Вава ушел к центру поля и отвернулся: начало игры никуда не годилось.
Одиннадцатиметровый бил рыженький. Он установил мяч. Поглядел на меня и подмигнул, показывая на левый угол. Я сглотнул слюну. Пеналист разбежался, сделал вид, что бьет влево, и я поддался на удочку, но, падая, я увидал мяч, махнул ногой и попал.
Мяч свечой взлетел в небо, и Толяна, подоспевший к мячу первым, головой отправил его на угловой.
Наши ожили.
— Шире грязь — навоз ползет! — по-дурному закричал Толяна, бросаясь с мячом на прорыв. Обвел трех «шариков» и вдруг отбросил мяч Ходунчику. Тот ударил и забил.
Через минуту «шарики» могли отквитать гол. К моим воротам сразу выскочили двое и замешкались, уступая удар друг другу. Я прыгнул и первым схватил мячик.
Наши осмелели.
Вава обвел спартаковского капитана и пушечным ударом вогнал мяч под перекладину.
Толяна подбежал ко мне, поднял, подбросил вверх. Я удивился: Толяна, оказывается, умеет радоваться, ему не все трын-трава.
Ликовали мы не долго. «Шарики», играя в одно касание, опять закрутили моих защитников.
— Не вижу! — кричал я, закрытый своими и чужими игроками. — Не вижу!
И тут Толяна, стоявший передо мной, махнул ногой и промазал. Мяч скользнул под его пяткой и юркнул мимо меня в сетку.
— Ура! — закричали болельщики. — «Шарики», смелей!
Я покосился на скамьи, врытые в землю вдоль бровки поля.
— Прорезался голос! — сказал Толяна и стал утешать меня: — Ты стой, как стоял. Моя вина. Пацанье на тебя не в обиде.
Но я дрогнул. В мои ворота влетел еще один мяч и за полминуты до конца первого тайма — третий.
4
Отдыхали мы за воротами. Минут пять ребята лежали молча. Наконец Вава сказал:
— Ходунчик и Егор, оттянитесь в полузащиту. Мяча ни от кого не дождешься.
— Ребя! Я в нападение пойду, терять нечего. — Толяна отер потное лицо подолом рубахи. — У них в защите самые лбы, вы у них вертитесь под ногами, как козявки.
Я помалкивал. Вава улыбнулся мне:
— Ты в голах не виноват. Стой — не дрейфь.
На поле показались судьи, за судьями потянулись «шарики», и болельщики грянули своим победную песню.
И дружно хохотали: как же, не мяч в воротах, а судья в воротах!
— Поглядим еще! — крикнул я.
Мы потянулись через все поле меняться воротами.
У самой лицевой линии сидели болельщики: пришли поглядеть, как будут трепыхаться в моей сетке пропущенные мячи.
Это все были девочки. Настоящие москвички, белолицые, с румянцем на щеках, яркогубые. В белых блузках, в синих форменных юбочках, с галстуками.
Передо мной девочки эти были ни в чем не повинны, но я, не зная их, не любил, не терпел, очень даже не терпел.
Они были москвичками. Просто так — москвичками, и все. Без всяких на то заслуг. И у них было все, а у меня ничего.
Я мог перечислить по пальцам, что у них было.
Во-первых, у них был Кремль. Он, конечно, был всеобщий, но они могли хоть каждый день смотреть на кремлевские стены и башни, и каждую ночь рубиновые звезды светили им. Светили-то они всем, но видели их свет только они, москвичи.
Во-вторых, у них была Третьяковка со всеми самыми лучшими картинами на белом свете: с тремя богатырями, с боярыней Морозовой, с Демоном.
В-третьих, у них было метро.
В-четвертых, все самые главные маршалы, победители Гитлера, жили в Москве! И все другие великие люди — тоже.
В-пятых, в Москве находились самые любимые футбольные клубы: «Спартак», ЦДКА, «Динамо», «Торпедо», «Локомотив».
В-шестых, там снимали кино, и любой москвич мог запросто пойти и сняться.
В-седьмых, у них была Выставка.
В-восьмых, с ихней, московской, малышней все занимались. У них были настоящие пионервожатые, и поэтому пионеры там тоже были настоящие. Не чета нам.
В-девятых, вон они, московские, у всего лагеря — форма, у футболистов — форма. И главное, бутсы! У нас таких бутс никогда не будет.
