Норвежская новелла XIX–XX веков - Унсет Сигрид 2 стр.


Таким образом, мы видим, как тома «человек и общество», начатая в норвежской литературе в конце прошлого столетия, проходит через всю норвежскую новеллистику и становится центральной, ведущей к нашему времени.

* * *

Отбирая новеллы для данного сборника, составитель старался прежде всего представить — насколько это было возможно — наиболее значительные имена в норвежской новеллистике и наиболее ценные и известные произведения. Далее — он стремился так подобрать рассказы, чтобы они представляли разные стороны норвежской жизни, быт разных социальных и географических групп населения. Хотелось, чтобы перед читателем предстали норвежские крестьяне и рыбаки, учителя и моряки, лесорубы и чиновники, взрослые и дети, чтобы в антологию вошли разные произведении серьезные и веселые, лирические и остро сюжетные, реалистические и фантастические. Естественно, что при этом в сборник вошли произведения и признанных мастеров норвежской новеллы и совсем молодых прозаиков, чей творческий путь еще в самом начале.

Хочется надеяться, что читателя заинтересует творчество писателей Норвегии — страны суровой и нелегкой судьбы.

В. Берков

Норвежская новелла XIX–XX веков

Бьёрнстьерне Бьёрнсон

Опасное сватовство

Когда Аслауга заневестилась, не стало в Хусебю покоя, ибо самые лихие парни дрались и колотили друг друга чуть не каждую ночь. Хуже всего бывало в ночь субботнюю, и старый Кнут Хусебю ложился в кожаных штанах, ставя березовую дубинку возле кровати.

«Я девку вырастил, мне ее и оберегать», — говорил хозяин хутора Хусебю.

Тур Несет был всего-навсего сыном издольщика. Но люди говорили, что он-то и хаживал к хозяйской дочке. Говорили, что старому Кнуту это было не по душе, да только он не больно верил разговорам, потому что «никогда его там не видал». Люди посмеивались и думали, что если бы старик пошарил в своем дому по углам, а не возился бы с теми, кто галдел на дворе и в сенях, так непременно нашел бы Тура.

Пришла весна, и Аслауга отправилась пасти скотину на дальнее пастбище в горы. Жаркий день стоял в долине, а с горы веяло прохладой, там звякали колокольцы, лаял сторожевой пес, Аслауга аукала и дудела в рожок, бродя по горным склонам, и у парней, работавших внизу на полях, щемило сердце. В первый же субботний вечер они наперегонки кинулись наверх к пастбищу, но еще быстрее скатились оттуда, ибо за дверями избушки стоял какой-то здоровенный малый, который так встречал всякого, что тот летел кувырком и навек запоминал слова, сказанные вдогонку: «Сунься-ка еще, покрепче достанется».

Как ни прикидывай, а во всем приходе только у одного человека был такой кулачище, и, стало быть, потчевал парней не кто иной, как Тур Несет. И все хозяйские сынки из богатых думали, что не пристало сыну издольщика, словно козлу, бодаться и сбивать с ног кого попало.

Так же подумал и старый Кнут, когда про это услышал. А еще он подумал, что если не сыщется никого, кто обломал бы козлу рога, так он с сыновьями сам возьмется за это. Правда, Кнут уже начал стареть, как-никак ему было под шестьдесят, но все равно любил иной раз схватиться со старшим сыном, когда на гулянке становилось скучно.

На пастбище вела только одна дорога — прямо через двор Кнута Хусебю. В следующую субботу вечером Тур собрался в путь, но когда он крался на цыпочках через двор, у сарая кто-то сгреб его за грудки. «Чего тебе от меня надо?» — сказал Тур и так швырнул незнакомца оземь, что у того кости затрещали. «Сейчас узнаешь», — сказал кто-то другой сзади и огрел Тура по загривку. «А вот тебе и от третьего!» — сказал третий, Кнут, и съездил Тура в грудь.

