Он опять побежал, радостно ощущая, что может пробежать многие мили, не почувствовав ни малейшей усталости. Сжал на бегу кулаки, потом разжал их и пошевелил пальцами; попробовал, может ли, не останавливаясь, пошевелить пальцами ног, и это тоже удалось ему; послушные мускулы вливали в него счастливую, редкостную уверенность в своих силах. Свободно, в два прыжка перемахнув на перекрестке через рельсы, он помчался дальше — мимо издательства «Гвинея», мимо кладбища, потом свернул направо и, добежав до площади, шагом пошел в гору по Межевой улице. И тут ему опять стало плохо. Вспотев во время бега, он ощущал теперь легкий озноб, и страх заставил его подумать о возвращении домой. Но даже и сейчас он был уверен, что может обежать всю Аккру. Только вот бежать-то ему хотелось в одно-единственное место, а Хуана, жившая в этом месте, все еще не вернулась из поездки в Америку. Ему сделалось грустно — от одиночества, от плохого самочувствия, от того, что Хуана ездит отдыхать в свою Америку… Но ее отпуск кончался через три недели, а кроме того, она говорила, что, может быть, вернется гораздо раньше.
В голове снова вспыхнула боль — маленькая дрожащая искорка. Он подумал, что, вернувшись домой, обязательно примет аспирин или что-нибудь в этом роде. Приближаясь к своей ограде, он увидел, что у калитки стоят теперь две машины, но сейчас ему было не до того. Боль разрасталась, и его начинало пошатывать. Когда он вошел в свою комнату, там никого не было. Он запер дверь, разделся и лег.
Ему не давал покоя тревожный вопрос: сколько у него осталось денег? Он постарался забыться, но не смог и, встав, вынул из брючного кармана бумажник. Из бумажника — он вытряс его содержимое на кровать — выпало несколько седи, использованные транспортные билеты да гладкая прямоугольная карточка. Он выключил свет, лег и постарался уснуть. В виске дергался пульс, и уснуть было невозможно. Пульс наливался болью и вспыхивал словами: ничего страшного, совсем ничего, ничего, ничего, ничего, ничего, дурацкое происшествие, завтра все кончится, ничего страшного, ничего, ничего. Через некоторое время пульсация стала менее четкой, стихла совсем, слова погасли, и в мозгу зажглось ровное серое безжизненное сияние — немое, но исполненное зловещего безжалостного смысла: все очень страшно, сегодня страшно, а завтра все будет еще страшнее, с тобой, со всеми, со всей страной, ты не можешь спастись, ты не можешь, не можешь, ты не можешь спастись, тебе некуда деться, перестань думать, успокойся, спи, успокойся, да думай же, думай, не спи, во сне-то и начнется все самое страшное, страшное, страшное, страшное, страшное.
Свет в его мозгу был мертвенно-серым, но потом его оживили расходящиеся коричневые круги, потушившие безжалостное немое сияние тревожных и назойливых мыслей. Круги — вращаясь, увеличиваясь, умножаясь — закрыли слепящую мертвую серость и вспыхнули мягким гулом, таким же устойчивым, как свет, но теплым, баюкающим, без оттенка тревоги или страха. Повернувшись, он ощутил под боком какой-то твердый предмет. Он сунул руку под одеяло и вытащил карточку, покрытую люминесцентной краской. Прочитать можно было только центральную строку, напечатанную самым крупным шрифтом, —
ГЕНРИ РОБЕРТ ХАДСОН БРЕМПОНГ, Б.Е.Н.
Баако швырнул карточку на пол. Она отъехала к стене, и буквы на ней слились в слабо мерцающую зеленоватую полоску.
Утром Баако проснулся от страха, но его тотчас же охватило бездеятельное спокойствие. Весь дом, казалось, затопила атмосфера выжидательной неопределенности. Баако смутно чувствовал, что, если он ни в ком не вызовет тревоги, ничего страшного не случится. Он спокойно пойдет в ванную, примет душ и вернется к себе, как в любой другой день… Самое главное — никого не напугать. Ему уже казалось, что он совсем поправился, но тут его опять начало знобить. Подождав, когда озноб сменится жаром, он перетерпел мучительную пытку огнем и встал.
Дверь ванной была заперта. Он вернулся в свою комнату и не выходил из нее так долго, что за это время по крайней мере два человека могли успеть вымыться. Скрипнула калитка, и, выглянув в окно, он увидел, что мать ушла на работу. Интересно, подумал он, кто были эти двое, которые сидели в ванной? Когда все в доме окончательно затихло, он решился принять душ.
