«Вот отрезвеет, — решила Наталья, — и поговорю, распишу ему Надьку».
Часа через два, когда из школы пришла Ленка, и Наталья принялась готовить еду, собирать на стол, снова прибежала Маша. На этот раз она подсела к Ленке (лучше подальше быть от старшей сестрицы), заговорила для нее:
— Пошли к дядьке Надькиному, за овраг, песни поют, пляшут. Паша с Надькой под ручку…
— Цыц! — не утерпела Наталья.
Маша пошептала еще немного, покачала головой и на цыпочках пошла к двери. Из сеней обиженно сказала:
— Подумаешь, для них стараешься…
Ленка перестала есть, Наталья бросила посуду, подсела к столу, опустив в подол мокрые руки. Не говорили.
О чем было говорить? Идти за Пашкой, вести домой — представление на всю деревню. Да и как он еще себя поведет, отвыкли от него за три года. Оставить Пашку у Сальниковых тоже хорошего мало — от сплетен после задохнешься. Или оженят дурня. Так и сидели, уставясь в стол, а мухи ели хлеб, дико гудели, носясь от окна к окну, и дом казался пустым, огромным.
4
На третью неделю Пашкиного отдыха возле клуба на доске «Не проходите мимо!» вывесили большую карикатуру: Пашка тянул из горлышка сорокаградусную, кричал: «Люблю эту работу!» Внизу были написаны стишки:
Наталья в этот день не пошла в магазин, вечером едва подоила корову: разболелась голова. Когда уже стемнело и степь прислала во дворы первый холодок, возле калитки остановился Максимыч, бригадир тракторной бригады, у которого до призыва работал Пашка. Кликнул Наталью. Поговорили о том о сем, помолчали, повздыхали: все-таки годы, усталость, боли, — Максимыч сказал:
— Хватит дурить ему… Присылай Пашку. Скажи — возьму. Последний раз приглашаю, скажи.
Он ушел, сильно кивая правым плечом, широкий, расхлябанный от работы. Остался запах бензина, железа. Вспомнилось — воевал вместе с Пашкиным отцом, израненный, изрезанный в госпиталях. А вот приковылял, приглашает. И такая обида подступила — пеной в горле закипела, захотелось Наталье броситься на сына, бить, колотить его чем попало, а после самой разбежаться и стукнуться головой о стену. Когда стихли шаги Максимыча и злость отпустила грудь, Наталья подумала: «Хорошо, что Паши нет дома — натворила бы чего-нибудь». Но поговорить решила окончательно, последний раз. Только бы Ленка поскорее из школы вернулась, в два голоса можно вдвое больше всяких убедительных слов наговорить.
Ленка пришла поздно, насупленная, будто обиженная кем-то. Глаза сощурены, чутко присматриваются, губы стиснуты, как от боли. Наталья глянула, испугалась: Ленка сейчас была очень похожа на нее — такой она сама была в девках. Побежала собирать на стол, спросила из кухни, что случилось. Оказывается, ничего особенного — просто мальчишки на уроках хихикали и на бумажках рисовали Павла, переписывали стишки. Две таких бумажки Ленка нашла у себя в портфеле — сумели подсунуть. В другое время и Наталья расстроилась бы, обязательно даже, но сегодня она так отчаянно готовилась к разговору с Пашкой, что на другие переживания не осталось силы. Сели ужинать, Ленка спросила:
— Мам, у нас есть выпить?
Поискали, нацедили две рюмки. Сделалось веселее, еда легче пошла. Условились, как встретить Пашку, что говорить. Если будет куражиться и махать кулаками — сбегать за Машиным мужем, пусть скрутит, успокоит.
Приготовились ждать, Ленка взяла книгу, Наталья — недовязанную рукавицу. Сидели часа три, перестало говорить радио возле клуба, надоело тявкать собакам, деревня оглохла, — и вот издали, домов за пять, услышали голос Павла. Он бодро, прерывисто напевал: «На пыльных тропинках далеких планет…» Наталья бросила рукавицу, Ленка оттолкнула книгу, будто вычитала что-то непереносимое.