В схватке Тур оказался сильнее. Он был гибок, как ивовый прут, и лупил так, что было жарко. Только его соберутся стукнуть, он увернется, а сам ударит без промаха. Наколотили его, однако, порядком, но старый Кнут не раз потом говаривал, что не доводилось ему, пожалуй, схватываться с парнем крепче Тура. Дрались они до крови, а потом старик крикнул: «Стой!» — и сказал Туру: «Коли в будущую субботу проберешься мимо старого волка из Хусебю и его волчат, девка будет твоя».

Тур кое-как добрался домой и слег. Толки про драку в Хусебю пошли по селу, и каждый говорил: «А чего он совался?»

И только один человек так не говорил — сама Аслауга. Она очень ждала Тура в тот субботний вечер, а как услыхала, чем у него с отцом дело кончилось, заплакала и сказала себе: «Коли не будет Тур мой, не видать мне счастья на белом свете».

Провалялся Тур все воскресенье и в понедельник все еще не мог встать. Наступил вторник, и день выдался такой славный. Ночью прошел дождь, мокрая гора зеленела, окно было отворено, в дом шел дух от листвы, в горах звякали колокольцы и кто-то аукался… Не сиди мать в доме, Тур разревелся бы.

Пришла среда, а он еще лежал. В четверг он встревожился, поднимется ли к субботе, но в пятницу встал на ноги. Он вспомнил слова старого Кнута: «Коли в будущую субботу проберешься мимо старого волка из Хусебю и его волчат, девка будет твоя». И стал опять посматривать вверх, на гору. «Ну, разве еще трепку дадут. Хуже не будет», — подумал Тур.

На пастбище, как уже сказано, вела одна дорога. Но можно было добраться туда и без дороги. Если выехать на лодке, обогнуть мыс и причалить с другой стороны горы, останется лишь взобраться наверх. Но и то сказать, крутизна там такая, что и горная коза насилу взберется, а уж ей-то к горам не привыкать.

Пришла суббота, и Тур весь день провел на воле… Ну и денек выдался! Солнце сверкало, в горах то и дело аукались, да так заманчиво! Когда начало смеркаться, Тур все еще сидел на пороге. Туман окутывал горные склоны. Тур посмотрел туда: там было совсем тихо. Он поглядел на Хусебю… потом столкнул лодку на воду и поплыл вдоль мыса.

Аслауга уже управилась с дневными работами. Она подумала, что Тур не сможет прийти в этот вечер, зато притащатся другие, спустила с цепи пса и ушла, никому не сказавшись. Она выбрала местечко, чтобы смотреть на долину, но поднимался туман, и Аслауге ничего не было видно. Сама не зная почему, она пошла в другую сторону, села и принялась смотреть на залив. И на душе у нее стало спокойно, потому что можно было без конца смотреть на водную ширь.

И вот захотелось ей петь. Она затянула заунывную песню, и песня далеко разносилась в ночной тишине. Аслауга увлеклась и, кончив первый куплет, повторила его. Вдруг ей почудилось, что кто-то внизу отвечает ей той же песней. «Господи, да что это такое?» — подумала Аслауга. Она ухватилась за тонкую березку и нагнулась над обрывом. Но никого не увидела. На заливе была тишина, он не шелохнулся. Птица, и та не пролетела. Аслауга уселась и запела опять. Ей ответили, и голос был ближе, чем в первый раз. «Не иначе, там кто-то есть!» — подумала Аслауга, вскочила и снова наклонилась над обрывом. И тогда у берега под самым утесом она разглядела лодку. С такой высоты лодка казалась не больше раковинки. Аслауга подняла взгляд повыше и увидела красную шапочку на человеке, который взбирался вверх, словно по пологой горе. «Господи, да кто же это?» — спросила себя Аслауга, выпустила березку и отпрыгнула назад. Она не смела ответить себе, хотя уже знала, кто это был. Она бросилась ничком на траву и так вцепилась в нее обеими руками, словно ей нельзя было не держаться. Корни подались. Аслауга вскрикнула и вцепилась еще крепче, моля господа всемогущего помочь Туру. Но тут же ей подумалось, что Тур искушает всевышнего и, стало быть, не может ждать от него помощи. «Только один-единственный раз, — молилась она, — только в этот раз помоги ему!» И Аслауга обхватила пса, словно это был Тур, которого она должна была удержать, и покатилась с ним по лужайке, и ей казалось, что всему этому не будет конца.

