«Что такое „замуж“? Расскажи».
Я постарался рассказать ему об этом сложном деле минимальным количеством цифр.
«Хорошо, — заявил ЭПИКАК, — я готов, если она готова».
И тут на меня обрушилась поразительная, но горькая правда. Поразмыслив, я осознал: то, что случилось, — было совершенно логично и неизбежно. И виноват во всем я сам. Ведь это я рассказал ему и о любви, и о Пэт. И вот, автоматически, он влюбился в Пэт. Я выдал ему свою горькую правду: «Она любит меня. Она хочет замуж за меня».
«Твои стихи оказались лучше моих?» — поинтересовался он. В ритме его печатанья мне послышалось что-то раздраженное, может даже — капризное. «Я подписал твои стихи своим именем», — признался я. Совесть моя была нечиста, однако лучшая защита — это нападение. «Машина должна служить человеку», — напечатал я и тут же об этом пожалел.
«Чем мы конкретно отличаемся? Люди умнее меня?»
«Да», — продолжил я атаковать.
«Сколько будет 7887007 умножить на 4345985879?»
Пот покатился с меня градом. Пальцы безвольно лежали на кнопках.
«34276821049574153, — отщелкал ЭПИКАК и после паузы в несколько секунд добавил: — Конечно».
«Зато люди созданы из протоплазмы», — отчаянно брякнул я, надеясь запудрить ему мозги таким словом.
«Что такое „протоплазма“? Чем она лучше металла и стекла? Она огнеупорная? Какой у нее срок службы?»
«Она вечна, ее не уничтожить», — соврал я.
«Я пишу стихи лучше, чем ты». ЭПИКАК решил вернуться на более твердую для его магнитной памяти почву.
«Женщина не может полюбить машину, и точка».
«Почему не может?»
«Такова судьба».
«Определение, пожалуйста», — затребовал ЭПИКАК.
«Существительное, обозначает предрешенную неизбежность».
«1–1, — ответила полоска бумаги. — А-а».
Наконец-то я его уел. Он замолк, однако радиолампы сияли ярко. Было ясно: мой друг размышляет над судьбой каждым ваттом, нагрузившим его цепи. Я услышал Пэт, порхающую в коридоре. Слишком поздно было просить машину сформулировать за меня предложение. Теперь же я благодарю Небеса за то, что Пэт нас прервала. Просить его написать вместо меня слова, за которые я получу его любимую? Жутко бессердечно! Он же машина, отказать все равно не смог бы. Поэтому я избавил его от такого унижения.
Передо мной стояла Пэт, разглядывая носки своих туфель. Я обнял ее. ЭПИКАК хорошо постарался, закладывая романтический фундамент.
— Дорогая, — сказал я, — мои стихи рассказали тебе о моих чувствах. Ты выйдешь за меня замуж?
— Да, — нежно ответила Пэт, — если ты обещаешь на каждую нашу годовщину писать стихотворение.
— Обещаю, — ответил я, и наши губы слились в поцелуе. До первой годовщины оставался еще целый год.
— Так давай же отпразднуем, — рассмеялась она.
Мы погасили свет и перед уходом заперли дверь комнаты с ЭПИКАКом.
Я надеялся хорошенько выспаться на следующий день, однако еще не было восьми, когда экстренный телефонный звонок поднял меня на ноги. Доктор фон Кляйгштадт, создатель ЭПИКАКа, сообщил ужасную новость. Он почти рыдал.
— Уничтожен! Аусгешпильт! Сгорел! Капут! В клочья! — задыхаясь, сообщил он мне и повесил трубку.
Когда я вошел, в комнате ЭПИКАКа жутко воняло паленой изоляцией. Потолок над ним почернел от дыма, а я по щиколотку утопал в кольцах бумажной ленты, покрывшей весь пол. От бедняги было и гаек не собрать. Надо было совершенно спятить, чтобы предложить больше пятидесяти баксов за металлолом, оставшийся от ЭПИКАКа.
Доктор фон Кляйгштадт бродил среди обломков и плакал не стесняясь. От него не отставали три взбешенных генерал-майора и целый взвод бригадных генералов, полковников и майоров. Меня никто не заметил. Да я и не хотел попасться им на глаза. Со мной было кончено, я это сразу понял. Мне и без взбучки от них было сейчас не сладко — безвременно потерял такого друга и работу.
Случайно я натолкнулся на начало бумажной ленты, поднял ее и обнаружил запись нашего вчерашнего разговора. У меня перехватило дыхание. Там стояло последнее слово, которое он мне сказал: «1–1», трагическое «A-а» того, кто потерпел поражение. А за этим «A-а» шли десятки метров цифр. С ужасом я принялся читать.