Около кровати лежала его записная книжка, и, одеваясь, он попытался прочитать свои ночные заметки. Но фразы распадались на отдельные слова, и ему ничего не удалось понять. Какая-то новая мысль привлекла его внимание, и, чувствуя себя слишком слабым, чтобы думать, он решил записать ее. Потом, когда ему станет лучше, он во всем разберется.
Хуана говорила, что, может быть, она вернется не через два месяца, а раньше, задолго до конца отпуска. Значит, возможно, она уже здесь. Есть такая вероятность. Или ничего подобного не произошло. Тоже возможно. И ничего страшного в этом нет. Или, наоборот, все очень страшно? Надо выяснить. Позже.
Озноб волной легкой дрожи прокатился по его телу — от головы до пяток. Обдумывая только что написанные слова, он вдруг задал себе вопрос: а почему не сейчас, почему, почему? Жар еще не навалился на него, и он чувствовал себя сносно. Он выйдет из дома, сядет в такси и проверит, не вернулась ли Хуана.
Но пока он разыскивал бумажник, ему стало ясно, что, уволившись с работы, тратить деньги на такси крайне неразумно. Нет, деньги надо экономить. Он прогуляется пешком; автобусы от Межевой до Казарменной улицы никогда не ходили, да и во время прогулки можно хорошенько, не торопясь, осмотреть город.
Открыв дверь, он столкнулся с дядей Фоли. Тот пытался улыбнуться, но улыбке мешал тревожный страх перед чем-то незавершенным.
— Ну как, Баако, поспал? — спросил Фоли, все же заставив себя улыбнуться.
— Поспал.
— Не очень, наверно, крепко?
— Обычно.
— Хм. Вон как.
Баако уже подходил к крыльцу, когда Фоли торопливо забежал вперед, загородил дверь и, настороженно глядя на него, крикнул:
— Коранкье!.. Кофи!
За спиной Баако послышались торопливые шаги. Пот, собираясь под мышками, струился по его бокам вниз. Его опять стало знобить. Он оглянулся и увидел смутный силуэт Коранкье Горбуна.
— А я и не знал, что Коранкье здесь, — сказал он.
— Да, он здесь, — сказал Фоли.
— Вот он я, хозяин, — сказал Коранкье. Он глядел в пол, как преступник, застигнутый на месте преступления.
— Здравствуй, Коранкье, — сказал Баако. Ему было совсем плохо. За Коранкье спешили еще двое мужчин — с таким видом, словно они ждут тайного и очень важного приказа. Он посмотрел на них, потом снова обернулся к дяде и спросил:
— А это кто?
— Друзья, — ответил Фоли. — Они помогут тебе. Успокойся.
Он понимал, что попался в ловушку — сзади, почти вплотную к нему, стоял Коранкье и двое незнакомцев, а выход загораживал Фоли; дядя и племянник в упор смотрели друг на друга. Его поразил ответ Фоли, но сейчас ему было не до расспросов. Он двинулся вперед, предполагая, что дядя отступит и пропустит его, но тот не пошевелился.
— Куда это ты собрался? — спросил Фоли. Баако приостановился, не зная, что ответить, а Фоли закончил: — Может, тебе что-нибудь нужно? Так Коранкье сходит.
— Я и сам схожу, — проговорил Баако.
— Тебе нельзя, — мягко, но решительно сказал Фоли. Да, он не ослышался, Фоли сказал «нельзя». — Ты серьезно болен. Тебе надо отдохнуть, успокоиться. Мы отвезем тебя туда, где тебе обязательно помогут. — Баако уже не слышал конца фразы, потому что в его ушах снова зазвучали вчерашние слова: ничего страшного, все очень страшно, ничего, все, ничего, все, все очень страшно, страшно, страшно. Он закрыл глаза, надеясь, что захлестнувший его страх сейчас пройдет.
— Мне надо идти, — проговорил он спокойно. И сразу шагнул вперед, отстранив дядю к стене, чтобы протиснуться на крыльцо. Кто-то схватил его за руку — не очень, впрочем, крепко. Он вырвался и, обернувшись к четырем мужчинам, стоявшим в коридоре, сказал: — Оставьте меня в покое. Я никому из вас ничего не сделал. Не трогайте меня. — Они двинулись к двери, протягивая руки, чтобы схватить его. Он отступил, решив убежать на улицу, но Коранкье придушенно вскрикнул, тяжело проскакал по двору и, подбежав к калитке, запер ее на засов. Следом за ним уже спешили остальные.