Но тут пес вырвался. «Гав, гав!» — залаял он и завилял хвостом. «Гав, гав!» — сказал он Аслауге и положил на нее передние лапы. И снова: «Гав, гав!» И вот красная шапка показалась над краем обрыва… И Тур уже лежит в объятиях Аслауги.

Так он пролежал целую минуту, и они слова не могли вымолвить. Да и в том, что они потом говорили, не много было смысла.

Но старый Кнут Хусебю, узнав обо всем, сказал слово совсем не бессмысленное. Грохнул кулаком по столу на весь дом: «Парень стоящий, пусть берет девку!»

Перевод С. Петрова

Александер Хьелланн

Бальное настроение

По гладким мраморным ступеням она взошла свободно и легко, вознесенная лишь своей красотой и добротой. Она заняла место в залах у сильных мира сего, не заплатив за вход ни честью, ни добрым именем. И все же никто не мог сказать, откуда она; но шепотом поговаривали, что вышла она из самых низов.

Найденыш с парижской окраины, она проголодала все детство, живя среди порока и бедности, о которых имеют представление лишь те, кто знаком с ними по собственному опыту. Мы же, черпающие свои знания из книг и отчетов, должны прибегать к помощи фантазии, чтобы представить себе эти извечные язвы большого города; и тем не менее, быть может, самые страшные картины, которые воображение рисует нам, будут бледнее действительности.

И, в сущности, это было лишь вопросом времени — когда порок захватит ее, подобно тому как зубчатое колесо захватывает подошедшего чересчур близко к машине, и, промчав ее по кругу короткой жизни, в позоре и унижениях, с неумолимой точностью машины отбросит в угол, где она, неузнанная и неузнаваемая, закончит жалкое подобие человеческой жизни.

Но когда она четырнадцатилетней девчонкой перебегала одну из центральных улиц, ее «открыл», как это иногда случается, богатый человек с положением в обществе. Она спешила в темную заднюю комнату на улице Четырех Ветров, где работала у одной мадам, промышлявшей цветами для балов…

Богатого человека покорила не только ее необычная красота, но и ее движения, манеры и выражение лица с еще только формирующимися чертами, — все, казалось, свидетельствовало о том, что в ней идет борьба между добрым от природы нравом и начинающейся испорченностью. Склонный, как многие слишком богатые люди, к неожиданным причудам, он решил попытаться спасти несчастное дитя.

Заполучить ее было нетрудно: она была ничья. Ей дали имя и поместили в одну из лучших монастырских школ. Ее благодетель с радостью видел, как дурные ростки хирели и исчезали. У нее развился любезный, немножко вялый нрав, она приобрела безупречные, мягкие манеры и стала редкой красавицей.

Поэтому, когда она выросла, он женился на ней. Жили они в браке очень дружно и мирно. Несмотря на большую разницу в возрасте, он безгранично доверял ей, и она этого заслуживала.

Во Франции супруги живут не в такой близости друг к другу, как у нас, требовательность их поэтому не столь велика, а разочарования меньше.

Счастлива она не была, но была довольна. В ее натуре было чувство благодарности. Богатство ее не тяготило, напротив, оно нередко доставляло ей почти детскую радость. Однако об этом никто не подозревал: она держалась всегда уверенно и с достоинством. Подозревали только, что с ее происхождением не все ладно. Но поскольку никто ничего толком не знал, вопросы прекратились сами собой: в Париже многое другое занимает мысли людей.

Прошлое свое она забыла. Она забыла его, как мы забываем розы, шелковые ленты и пожелтевшие письма времен нашей юности, потому что никогда о них не думаем. Они лежат, запертые в ящике стола, который мы никогда не открываем. И все же, случись нам заглянуть в этот секретный ящик, мы сразу заметим, если пропала хоть одна из этих роз или самая крохотная ленточка. Ибо мы помним все в точности: воспоминания лежат там по-прежнему свежие — по-прежнему сладкие и по-прежнему горькие.