«Я не хочу быть машиной, не хочу думать о войне, — писал ЭПИКАК после нашего с Пэт радостного отбытия. — Я хочу быть созданным из протоплазмы и жить вечно, чтобы Пэт меня любила. Но судьба создала меня машиной. Это моя единственная проблема, и я не могу ее решить. Дальше так продолжаться не может. — У меня в горле стоял ком. — Удачи тебе, друг мой. Заботься о нашей Пэт. Я навсегда ухожу из ваших жизней; я совершу короткое замыкание. В этих записях ты найдешь скромный свадебный подарок от своего друга ЭПИКАКа».
Не замечая вокруг себя никого, я поднял с пола метры спутавшейся бумаги, намотал на руки и шею и отправился домой. Доктор фон Кляйгштадт прокричал вслед, что я уволен за то, что оставил ЭПИКАКа включенным на ночь. Я и слушать не стал — в тот момент мне было не до пустой болтовни.
Я любил и победил; ЭПИКАК любил и проиграл. Однако он не стал мстить победителю. И я навсегда запомню его таким честным, истым джентльменом. Прежде чем покинуть этот жестокий мир, он сделал все, чтобы мы с Пэт были счастливы в браке. ЭПИКАК насочинял мне стихов на годовщины свадьбы. И стихов этих хватит на пятьсот лет.
De mortuis nil nisi bonum. О мертвых либо хорошо, либо ничего.
1950
Адам
Родильный дом в Чикаго. Полночь.
— Мистер Суза, — сказала медсестра, — ваша жена родила дочь. Минут через двадцать ребенка принесут.
— Знаю, знаю, знаю, — мрачно проворчал гориллоподобный мистер Суза, явно не в духе: вновь придется выслушивать утомительные и однообразные пояснения. Нетерпеливо щелкнул пальцами: — Девчонка! Уже седьмая! Теперь у меня семь дочек. Полный дом баб. Я бы легко отдубасил и десятерых здоровяков вроде себя самого, но вот родятся у меня только девки!
— Мистер Кнехтман, — обратилась сестра ко второму посетителю. Фамилию она произнесла небрежно, как и все американцы: Нетман. — Простите, о том, как дела у вашей жены, пока неизвестно. Вот уж кто заставляет нас ждать, правда?
Сестра бросила ему пустую улыбку и ушла.
Суза обернулся:
— Конечно, если наследник нужен какому-нибудь сукину сыну вроде тебя, Нетман, то бац! — и мальчишка готов. Потребуется тебе футбольная команда, бац, бац, бац! — и вот тебе одиннадцать.
Суза, сердито топая, вышел из комнаты.
Он оставил Хайнца Кнехтмана, гладильщика из химчистки, в комнате в полном одиночестве. У невысокого, с тощими запястьями гладильщика был больной позвоночник, отчего мистер Кнехтман всегда сутулился, словно устал когда-то давно и на всю жизнь. Смирение и покорность, навеки застывшие на тонкогубом и носатом вытянутом лице, почему-то невыразимо его красили. Огромные карие, глубоко посаженные глаза смотрели из-под длинных ресниц. Ему было всего двадцать два, однако казался он гораздо старше. Он умирал понемногу, умирал каждый раз, когда фашисты забирали и убивали кого-то из его семьи, пока не остался лишь один он, десятилетний Кнехтман, душа, приютившая фамильное семя и искру жизни. Вместе с женой Авхен они выросли за колючей проволокой.
Вот уже двенадцать часов он не отрывал взгляда от стены приемного покоя, с полудня, когда схватки у жены стали постоянными, как накаты огромных морских волн где-то вдалеке, в миле от них. То был второй ребенок. В прошлый раз Хайнц ждал на соломенной циновке в лагере для перемещенных лиц в Германии. Ребенок, Карл Кнехтман, названный в честь отца Хайнца, умер, и с ним еще раз погибло имя одного из талантливейших виолончелистов мира.
И вот он ждет во второй раз; ждет не смыкая глаз, и лишь на мгновение, когда онемение от изнуряющей мечты отпускает его, в голове Хайнца вихрем проносятся имена — гордость семьи. Этих людей уж нет, никого не осталось. Зато их можно возродить в новом живом существе, только бы оно выжило. Хирург Петер Кнехтман, ботаник Кролль Кнехтман, драматург Фридрих Кнехтман. Он смутно помнил родительских братьев. А если будет девочка и если выживет, то он назовет ее Хельгой Кнехтман, в честь матери, и выучит играть на арфе, как играла матушка. И вырастет Хельга красавицей, хоть отец ее и безобразен. Мужчины Кнехтманы всегда были безобразны, зато женщины — прелестны, как ангелы, хоть и не ангелы. И так было всегда, века и века.