Павел широко хлопнул калиткой, свалил в сенях ведро, перепугал теленка (Наталья отлучала его от коровы), матюгнулся и наконец нащупал дверь. От порога крикнул, вертя у себя перед носом конверт:
— Письмецо получил. Надька ходила на почту, принесла. От Алексея, дружок что надо! Пишет — договорился. Пишет — ждет, жилплощадь подыскал. Так и написано: «Первое время трактористом будешь вкалывать на заводском дворе, по специальности. Опосля приглядишься, в цеха перемахнешь, ближе к чистой работе». Все, значит, еду!
— Когда? — спросила Ленка.
— Вот соберусь…
— Мама, соберем. — Ленка встала. — Где его чемодан?
— Выгоняешь, значит. Брата выгоняешь? — Павел тяжко насупился, сжал губы и тоже стал похож на мать.
Наталья подошла к нему, хотела громко и твердо сказать: «Уезжай!», но как-то сразу ослабела, взяла его за руку, всхлипнула, пробормотала:
— И правда, лучше уезжай, Паша.
— Без сожаления, значит? — Павел сел на лавку. — Между прочим, для вас тоже стараюсь: из грязи вытащить хочу.
Ленка бросала в чемодан, что попадалось под руку Пашкиного, сверху положила костюм лавсановый и подарочные куски ситца. Придавила ногой крышку, защелкнула замки, перекосившись плечом, подтащила чемодан к Пашкиным ногам.
Павел минуту смотрел на него, будто взвешивал «на глаз», и вдруг пнул так сильно, что крышка распахнулась, вывалив все добро, а сам Павел спиной ударился в стенку. Свалилась на пол фуражка; не выпрямляясь, Павел рванул ворот гимнастерки и застонал, завыл, как от сильной зубной боли. Потом начал всхлипывать, прикрыл ладонью глаза, и Наталья бросилась к нему, сразу позабыв, сколько Павлу лет, из-за чего они так разругались.
5
— Мама, дай молока.
Перестав наговаривать, очнувшись от множества жалобных слов, которых и сама почти не понимала, мать заторопилась к ведерку, принесла его в обеих руках, впереди себя, будто боясь разбить, подала к самым губам Павла.
Он жадно припал, и сначала пена, шипя и лопаясь, обволокла ему лицо, после влилась в иссохший рот пресная, парная влага. Закрыв глаза, он пил и пил — как дышал, легко, огромными глотками. Мать трогала рукой его плечо, нашептывала:
— Попей, попей…
Когда молоко полилось по губам и подбородку, Павел отдал ведерко. Надев его на согнутую в локте руку, мать неторопливо пошла вдоль плетня, трогая новенькие, чисто затесанные столбы, покачивая плетень. Осмотрела калитку, — Павел и ее успел подтянуть, подладить, — хлопнула несколько раз, будто входя и выходя из огорода, накинула веский крючок. Вернулась, села на другой край чурбака.
Рассвет над степью истончился, растекшись ввысь и вширь, понемногу стал превращаться в белый свет, и лишь черные тени возле саманок, тополей, бредущих по улице коров были клочками ночи. Разверзались дали, охватывали деревню со всех четырех сторон, она делалась меньше, затеряннее, но и ярче, — начинали светиться известковые стопы, крыши саманок, — и далеко-далеко она будет виднеться весь огромный день, как оброненная в травы, начищенная о степные дороги подкова.
Павел вздрогнул, остро, до легкого страха ощутив степное пространство, сказал:
— Сегодня подлажу колодец, завтра примусь за кизяк.
— И в совхоз теперь пойдешь? — тихо спросила мать, опасаясь помешать его мыслям.
Павел легонько вздохнул.
— Одумался, знать…
— Нет, не думал. Да и когда было.
— Отчего ж так?
— Не знаю, — ответил Павел и почувствовал, что надо как-то объяснить матери, начал говорить тихо, сбиваясь: — Встал, вышел во двор — дышать нечем. Хватаю воздух, как рыба, — а тут ветер, такой знакомый, с огорода, со степи, что ли, и в грудь, в лицо мне… Будто чего-то живого напился.
Последний из рода Жахаима
1
— Большой Сарычегонак?
— Сарычегонак! — ответил мне молодой казах в солдатской, еще свежей гимнастерке, в защитных брюках, закатанных выше колен. Он пробежал мимо, едва глянув в мою сторону, не поздоровался, и я понял, что здесь, в заливе Сарычегонак, городские — не очень дорогие гости, надоедают рыбакам своими частыми наездами.
