Но вот наступил день, когда работа по закреплению веревки была наполовину закончена.
— Скоро я залезу на потолок, — сказал малыш, жуя кончик веревки.
«На потолок, — подумал отец, — на потолок». Но ведь идея веревочной лестницы — влезть на что-то. Взобраться на что-то. На потолок взобраться нельзя.
Отец оставил инструменты на полу, пошел в спальню и начал что-то обдумывать, глядя на потолок.
Да, это можно сделать.
Да, он это сделает. Он сделает для ребенка домик, который будет висеть под потолком, маленький домик. Это будет то самое что-то!
Малыш просиял, как солнце, услышав о новых планах! Дом! Маленький домик под потолком. В доме, должно быть, будет дверь, настоящая дверь, которая будет открываться и закрываться, и окошко, из которого можно выглядывать!
Трудно было уложить малыша в этот вечер!
На следующий день в обеденный перерыв отец зашел в бакалею за пустым ящиком. Ему пришлось зайти в три магазина, пока он не нашел подходящий. Он обвязал его веревкой, но нести ящик в контору все равно было трудно. А еще хуже было в трамвае по дороге домой, когда все возвращались с работы. Но он все-таки привез ящик, вычистил, покрасил его и вырезал сбоку окошко. Он выбил одну из боковых стенок, насадил на нее петли и наконец обклеил его с внутренней стороны рождественской упаковочной бумагой, на которой были нарисованы гномы.
Он жил все это время в особом мире. Пел, когда играл с сыном, пел, когда строгал, пел, когда пилил, пел, когда шлифовал и красил. Ему являлись образы далекого детства. Когда он закрывал глаза, он видел их перед собой. Вот человек-обезьяна прыгает с дерева на дерево, а внизу под ним львы в бессильной ярости точат когти о стволы деревьев, потому что не могут залезть на них. А вот герои «Таинственного острова», засевшие в пещере на высокой скале. Всякий раз, когда последний человек взбирается наверх, они втаскивают за ним двухсотфутовую веревочную лестницу. Он видел Робин Гуда и его людей, построивших на дубах, в густой листве, хижины с ложем из пахучей травы. Они сидят верхом на толстых дубовых ветвях, и сверху им видно далеко вокруг. Молчаливый тенистый лес, жужжащие мухи, поющие птицы, большие старые дубы с кронами, изобилующими листвой, ветерок, шепчущий в листьях, под ними ковер, усыпанный желудями. То там, то сям виднеется гриб с красной шляпкой. И вот они сидят там тихо, держа руку на веревочной лестнице, и наблюдают за лесной дорогой, по которой, как известно, пройдут солдаты, одетые в броню.
Но особенно запечатлелась в его памяти картинка из книжки или журнала, который он видел много, много лет назад. На этой картинке был нарисован большой дуб, в котором жили гномы. В некоторых местах кора была срезана, так что можно было заглянуть прямо к гномам. Было видно, как они живут, были видны маленькие лестницы, маленькие комнатки, маленькие кроватки, маленькие столики. А маленькие окошечки в коре! В каждом окошке папа-гном, мама-гномиха и гномик-малыш. А под деревом у самой двери сидит белочка. Наверное, это она приносит гномам орешки!
Иногда, рассказывая сыну какую-нибудь историю, отец останавливался. Что понимал малыш из рассказов отца? И понимал ли отец то, о чем спрашивал малыш? Что представлял себе малыш, когда спрашивал о домике, о веревочной лестнице, о гноме? И отца удручало, что он не может заглянуть в душу ребенка.
Знает ли он своего собственного сына?
Ему так хотелось знать сына, он так хотел завоевать его доверие, стать его другом!
Больше месяца продолжалась работа. Но вот в четверг к вечеру она была закончена.
Потный, но счастливый, ввинтив последний винт в ящик, отец слез с кровати, на которой стоял. Только очень прочные винты могли удержать домик под потолком.
Вот он продел два свободных конца веревочной лестницы через кольца и завязал узлы.
Лестница висела.