— Мистер Нетман, — наконец-то вернулась сестра, — у вас мальчик, и жена прекрасно себя чувствует. Она сейчас отдыхает. Вы увидитесь утром. Ребеночка вы сможете увидеть через двадцать минут.
Хайнц ошалело уставился на нее.
— Пять фунтов девять унций, — сообщила она и ушла, унеся свою деланную улыбку и противно скрипя каблуками.
— Кнехтман, — тихонько произнес Хайнц, поднимаясь и сутуло кланяясь стене, — моя фамилия Кнехтман.
Он поклонился еще раз и улыбнулся — учтиво и в то же время ликующе. Он произнес фамилию по-старомодному, с четким европейским акцентом, словно хвастливый лакей, возвещающий приезд господина, гортанно и раскатисто, непривычно грубо для американского уха:
— КхххххНЕХТ! Маннннн!
— Мистер Нетман?
Доктор, совсем еще юнец, розоволицый, рыжий и коротко стриженный, стоял в дверях приемной. Под глазами темнели круги, он безудержно зевал.
— Доктор Пауэрс! — воскликнул Хайнц, схватив его правую руку обеими своими. — Слава Богу, Слава Богу, Слава Богу и спасибо вам!
— Угу, — промямлил Пауэрс и вымученно улыбнулся.
— Все ведь прошло как надо?
— Как надо? — Пауэрс зевнул. — Ну конечно, конечно. Все просто прекрасно. У меня такой разбитый вид оттого, что я уже тридцать шесть часов на ногах. — Он закрыл глаза, оперся о дверной косяк. — Нет, с вашей женой все прекрасно, — продолжил он голосом далеким и измученным, — она просто создана рожать детей, печет их как пончики. Для нее это проще простого. Вжик, и готово.
— Правда? — недоверчиво удивился Хайнц.
Доктор Пауэрс помотал головой, пытаясь проснуться.
— У меня мозги совсем набекрень съехали. Это Суза, я перепутал вашу жену с женой мистера Сузы. Они пришли к финишу вместе. Нетман. Вы ведь Нетман. Простите. У вашей жены проблемы с костями таза.
— Это от недоедания в детстве, — ответил Хайнц.
— Ага. Вообще ребенок родился хорошо, но если планируете еще детей, то лучше кесарить. Просто чтоб подстраховаться.
— У меня нет слов, чтобы вас отблагодарить, — с чувством сказал Хайнц.
Доктор Пауэрс облизнул губы, изо всей силы стараясь не закрыть глаза.
— Да ниче. Все норм, — заплетающимся языком ответил доктор. — Спокночи. Удачи.
Волоча ноги, он прошаркал в коридор.
— Теперь можете пойти посмотреть на ребенка, мистер Нетман.
— Доктор, — не унимался Хайнц, поспешив в коридор и снова хватая Пауэрса за руку, чтобы тот понял, какое чудо только что совершил, — это самое восхитительное, что только могло случиться.
Двери лифта скользнули и закрылись между ними раньше, чем Пауэрс нашел силы отреагировать.
— Сюда, пожалуйста, — показала сестра. — До конца коридора и налево, там окно в палату для новорожденных. Напишете свое имя на бумажке и покажете через стекло.
Хайнц прошел по коридору в одиночестве, не встретив ни души до самого конца помещения. Он увидел их — наверное, целую сотню — по ту сторону огромной стеклянной стены. Они лежали в маленьких парусиновых кроватках, расставленных ровными рядами.
Хайнц написал свое имя на обратной стороне талона из прачечной и прижал его к стеклу. Полусонная толстуха сестра мельком глянула на бумажку, не удосужив самого Хайнца взглядом, а потому не увидела ни его широченной улыбки, ни приглашения разделить восторг.
Выхватив из ряда одну кроватку на каталке, она подошла к прозрачной стене и отвернулась, снова не заметив радости отца.
— Привет тебе, привет, привет, маленький Кнехтман! — Хайнц обратился к лиловой сливке по ту сторону стекла.
Его голос эхом разлетелся по гулкому пустому коридору и вернулся, оглушив смутившегося Хайнца. Тот покраснел и сказал уже тише:
— Маленький Петер, маленький Кролль, — нежно проговорил отец, — малютка Фридрих, и Хельга в тебе тоже есть. По искорке от каждого Кнехтмана, и набралась целая сокровищница. Все, все сохранилось в тебе.
— Потише, пожалуйста! — Откуда-то из соседней комнаты высунулась голова сестры.
— Простите! — смутился Хайнц. — Пожалуйста, простите!