Присев на кромку обрыва, где кончалась степь и начинался влажный песок, за которым сразу и резко распахивалась во все пространство аральская вода, я решил отдохнуть и осмотреться. Надо было, чтобы глаза после скудного цвета трав, бурой степной земли, серого дымного воздуха привыкли к яркой, огненной зелени моря.
Сидел, впитывая в себя эту зелень, дышал прохладой, тоже зеленой, и само небо над морем было зеленоватым и выше, чем там, у меня за спиной — в глухой, горячей степи. Мне не совсем верилось, что воду можно потрогать рукой, искупаться в ней, и от этого она не исчезнет вдруг как мираж. По над заливом летали и тонко взвизгивали чайки, неподалеку поколыхивалась большая лодка, а за нею широко и округло мерцали в свете черные поплавки невода.
От крыльев повода тянулись к берегу канаты, и их медленно накручивали на барабаны воротов два верблюда, припряженные к деревянным дышлам. Вскинув высоко головы, брезгливо выпятив губы, они вытаптывали в песке аккуратные круги, глядели куда-то в дальние дали степи, совсем не обращая внимания на людей. Сухонький, босой и голый до пояса казах изредка вяло протягивал по бокам верблюдов длинным бичом, и тогда на песок опадали хлопья рыжей линялой шерсти, а верблюды, не прибавляя шага, хрипло и по-ишачьи тягостно вскрикивали.
Ближе к степи, где песок был сухим и сквозь него пробивалась жесткая трава типчак, стояли две раскидистые, продымленные палатки. Возле них горел едва приметно в полдневной жаре костерок, согревая черный казан. Женщина в длинном платье — так что не видно было ее ног, — худая, рукастая, беспрерывно двигалась и, казалось, делала все сразу: месила тесто на деревянном косом столике, рубила поленья и подбадривала костерок, со всех сторон обхаживала казан, покрикивала на ребенка, который тут же копошился в песке, оттаскивала его от огня, вытирала сопливый пос. Лицо у женщины было острое, носатое, голова повязана белым платком, движения размашисты. Мне подумалось, что она, наверное, русская.
Из палатки, что была повместительнее и прокопченнее, вышли рыбаки, двинулись к воде и по одному стали забредать в лагуну, направляясь к лодке. Одни подняли до самого пояса резиновые сапоги, другие, помоложе, сбросив с себя одежду, остались в трусах и майках. Рыбак в солдатской гимнастерке немного припоздал, торопливо раздевался у самой воды, и я решил подойти к нему: если он действительно недавно со службы, мне будет легче заговорить именно с ним.
— Привет! — сказал я, будто мы с ним еще не виделись.
— Здравствуй, — ответил он, как бы впервые увидев меня, и на этот раз основательно прошелся по мне взглядом, сощурился на фотоаппарат, слегка потрогал рукой крышку, спросил:
— «Зенит-С»?
— Ага.
— У меня такой, с первой получки купил. Учиться буду. — Он погладил пальцами кожу аппарата. — Ты корреспондент?
— Нет. Так просто… Посмотреть приехал.
— А-а, — не поверил он. — Все равно иди сначала к Мухтару. Доложи. Скажи: прибыл посмотреть, товарищ, Мухтарбай. Чтобы полюбил тебя.
— Кто этот Мухтар?
— Бригадир. Иди. Вон в той палатке.
Солдат указал на ту, которая была поменьше и поновей, отвернулся и побрел к лодке. Я хотел окликнуть его, но, заметив, как он поспешно удаляется, понял, что говорить со мной он больше не будет: некогда, да и не хочет, наверное, раньше бригадира близко знакомиться с неизвестным человеком. «Порядочек на Арале», — подумал я, заранее представляя себе грозного Мухтара, готовясь к беседе с ним.
Верблюды медленно вращали вертушки, рядом с воротами росли округлые бухты мокрых канатов; у верблюдов опали, истощались горбы, а казах-погонщик все подогревал их бичом, покрикивал в тон их тягостному хрипу; можно было долго смотреть на все это, но великое высокомерие верблюдов как бы говорило: стой, смотри, и ничего не переменится.
Подойдя к палатке бригадира, я осторожно, неслышно раздвинул захватанные руками полы входа, просунул внутрь голову. В углу на бурой грубой кошме сидел толстый крупный человек, с очень смуглым лицом, в соломенной шляпе. Клетчатая рубаха расстегнута, босые ноги подвернуты под туловище, руки — на коленях. Глаза у человека были полузакрыты, он спал или в забытьи смотрел вниз, на истрепанный край кошмы, видя что-то интересное для себя.
