Никифоровичем. И те и другие чуть побаивались начальника, особенно его глубоких спокойных глаз; все казалось: видит он что-то в каждом и про себя усмехается. А на самом деле смеялся он редко и как-то скупо, будто не желая тратиться на такой пустяк. Зато и спокойно каждому было при нем: ветер, туман, шторм — все понимал он и ни в чем не видел зла. Ходит в белой едкой хмари, чуть щурится, чуть сутулится, а то протянет руку, словно пощупает плоть тумана, проговорит вполголоса: «Ну, навалился». К прибою повернется, скажет: «Хватит глотку драть». И так уж случалось, что ли, — море смирялось, светлело.

В шумное, ветреное утро, чуть только посерело небо, хозяин вывел забойщиков на котиковое лежбище. Пригнувшись, тенями разошлись по берегу люди и сомкнулись в цепочку — от воды к обрыву. Постукивая дубинками, несильно вскрикивая, они отсекли крупный косяк котиков, погнали к загону. Звери тревожно поводили головами, раздували ноздри, храпели. В мутном, призрачном сееве тумана они до жалости напоминали перепуганных, сбившихся в кучу овец.

В загоне рабочие отделили самок и сеголеток — молодых котиков, выпустили на пляж. Холостяков и полусекачей загнали на деревянную площадку. Здесь, не медля, выступил вперед старый боец, в его жилистой руке ловко, красиво взметнулась дубинка и метко упала на переносицу злобно вскинувшему морду котику. Легкий хруст — зверь обмяк, уронил голову. На дощатый настил плеснула из пасти густая черно-красная кровь.

Молодой паренек-забойщик по имени Акимка замер, зябко передернул плечами и опустил дубинку. Его глаза с ужасом глядели на медленно растекавшуюся яркую лужицу. Лицо и даже руки Акимки побелели, будто он сам истекал кровью. Молодые рабочие молча отступили за стариков.

Подошел хозяин, кивнул Акимке на ворота загона:

— Уходи!

И зачастили тупые хрусткие удары.

Вечером хозяин подсел к Акимке, сказал:

— Жалко?

— Да.

— А ты мясо ешь?

— Ем.

— Кто ж для тебя баранов и быков забивает?

Акимка молчал.

— Значит, мы — изверги, нам ничего не жалко, а ты — человек?.. Подумай вот: если бы люди зверей не били, лес не рубили, землю не пахали, чем бы они жили? А по-моему, так: без этого нельзя. Кому-то надо и зверей бить, и рыбу ловить. Не то ни тебя, такого красивого да румяного, ни твоей невесты, ни всех прочих не будет. Надо только по-хорошему, по-хозяйски каждому свое дело делать.

Иван Никифорович поморщил лоб, размял в жестких пальцах папиросу, но курить не стал. Видно, нелегко ему давалась премудрость слов.

— Много я убил котиков, даже сосчитать не могу, — снова заговорил он. — А вот воротника котикового или шапки не имею. Не надо мне, неинтересно. Но другим нужно: нашим людям, за границу — деньги хорошие платят. И я бью и хорошо умею это делать. Тебя научу, а струсишь — домой отправлю.

В глазах Акимки хозяин увидел испуг, обиду, просьбу помочь ему.

— Научу. Но только этого мало. Главное в нашем деле — душевность. Душевность нужна к земле, растениям, а особенно к живым существам. Человек не может остаться на пустой планете. Вот подумай: лет сто назад котики по всем морям водились, миллионы их было. Теперь только три-четыре стада осталось — у нас да в Америке. Где другие? На воротники пошли? Нет, на деньги. От жадности и спешки, я думаю, и воротников-то хороших не делали… Вот как. А мы с тобой давай так решим: лишнего котика не забьем, лишнего дерева не срубим…

Из-под навеса от печки потянуло душновато-жирным запахом какой-то неведомой Акимке пищи. Насторожившись, он поморщил ноздри. Хозяин сказал:

— Идем ужинать. Сегодня — сердца и языки котиков. Тебе вроде крещения будет.

Акимка тряхнул головой.

Шкуры отмочили в чанах с морской водой, соскоблили с них жир, засолили. Потом, когда они хорошо просолятся, их свернут, запечатают в бочки и отправят на материк, в большой город. Там из шкур сделают мех — темный, мерцающий белыми искрами, ласковый и радующий. Глаза людей будут добреть, изумляться красоте природы.

Первый забой кончился. Рабочие стали готовиться ко второму. Стадо словно почувствовало это и ответило мощным приплодом — показало свою некогда неистребимую, вековечную силу. Весь берег был усыпан малышами — черными котиками. Рождались они в рубашках, барахтающимися клубками, самки разрывали плеву зубами, выпускали их на свет. Они тоненько блеяли, расползались, матери сгоняли их в плотные табунки — «детсады». На трясущихся ножках-ластах, неуклюжие, с мутными круглыми глазами, пугающиеся воды, черные котики и впрямь очень напоминали домашних котят.

Иван Никифорович стал молчаливым, хмурясь, обходил свои владения. Думал. Разговор с Акимой напомнил ему сына — семиклассника Ваньку. Похож он был на Акимку: знал все о спутниках и ракетах, мечтал о путешествиях, но не любил пачкать руки на простой работе. «Чем занимается сейчас Ванька? Наверное, с соседским Петькой загорает на сарае или собак гоняет». Сколько раз собирался взять с собой сына, да все откладывал. «Теперь уж возьму, — решил он. — Пусть будущего Ивана Ивановича ветерком проберет, дождиком промочит, пусть не собирается на Луну, пока Земли хорошо не узнал…»

Но это не успокоило его: припомнилась жена, ее слова: «Старею уже, а все одна…» Да, одна. Как-то так получалось в жизни, что не пришлось Ивану Никифоровичу сидеть дома… Смолоду все морячил — в разные плавания уходил, на промысел зверобойный, — слезы девчонки-жены не печалили, расставался с улыбкой и грустил легко: знал, что дождется и еще больше любить будет. По моряцкой привычке боялся «обабиться», раньше времени к печке пристроиться.

А потом война нагрянула. Четыре года — в окопах, в дыму и грохоте. Весной у маленького чужого городка шибануло в грудь осколком, упал в глубокую сырую воронку, лицом к небу. Придя в себя, подумал: «Всю свою жизнь не просто жил, а трудности для себя придумывал». И захотелось жить тихо, по-человечески, любить жену — ведь только она умеет прощать, много терпеть, необидно плакать… Вернулся и зажил хозяином — дом поправил, Ванька родился, жена улыбаться научилась. Так бы и стал «земным» человеком, да предложили этот остров, котиковый промысел. Не устоял: по воде заскучал, по зверью морскому. Жена отпустила… Рос Ванька без отцова присмотра, обозначались морщины у его матери, но только раз она сказала: «Старею уже, а все одна…»

И кажется Ивану Никифоровичу, что вот сейчас, в эту минуту, ему открылась простая и мудрая человеческая истина: он бы и в молодости не геройствовал и теперь не жил на острове, если бы его не ждала, не прощала, не думала о нем жена, единственная, данная ему судьбой для жизни и твердости на земле.

Дальше