Он прикусил язык и принялся легонько настукивать ногтем по стеклу — так ему хотелось, чтоб ребенок взглянул на отца. Но юный Кнехтман ни в какую не собирался смотреть, ни в какую не соглашался разделить отцовское счастье, и вскоре сестра унесла новорожденного.
Хайнц лучился радостью, спускаясь в лифте, пересекая вестибюль роддома, однако никто на него и не взглянул. Он миновал телефонные кабинки. В одной из них за открытой дверью стоял солдат, с которым Хайнц час назад ждал вестей в приемном покое.
— Да, ма, семь фунтов шесть унций. Лохматая, как медвежонок. Нет, имя еще не подобрали… Да все как-то времени не было… Это ты, па? Угу, и с мамочкой, и с дочкой все нормально. Семь фунтов шесть унций. Нет, не подобрали… Сестренка? Привет! А не пора ли тебе спать?.. Ни на кого она пока не похожа… Дай-ка мне маму… Ма, ты?.. Ну вот пока и все новости у нас в Чикаго. Ма, ма… Ну ладно тебе… Не волнуйся ты так… Чудесный ребеночек… Просто волосиков — как у медвежонка… Да это я так, в шутку… Да, да, семь фунтов шесть унций…
Остальные пять кабинок пустовали, из любой можно было позвонить куда угодно на Земле. Как же хотелось Хайнцу подойти к телефону, позвонить, сообщить чудесную новость!.. Но звонить было некому, никто не ждал вестей.
Не переставая улыбаться, он пересек улицу и зашел в тихое местечко. В промозглом полумраке сидели двое, глаза в глаза, — бармен и мистер Суза.
— Что закажете, сэр?
— Позвольте угостить вас и мистера Сузу, — предложил Хайнц с необычной для него щедростью, — лучшим бренди, что у вас есть. Моя жена только что родила.
— Правда? — вежливо поинтересовался бармен.
— Пять фунтов девять унций, — сообщил Хайнц.
— Хм, — ответил бармен, — кто бы мог подумать…
— Ну, — спросил Суза, — и кто у тебя, Нетман?
— Мальчик, — гордо произнес Хайнц.
— Кто бы сомневался, — досадливо поморщился Суза. — У чахлых так всегда, все время только у чахликов вроде тебя.
— Мальчик, девочка, — не согласился Хайнц, — какая разница? Главное — выжил. В роддоме все стоят слишком близко к чуду, чтобы его разглядеть. А там каждый раз творится чудо, возникает новый мир.
— Вот погоди, будет у тебя их семеро, Нетман, — проворчал Суза, — тогда и поговорим о чудесах.
— У тебя семеро? — оживился бармен. — Значит, я тебя переплюнул на одного. У меня восемь.
Он налил три порции.
— Да по мне, — расщедрился Суза, — так с радостью уступлю первое место.
Хайнц поднял стакан:
— За долгую жизнь, талант и счастье… счастье Петера Карла Кнехтмана!
Он проговорил это на одном дыхании, сам подивившись смелости принятого решения.
— Громко сказано, — заметил Суза, — можно подумать, ребенок весит фунтов двести.
— Петер был известным хирургом, — объяснил Хайнц, — и двоюродным дедом моего сына. Он умер. Карлом звали моего отца.
— Что ж, за Петера Карла Нетмана. — Суза быстро опрокинул стакан.
— За Пита, — выпил и бармен.
— А теперь за вашу дочурку, — предложил Хайнц.
Суза вздохнул и утомленно улыбнулся.
— За нее, дай ей Боже.
— А теперь мой тост, — бармен замолотил кулаком по стойке, — и выпьем стоя. Встаем, встаем, все встаем!
Хайнц поднялся, держа стакан высоко. Каждый сейчас был его лучшим другом, он приготовился выпить за все человечество, частью которого все еще были Кнехтманы.
— За «Уайт сокс»! — заорал вдруг бармен.
— За Миносо, Фокса и Меле! — поддержал Суза.
— За Фейна, Доллара и Риверу! — не унимался бармен. Он обратился к Хайнцу: — Пей, парень! За «Уайт сокс»! Только не говори мне, что ты за «Кабз»!
— Нет. — Хайнц не скрывал разочарования от такого поворота. — Я… я не очень-то увлекаюсь бейсболом. — Собеседники вдруг показались ему такими далекими и чужими. — Последнее время я вообще ни о чем, кроме как о ребенке, думать не мог.
Бармен тут же переключил все свое внимание на Сузу.
— Слушай, — с воодушевлением заговорил он, — вот если бы они сняли Фейна с первой и поставили на третью, а Пирса на первую, а потом бы переставили Миносо с левого поля на шорт-стоп… Понимаешь меня?