Он как будто написал поэму. Поэму об утраченном детстве, о ребенке, который был болен и хил, ребенке, который не мог лазить по деревьям и веревкам, ребенке, который месяцами лежал в постели, ребенке, который никогда не ходил на лыжах, ребенке, который не купался в море, ребенке, который не прыгал, ребенке, который сидел на подоконнике, укутанный шарфом, и смотрел, как другие дети играют на улице, ребенке, грудка которого пахнет камфарным маслом, бледном ребенке, который никогда не сорвал ни одного цветка.
Веревочная лестница и домик были и поэмой об утраченном детстве и поэмой об обретенном детстве, пламенной и ликующей. Через сына, через радость сына, через его сказку он вернет свое утраченное детство. Рука об руку они будут странствовать по этой волшебной стране!
Ручками, дрожащими от напряжения, малыш ухватился за веревочную лестницу и поставил ножки на нижнюю перекладину. Он удивился, когда лестница скрипнула, и перекладина качнулась в воздухе. Это была не та лестница, которую он представлял себе раньше. Когда взбираешься по веревочной лестнице, тело не стоит прямо, а висит под углом. К этому нужно привыкнуть!
И малыш попробовал еще раз. Теперь он знал, как это нужно делать.
Ступенька за ступенькой малыш поднимался наверх, медленно и немного мешкая. Но теперь он следил за собой и за лестницей. От третьей ступеньки к четвертой, от четвертой к пятой. Потом он отпустил одну руку и помахал отцу, но чуть было не упустил веревку. И снова от пятой к шестой, самой последней.
— Смотри, — сказал он и дотронулся рукой до потолка.
И осторожно повернулся на перекладине, маленький мальчик в темно-сером комбинезончике, повернулся на веревочной лестнице и протянул руку к маленькому красному домику на потолке. Его лицо было серьезным и скованным от напряжения и сосредоточенности.
— Смотри, — сказал он, — я могу открыть его.
И осторожно, осторожно он чуть-чуть приподнялся и сел на порог маленького красного домика. И осторожно, осторожно, как ему велел отец, протиснулся спиной в домик. Потом он протянул руку и поднял лестницу наверх, чтобы никто не смог взобраться по ней. Потом закрыл дверь.
Отец стоял внизу и смотрел на закрытую дверь. Он крикнул малышу, но сын не отвечал. Отец зашел с другой стороны кровати посмотреть, не выглядывает ли малыш из окна. Но малыша не было видно.
Отец крикнул еще раз, потом он крикнул еще один раз. Но наверху, в маленьком домике под потолком, было тихо.
Тогда отцом овладело странное чувство одиночества, разочарования и грусти.
Он тихо повернулся и вышел из спальни. Ему захотелось побыть наедине со своим горем, побыть с самим собой.
Он хотел, чтобы сын показал ему дорогу в землю обетованную — в детство.
Но теперь он знал, что не может последовать за ним.
Коре Холт
Длинная прогулка
Говорили, что старая бабушка никогда не видела парохода. Она родилась в Нюгренде, далеко в горах, где хлеб замерзал на корню и где мужчины старились от тяжелой работы прежде, чем у них седела борода. От Нюгренды до Нутэна было добрых две мили, а оттуда можно было видеть море.
В детстве бабушка часто бегала туда — она стояла на Нутэне и вглядывалась в огромное море, где катера и рыбачьи шхуны качались на тяжелых волнах и их швыряло из стороны в сторону под низко нависшими над морем тучами. Потом бабушка стала взрослой. У нее появились муж, дети, тяжкий труд, много забот, так много, что они задавили всякую радость. Тогда дорога к Нутэну стала слишком длинной. Но как раз в это время пароходы и стали властелинами морей.
Один-единственный раз за все годы замужества удалось ей уговорить своего мужа пойти вместе с ней туда, на Нутэн. Мужа звали Эдвард. Ему не хотелось идти, и он согласился лишь потому, что она соблазнила его вафлями, которые испечет, когда они вернутся домой, да еще стаканчиком водки — он будто бы у нее припрятан, хотя на самом деле ничего у нее не было. На Нутэн? Что ей там нужно?
Когда они шли, погода была хорошая. Но не успели они дойти до Нутэна, как пал туман, и вот они стояли там, на самом краю обрыва, а внизу была пропасть, и седой туман величественно проплывал мимо. Она крикнула туда, в глубину этого седого царства. И тогда там, далеко в море, отозвался пароход — низким, густым воем сирены, но она не видела его.