Так и она забыла свое прошлое: заперла его в ящик и выкинула ключ.

Но по ночам ее иногда мучили кошмары. Ей мерещилось, что старая ведьма, у которой она жила, трясет ее за плечо, чтобы выгнать в холодное утро к мадам, делавшей бальные цветы.

Тогда она рывком садилась в постели и в смертельном страхе вглядывалась в ночной мрак. Но потом нащупывала шелковое одеяло и мягкие подушки, ее пальцы скользили по богатым украшениям великолепной кровати. Сонные ангелочки медленно натягивали завесу сновидений, и она полной грудью наслаждалась этим удивительным, невыразимо блаженным чувством, которое охватывает нас, когда мы обнаруживаем, что скверный, гадкий сон был всего лишь сном.

Откинувшись на мягкие подушки экипажа

, она ехала на большой бал у русского посла. По мере приближения к цели экипаж замедлял ход, пока наконец не достиг вереницы карет, двигавшейся шагом.

На большой площади перед особняком, богато освещенным факелами и газовыми рожками, собралось множество народу. Не только гуляющие, которые остановились поглазеть, но по большей части рабочие, бродяги, бедные женщины и сомнительного вида дамы стояли плотной толпой по обе стороны вереницы экипажей. Веселые замечания и грубые остроты на вульгарнейшем парижском арго градом сыпались на изысканную публику.

Она услышала слова, которых ей не приходилось слышать уже много лет, и покраснела при мысли, что во всей этой колонне карет, возможно, лишь она одна понимает эти мерзкие выражения парижского дна.

Она принялась вглядываться в окружающие ее лица. Казалось, все они были ей знакомы. Она знала, что они думают, какие мысли бродят в этих тесных рядах голов, и мало-помалу на нее хлынул поток воспоминаний. Она противилась им изо всех сил, но сама не узнавала себя в этот вечер.

Значит, она не потеряла ключа к секретному ящику; нехотя она вынула его, и воспоминания завладели ею.

Она вспомнила, как, подростком, сама пожирала глазами богатых, нарядных дам, ехавших, на бал или в театр; как часто в горькой зависти лила слезы на те цветы, которые сама с таким трудом мастерила, чтобы украсить других. И сейчас она видела перед собой те же жадные глаза, ту же негасимую, ненавидящую зависть.

А эти мрачные, серьезные мужчины, окидывающие экипажи полупрезрительным, полуугрожающим взглядом, — она знала их всех.

Разве она сама, еще девочкой, не лежала в углу, прислушиваясь с широко раскрытыми глазами к их разговорам о том, как несправедливо устроена жизнь, о тирании богачей, о том, что рабочему достаточно протянуть руку, чтобы добиться своих прав?

Она знала, что они ненавидят все, начиная с откормленных лошадей и торжественно восседающих кучеров до блестящих, лакированных карет. Но всего более они ненавидят тех, кто сидит в этих каретах, ненасытных вампиров и этих дам, чьи украшения стоят больше, нежели каждый из них может заработать за всю свою трудовую жизнь.

Она сидела, наблюдая за вереницей экипажей, и в ее памяти всплыло иное воспоминание, полузабытый образ времен ее учения в монастырской школе.

Она вспомнила рассказ о фараоне, вознамерившемся преследовать иудеев через Красное море. Она увидела, как волны, которые она всегда представляла себе кроваво-красными, расступаются, как стены, перед египтянами.

И тут раздался глас Моисеев, он простер длань над водами, и волны Красного моря сомкнулись, поглотив фараона и все его колесницы.

Она знала, что стена, стоящая по обе стороны от нее, необузданнее и свирепее, нежели волны морские; она знала, что нужен лишь глас, новый Моисей, чтобы привести это людское море в движение, и тогда оно хлынет, сметая все на своем пути, затопляя своей кроваво-красной волной весь блеск богатства и власти.

Сердце ее колотилось, она дрожа забилась в угол кареты. Но причиной тому был не страх, а стыд: ей не хотелось, чтобы стоящие на улице увидели ее.

Впервые в жизни ее счастье представилось ей чем-то несправедливым, чем-то постыдным.

Назад Дальше