Хотел ли я стать москвичом? Страстно! Но не просто так: родился в Москве — значит, москвич. Я хотел заслужить это право — быть москвичом. И все должны были это право заслуживать, как заслужили свои звезды герои и свои большие погоны — маршалы.
И как же я хотел, чтоб мы выиграли у москвичей, у которых есть все, чего у нас нет.
Но опять наступали «шарики». На помощь ослабевшей без Толяны защите прибежал Вава и сбил рыжего с ног.
Судья показал на одиннадцатиметровую отметку.
Бил их капитан, тот самый капитан юношеского «Спартака». Это был суровый, спокойный парень. Я понял: он переживать особенно не станет, вколотит мяч — и пошелохнуться не успеешь.
Разбег, удар… Я лежал на траве и не мог вздохнуть. Мяч был у меня. Как он у меня очутился, я не знал.
Мои ребята подняли меня, встряхнули.
Я вздохнул наконец и услышал: хлопают. Болельщицы, сидевшие за моими воротами, хлопали мне.
Они были настоящие москвичи, справедливые, доброжелательные. О москвичи! Я потому был непримирим к вашим слабостям, что привык гордиться вами, жителями лучшего города мира.
Потом был вихрь. Наши забили третий гол. Подгадал под левую, «смертельную», Вава. Егор забил четвертый, Ходунчик пятый.
Творить чудеса мне теперь было легко. Судья, жалея своих, тянул со свистком, но игра была наша.
И последний печальный свисток просипел наконец.
— Вот вам и ваши бутсы! — сказал я девочкам, уже почему-то жалея их.
И одна, черненькая, быстроглазая, вдруг подбежала ко мне и вручила букетик ромашек.
Наших уже было не собрать для прощального приветствия, одни пошли к центру, другие повалились в траву или уже двинули к речке.
Я погладил крашенную белой краской стойку — попрощался — и увидел, что ко мне идет рыженький. Он подошел, поглядел на меня, будто не насмотрелся за игру. И протянул мне руку.
— Нам бы такого вратаря! — сказал он.
5
Наши были уже далеко. Бежать за ними мне не захотелось. И не потому, что красавица бабочка по имени Гордость отложила в душе моей свою твердую, с лаковым тельцем куколку. Дело было в другом.
Я шел пустынной проселочной дорогой, которая вилась лугом, забредала в кудрявый лозняк, чтобы потом сверкнуть на бугре накатанной лентой и вдруг исчезнуть в темных вратах высокого бора.
— Вот и я! — потихоньку, чтоб не спугнуть воробья, усевшегося на стебель конского щавеля, сказал я лугу, лесу и Дубенке.
Это была моя родина — луг, лес и маленькая река. С правдолюбом-отцом мы уже поменяли столько сел, кордонов, деревенек, но родины не поменяли. Все те же были вокруг меня луг, лес и маленькая река.
Через Дубенку был перекинут мост из толстого кругляка. Я сел на край тополиного бревна с комлем. Тополь на солнце становился серебряным и шелковым. Я погладил ласковое бревно и засмотрелся на воду.
Теперь, когда никого не было вокруг, мы могли не хитрить — ни я, ни этот мир травы, воды и деревьев. Нам незачем было притворяться чужими. Сразу стало слышно: вода, торопясь и глотая слова, рассказывает мне, как ей жилось, пока я привыкал к городу. Я не разбирал слов, но все понимал. Это потом мы стали чужими. Я даже самой речки не узнал, вернувшись на берега ее через много лет. Люди, все перекраивая в мире на свой лад, по своему высокому человеческому разумению, спрямили русло, и река, обреченная жить по чужой воле, разлученная навеки с зыбучими болотами, с веселыми лугами, с мальчишками и девчонками — уткоферма испоганила воду, — наша река Дубенка стала мутной, неживой. Мертвой — язык не поворачивается сказать. И когда я, сраженный ее несчастьем, собирался повернуться и уйти, чтоб никогда уж не приходить на ее берега, увидал вдруг: смотрит на меня. Так старушки смотрят на выросших мальчиков. Когда-то эти мальчики дневали и ночевали в их доме, потому что он был полон детством, юностью. Но птицы улетели, гнездо обветшало, а зажившаяся хозяйка — всего лишь неудобство, душевное неудобство для прежних знакомых.