— Давай подождем еще немножко, — попросила она Эдварда. — Авось распогодится, и тогда… Мы ведь так далеко шли…
— Ну, идем же, Матэа!
— Но ведь мы так далеко шли! И уже пятнадцать лет, как я не была здесь, и я никогда…
— Да идем же! Мне все равно надо быть в порту на будущей неделе, вот я и насмотрюсь на пароходы.
И они пошли обратно.
Но пришел день, и он умер, ее муж, и тогда она пошла. Был зимний день, и было холодно. Она чувствовала, как это грешно, — когда она первый раз пошла на лыжах к Нутэну посмотреть на пароходы. Отправиться в будний день?! Люди работают, а она будет делать что-то совсем бесполезное, бросит свое вязание и штопку и пойдет из дому?! Она сразу же сообразила, что никто не должен видеть ее. Нельзя ей идти через поселок. Поднимется шум, начнут спрашивать и допытываться и ничего не поймут, дети будут смеяться, а взрослые ухмыляться, но она все-таки вытащила лыжи Эдварда, приладила их и пошла.
Погода была хорошая. Южный ветерок дул ей в лицо, он весело, быстрыми порывами проносился над снегом, вздымая вихорьки белого дыма. Заиндевелые березки стояли, сверкая так, словно на них было собрано все серебро мира, и две белые птицы поднялись в воздух и парили над нею, бесшумно взмахивая крыльями. А она шла. Она передвигалась на лыжах быстрее, чем думала. По горному, поросшему Лесом склону пролегали лыжни, оставленные детьми, и она шла по ним. Волочившийся подол широкой юбки подметал снег. Голенища сапог были слишком широки, снег набирался в них. Прошло, наверно, лет тридцать, а может быть, сорок, с тех пор, как она последний раз вставала на лыжи. Внизу виднелся поселок, дома казались совсем маленькими. Она заторопилась: а что, если кто-нибудь увидел ее, если люди заподозрили что-то? Бабы сейчас при скотине, ребятишки — в школе, мужики — на работе. Нет, никто не мог ничего узнать, ни в коем случае. А она должна увидеть пароход.
Вот здесь, в этой котловине, она встретила Эвена в тот раз, когда они оба были молоды и все было иначе, чем теперь. Может быть, отправляясь в путь, она смутно надеялась, что произойдет нечто необыкновенное. И вот появился он, но заставить его заговорить с ней так, как парень должен говорить с девушкой, оказалось просто невозможно. Он так и не сказал ни слова. Она шла впереди в тот день — это было воскресенье, и у нее оставалось еще два часа, покуда мать позовет ее домой доить коров.
Должен же Эвен за это время сказать хоть что-нибудь. Но он так ничего и не сказал. Он шел за ней, она чувствовала его взгляд на подоле, и каждый раз, когда лыжи ускользали у нее из-под ног, он ехидно ухмылялся, разумеется, не желая ей ничего плохого. Он только и сказал: «Кто разбивается насмерть на рябиновых лыжах, того не хоронят в освященной земле».
— Хм? На рябиновых лыжах?
— Лыжи у тебя рябиновые. Они очень скользкие. А старики говорят, что…
Ишь ведь какие глупости у него на уме, пустомелит, а время идет…
Но толковать ему про это… никакого толку не будет, сроду он не сказал ничего путного.
Ей вдруг захотелось, чтобы Эвен толкнул ее так, чтобы она упала. И когда на подъеме в гору он прошел мимо нее, она сама толкнула его. Он упал плашмя, соскользнул вниз по склону, а когда поднялся и снова встал на лыжи, оказалось, что он подвернул ногу.
Она прямо-таки онемела от удивления. И испугалась тоже, а он рассердился. Но хуже всего было то, что она не могла взаправду поверить Эвену. Ведь если он не прикидывался, так неужто же он мог подвернуть ногу, когда и упал-то всего ничего. А он проворчал, что у него только две ноги, но если ей уж так занадобилось покалечить одну, так пожалуйста… Он человек покладистый.
— И не смекалистый, — ответила она.