Так же неслышно я протиснулся в палатку, чуть испугавшись знойного удушья, сел у входа на кошму и кашлянул. У человека дрогнули веки, но он не открыл глаза, не переменил своей идолоподобной позы.
— Здравствуйте, Мухтарбай! — сказал я не очень громко.
Человек глянул на меня, показав большущие, густо-коричневые глаза с красными кровяными белками, минуту смотрел и, видимо, не найдя во мне ничего интересного, вновь углубился в самою себя.
— Вот, приехал… — сказал я.
— Кто такой? — спросил тихо он.
— Хочу посмотреть, познакомиться…
— Газета?
— Не совсем…
— Почему знаешь меня?
Я не успел ответить, Мухтар уперся взглядом в фотоаппарат, даже слегка протянул к нему руку.
— Снимать будешь?
— Можно.
Он прижмурился в яркий просвет входа — там, далеко на воде, качалась лодка, мигали поплавки невода, корчась в потоках марева, двигались люди, — опять уставился на фотоаппарат. Думая, что Мухтара интересует марка фотоаппарата, я отстегнул крышку, перевел пленку. Мухтар поднял, защищаясь, руки, сказал чуть испуганно, глядя в объектив:
— Здесь нехорошо. Там надо! — Он подался всем грузным туловом к выходу, опять прижмурился от яркого света. — Скоро как раз будет. Скоро рыбу таскать будем.
Я сбросил с плеча рюкзак, разулся, снял брюки и рубашку: приготовился брести к рыбакам. Стало легче дышать, и я ругнул себя за то, что не догадался сделать это раньше. Из рюкзака вывалилась белая булка, байка мелкого частика в томате и два пучка редиски — все, что удалось мне добыть на последней станции, в городе Аральске.
— Чего это? — спросил Мухтар, указав на редиску.
— Редиска.
— Чего — риска?
— Овощ такой. Кушать можно.
Мухтар оторвал одну редиску, оглядел, опасливо положил в рот. Пососав, раскусил, прислушался к резкому вкусу и выплюнул на ладонь.
— Горький риска!
Я усмехнулся, сжевал самую крупную редиску, сладко причмокнул.
Мухтар покрутил головой, восхищаясь моей смелостью, сказал:
— Пошли давай.
Раскачавшись, он встал сначала на четвереньки, затем поочередно подвел под себя ноги и медленно приподнялся. В рост он не сделался очень уж громоздким, как этого можно было ожидать, — у него были короткие кривые ноги, — зато живот, получив волю, просторно выпятился под рубахой.
Мухтар облачился в резиновые сапоги, поднял их до паха, петли припоясал ремнем, на клетчатую рубаху накинул клеенчатую куртку, и мы пошли к морю.
Верблюды уже не крутили вертушки. Выпряженные, брели по раздольному мелководью к лодке. Два молодых, коричнево загорелых казаха, устроившись на их облезлых горбах, погоняли, хлопали ладонями по крупам. Один верблюд побежал, широко разбрасывая ноги, взбив тучу брызг; другой все так же чинно вышагивал, косил глазом на седока и сердито всхрапывал.
— Хорошая механизация! — сказал я.
— Хорошая, — согласился серьезно Мухтар. — Бензин, смазка — не надо.
К бокам верблюдов приторочили края невода, и они медленно поволокли мокрую дель к берегу. В сверкающих ячеях, подернутых пленкой пены, трепыхались рыбешки, остро зеленели плети водорослей.
Мы подошли к лодке. Кутец невода был уже близко, его сжимали, сдавливали, неторопливо подводили к стенке борта. Крайние рыбаки были по самые плечи в воде, мой знакомый солдат плавал позади кутца, бултыхал ногами и руками, отпугивая рыбу, чтобы она не перепрыгивала через балберы. В носу лодки стоял старый казах, покрикивая, управлял подводом невода.
Мухтар влез к нему, присел рядом на бочонок с пресной водой, но мешать не стал. Всего раза два он глянул на бурлящий рыбой кутец, после закурил и, скучая, уставился в живучую, беглую зелень моря, будто его совсем не интересовали эти люди, их работа.