Во мне, правда, живет смутная надежда, что когда-нибудь выдастся свободный месяц или хотя бы день и я вернусь к Дубенке ли, к Унгару ли, к Устье, но вернусь и буду слушать счастливую речь реки, которая без утайки расскажет о мелькнувших годах. А я, нисколько не гордясь, расскажу ей о хождениях своих на все четыре океана земли, признаюсь, душой не покривя, что в тепле и неге, в ледяном неуюте, среди красоты мыслимой и немыслимой всегда держал в сердце ее, маленькую русскую речку.
…В лагере у «шариков» запел горн, по реке побежала рябь, словно река вздрогнула от неожиданности, я засмеялся ее испугу, скакнул на ноги и побежал догонять пацанов.
6
Оказывается, Мурановской улице была совсем не безразлична наша мальчишья жизнь.
Здоровенный дядька в рабочей спецовке — он ходил на работу мимо наших окон, — завидя нас, остановился, подождал.
— Как сыграли?
— Пять — три! — опережая всех, высунулся Егор.
— Ну, хоть без позора, — подбодрил нас дядька.
— А чего нам позориться-то! — вытаращил глаза Толяна. — У нас вон — Хомич!
Он трахнул меня по плечу, да так, что я присел.
— Неужто выиграли?! — Дядька улыбнулся и каждому из нас пожал руку. — Утешили!
У Красного дома увидали Николу.
— Ну? — спросил он Ваву.
— Без булды. Пять — три.
— Кто забил?
— Ты лучше спроси, кто не пропустил, — сказал Толяна. — Яваня два пендаля взял!
— Один, — сказал я, — первый — отбил.
Никола посмотрел на меня без удивления, без особой дружбы, но серьезно, как на ровню. А ведь он один среди нас был рабочий человек, то есть уже не пацан, а живущий по-настоящему. Без булды, как говорит Вава.
Садимся на скамейку. Уже темно, а расходиться не хочется. Сейчас мы как одна семья, а завтра всех словно подменят. Я уже знаю.
Из дома вышла Дуся-ткачиха.
— Сидят, как воробушки, любо-дорого поглядеть! Чегой-то притихли?
— С «шариками» сегодня играли, — опять первым говорит Егор.
— Сопатку вам расквасили?
— Ну да! — взъяряется Смирнов. — Пять — три! От них только пыль пошла. Мы их знаешь как? Ходунчик — раз: банка! Вава со смертельной левой — раз: вторая! Третья! А кто четвертую-то забил?
— Кто? Я! — сказал Егор обидчиво. — А пятую Ходунчик.
— Ух, какие вы молодцы! Пойдемте ко мне, угощу вас чаем с конфетами.
— Хе-е! Чаем! — дурно захихикал Толяна. — Нет, шипана, я домой потопал. Толяне спать пора.
— А мы еще погуляем! — сказал Смирнов.
Я быстро отошел во тьму и побежал домой. Маму встретил в воротах. Она беспокоилась. Ждала.
— Мама! Можно погулять? — зашептал я быстро и горячо. — Мы с москвичами играли, у них из «Спартака» игрок был. Мы выиграли. Я два пендаля взял.
— Погуляй! — сказала мама.
Я тотчас повернулся и перебежал улицу к ненаглядным своим пацанам.
Ах, как мы торопимся от наших матерей к друзьям, к подругам… Как редко смотрим мы в глаза нашим матерям! Нам ведь все стыдно — матери в открытую нас любят. А мы любовь свою к мамам за семью печатями держим, чтоб, не дай бог, кто не увидал!
Я прибежал на лавочку, боясь никого не застать, и не застал.
— Яваня, купаться пойдешь?! — окликнули меня из подъезда.
— Пойду!
В подъезде стояли Вава, Егор и Ходунчик.
— А куда? — спросил я, уже несколько раскаиваясь, что брякнул «пойду!», не то чтобы не подумав, но даже глазом не моргнув: прежде мне ночью купаться не приходилось.
— Закудыкал — добра не будет! — сердито сказал Егор. — На Свирель пойдем, на казенку.
Свирель не чета Дубенке, серьезная река. Плавать я умел, но чтоб ночью, в незнакомой реке?..
— Вот и я! — погремев ключом в двери, вышла из подъезда Дуся. — Кого ждем?
— Смирнова! Сама его за сестрами послала.
— Чем больше народу, тем веселей!
Дуся была выше всех нас на голову. Она надела для удобства сарафан-халатик, и теперь было видно, что ноги у нее высокие, белые. Дуся шлепнула комара.
— Такое лето удалось! А загореть не успела. Купалась-то всего два раза.
— Рекорд ставила! — сказал Егор. О чем бы он ни заговорил, недоброе было в его голосе.