Тогда он ушел от нее, прихрамывая. Снедаемая злостью и разочарованием, обуреваемая желанием отомстить Эвену, она отправилась в тот же день на вечорку, даже не спросясь у отца. Там она встретила Эдварда. Он проводил ее до дому. Потом, как-то в воскресенье, Эвен пришел к ним домой среди бела дня. Он вызвал ее. И она пошла — они стояли у стены хлева всего несколько минут. Из дома их не могли видеть, и это, видимо, раздражало домашних. Эвен вытащил что-то из кармана и подал ей. — «Это тебе, — сказал он. — Прости меня за то, что подвернул ногу…» Это была губная гармошка. Она взяла ее, но при этом заморгала глазами и сказала:
— Опоздал.
— Опоздал?
— Да, там, в доме, Эдвард.
Очутиться на один бы день по ту сторону гор! Хотя она уже вовсе не молода, и сказать-то стыдно, но сегодня ей так легко идти на лыжах, как никогда раньше. Палки в руках, словно черенки грабель, а кожа на ладонях стала грубой, как на сапогах. Ноги слегка покалывало. Мышцы на ногах устали, хотя и иначе, чем когда она носила по обледенелой дороге воду из родника. Но спина еще выдерживала, и легкие дышали вольно. Уже много лет ей не дышалось так легко. Отсюда видны были необозримые просторы нагорий, простиравшихся на много миль. А там был Нутэн, и когда она пришла туда… Там, внизу, стояла школа… Она была совсем маленькая, чуть побольше других домов в этом поселке. Много лет тому назад она была уборщицей в этой школе. Каждый день она приходила сюда за семь километров. Как-то раз, когда она пришла, мальчишки заперли ее дочку Марию в сарае. Это они так играли — Мария стояла в сарае и плакала, а мальчишки визжали и хохотали перед дверью. Они обзывали ее так, что вслух и не скажешь. Тогда она так остервенела, что ударила ближайшего мальчишку, схватила его за плечи и пнула, а он перекувырнулся, сапогами стукнул другого мальчишку по губам, хлынула кровь, двое мальчишек сбежали, третий тоже побежал, но поскользнулся и упал. И тут она набросилась на него. Ох, и отлупила же она и его и других мальчишек — и тех, которых поймала, и тех, которые ей навстречу попались. Потом она выпустила Марию. По правде-то, и той надо было бы всыпать как следует. Но она не стала этого делать.
До того как все это случилось, ей жилось хорошо и в Нюгренде и в школьном поселке Скулегренда. Бывало, что она улучала минутку ускользнуть из дому и поболтать с бабами. Они вязали чулки или что другое и пили кофе со своими вафлями. А муж не должен был знать об этом.
Не любил он, чтобы она ходила на эти посиделки, да еще с угощением, когда он работает на стройке. А один раз они играли в карты! У одной из молодых баб была при себе колода карт, и они не успели даже сообразить как… Но играли не на деньги. Да денег-то у них и не было. А уж об игре в карты Эдвард ни за что на свете не должен был узнать.
После того как она вздула мальчишек за то, что они заперли Марию в сарае и обзывали ее гадкими словами, посиделкам с угощением пришел конец. Мальчишки разболтали об этом дома. И ее больше не звали.
Стряслось и другое — в конце того года ее уволили из уборщиц. А Эдвард, пронюхав, что она бегала в поселок по вечерам, пришел домой пьяный, ударил кулаком по столу и заорал:
— Может, ты с собой и губную гармошку брала?
— Гармошку?
— Да, гармошку! Ты что, думаешь, я не знаю, что у тебя есть гармошка?
Она идет и идет… Никто не попадается ей навстречу, лыжи скользят сами собой, какие-то птицы щебечут наверху на заиндевелой ветке. Скоро она уже спустится к лавке. Там люди, но она теперь так далеко от дома, что ей все равно, даже если ее и увидят. Разумеется, люди оборачиваются и ухмыляются ей вслед, старухе, которая идет на лыжах в своей темной длинной юбке. А вон там, внизу, лесопилка…
Там работал Торвальд, ее старший сын. Каждую субботу, когда она приходила сюда за покупками, он прятался в горной расселине за кустами, а потом выходил оттуда и клянчил у нее денег. Он нанимался только на разовую работу, пропивал все, что зарабатывал, его выгоняли, он нищенствовал, а потом его снова брали на лесопилку.