— А что мне делать-то еще?! — сказала просто Дуся. — Ни семьи, ни любви. Вот вся душа моя и уходит в работу. Одни работают, чтоб денег побольше получить. Другие работают, как на принудиловке. Не работать нельзя, с голоду помрешь, и работать неохота. А я? Веретена крутятся, и я вокруг веретен целую смену летаю — в том жизнь моя.
Послышались шаги. Смирнов шел с двумя девчонками. Обе были выше его ростом.
Мы двинулись гурьбой, проулками, самой короткой дорогой.
В проулках глаз выколи, зато звезды сияли в небе в удовольствие.
— Я вот эту, синюю, люблю! — показала Дуся на небо.
— Вега! — сказал я.
— Это имя, что ли, у нее? — обрадовалась Дуся.
— Имя.
— Красивое. Я запомню. А ты еще знаешь какие?
— Белая звезда — Дейнеб, а та, посредине неярких, — Альтаир. Летний треугольник.
— Это, что ли, у Веги два ухажера? — засмеялась Дуся.
Мы стояли, чтоб лучше было видно, и Егор прикрикнул на нас:
— Пошли! Звезд они не видали!
Теснина черных заборов вдруг расступилась, и встал передо мной, как лист перед травой, огромный, в огнях, океанский корабль. Огни сияли над рекой и в реке, вода дробила свет, вытягивала его через всю реку, и я сразу вспомнил давнее-давнее плавание по Волге и вспомнил другое, из своего зыбкого будущего: я ведь поплыву на таком огромном, на таком прекрасном, на океанском корабле, поплыву через настоящий океан, но и этот, не настоящий, был как праздник… Я ничем не выдал себя, выдумщика, не обнаружил радости. Я ему улыбнулся, пароходу, как старому другу, который все знает обо мне, о котором я тоже все знаю.
Набитая тропинка под нашими ногами вздрагивала и слегка гудела, но, когда мы вышли наконец на берег и остановились, я услышал, как бьется огромное сердце огромного корабля, как пульсирует по этажам его светоносная кровь.
— Это фабрика? — спросил я, хотя и спрашивать было незачем.
— БПФ, — ответила Дуся.
— БПФ?
— Бумагопрядильная.
— А вы где работаете?
Егор тут же хохотнул над моим «вы».
— Здесь и работаю. Раньше на «крутилке» работала.
Впору было спросить, а что такое «крутилка», но ребята успели раздеться, а Дуся, к которой я пристал с вопросами, раздеваться, стоя рядом с мальчишкой, стеснялась. Я поскорее отошел от нее к ребятам, стянув фуфайку свою вратарскую, оглянулся. Сестры Смирнова, прижав к груди руки, стояли, скованные холодом, словно уже накупались.
— Ребя, давай без трусов! — шепнул Егор.
— Уж очень видно! — сказал смущенно Вава. — Выжмемся.
Мы булькнули в воду, как булькают лягушки, когда их вспугнешь.
Поискал глазами на берегу девочек и Дусю, но услышал ее голос подле себя.
— Далеко не заплывать!
Вода была теплая, и крепко пахло машиной.
— Испортили нашу Свирель, — сказала Дуся, и я понял, что она мне говорит.
— Фабрики загрязнили?
— Все вместе. Город, фабрики, заводы… Пожалуй, надо выходить, мазут плавает.
Мы разошлись по сторонам, выжимаясь, помогая друг другу выкручивать трусы. Шли домой довольные, словно дело сделали.
— Законно! — говорит Егор.
— Без булды! — откликался Вава.
Я все пытался рассмотреть сестер Смирновых, но они держались в стороне и помалкивали.
Дуся сказала:
— Теперь чайку выпить небось не откажетесь.
— Не откажемся! — сказал за всех Егор.
7
Дуся жила в общей квартире из трех комнат.
Мы сгрудились на пороге, но Дуся, отперев свою комнату, сказала громко:
— Смелей! Соседей нет. Они внуков в Москве нянчат.
Мы, однако, не больно осмелели. Прошли в Дусину комнату и кинулись к спасительному дивану, чтоб сесть и не шевелиться. Диван у Дуси был с высокой спинкой, кожаный и не столько широкий, сколько длинный. Мы все на нем уместились: Вава, Егор, Смирнов, обе его сестры и я. Мне пришлось, правда, сидеть у самого валика, рядом с девочками. Я замешкался занять место, а когда попробовал втиснуться между ребятами, они, злодеи, не пустили.