Почти не раздумывая, Баако метнулся к забору, подпрыгнул ухватился за его верхний край, с ходу подтянулся и, прежде чем преследователи успели опомниться, оказался на улице. Откуда-то издалека до него донеслись приглушенные голоса, но он решил, что они не имеют к нему никакого отношения:
— Господи, перепрыгнул!
— Держи его!
— Через стену!
— Господи!
— Да как же он?
— Перепрыгнул!
— Перепры-ы-ыгнул!
Он убегал, чтобы спасти свою свободу, но в его голове уже снова стучали ночные голоса, твердя, что теперь-то ему конец и сопротивляться бесполезно. Впереди на мостовой двое мальчишек играли в мяч, а их товарищи, столпившись вокруг, следили за игрой; они оглянулись, секунду раздумывали — и бросились собирать камни. Он пригнулся на бегу, но камни полетели так густо, что увернуться от них было невозможно, и один, пущенный очень умелой рукой, свистя и словно бы подскакивая по воздуху, как по глади воды, угодил ему в коленную чашечку. Опять послышались приглушенные голоса, и теперь он вдруг понял, что они имеют к нему самое прямое отношение:
— Держи его!
— Лови его!
— Не пускай его!
— Хватай его!
— Ворю-у-у-уга!
Он бежал, подгоняемый воплями преследователей, и не мог даже посмотреть, течет ли у него из колена кровь. Мальчишки, расстреляв свои боевые запасы, опять торопливо собирали камни. Он резко свернул влево, съежился и, проскочив через узкий проход в колючей живой изгороди, помчался по красно-бурой неровной земле, поросшей кустиками сухой травы. Шум погони слышался совсем близко, и крики становились все ожесточенней. В голове у него ширилась болезненная пустота, горло пересохло, горькая слюна загустела и мешала дышать. Он не думал об усталости, у него просто не было на это сил — не только мышцы, но и мозговые клетки отказывались ему повиноваться. Он напряг волю, сосредоточился — и определенная, четкая мысль, выросшая из безотчетного страха, заставила его содрогнуться. Они могут гнаться за ним, пока он не свалится, а потом сделают все, что захотят. Ведь впереди, там, куда он бежит, у него нет решительно никакого убежища. Нет уж, лучше остановиться сейчас — и, может быть, Фоли пожелает наконец объяснить ему, в чем же все-таки дело.
Он остановился. Град камней застучал вокруг него по земле, и он почувствовал два или три болезненных удара. Однако нового залпа не последовало. Теперь, когда он не убегал, преследователи, вырвавшиеся вперед, почувствовали себя неуверенно. И только мальчишки, с камнями наготове, ни о чем не думая, стремительно приближались к нему. Но предостерегающий крик мгновенно остановил и мальчишек — каждого на том месте, где застиг его:
— Стойте! Если он вас укусит, вы и сами сбеситесь!
И через секунду еще кто-то из взрослых спокойно добавил тоном знатока:
— Да и если оцарапает — тоже.
Эти возгласы были слышны необычайно четко, и он подумал, что такого солнечного, такого ясного и прозрачного дня он, пожалуй, не видел ни разу в жизни. Казалось, между ним и погоней, между ним и всем, что его окружало, не было никакой преграды, даже воздуха, и пространство, от земли до самого неба, наполнял лишь тихий серебристый свет. Мальчишки уже опомнились и помчались назад, к взрослым, но, обнаружив, что он не гонится за ними, перешли на шаг. Он медленно сдвинулся с места, и мальчишки ускорили отступление, так что разделявшее их расстояние продолжало увеличиваться. Он внимательно всматривался в толпу и не видел ни одного знакомого лица. Он жил здесь целый год и ни с кем не познакомился. Мало этого — ему вдруг пришло в голову, что у него вообще нет друзей. Ни одного во всем городе. Сотрудники… но никто из них не вступился бы сейчас за него как друг. Хуана — другое дело. Но она в Америке… или еще только возвращается из своего слишком долгого путешествия. Ну а здесь, среди соседей, — ни одного знакомого лица, не то что друга.
Он думал, что, если ему удастся выбраться с пустыря на улицу, он сможет уехать на попутной машине. Кто-нибудь наверняка поймет, в чем тут дело, и увезет его от обезумевшей толпы; в городе он выпьет чего-нибудь освежающего и спокойно все осмыслит. Ему не препятствовали — он вышел на улицу и в нерешительности остановился, а преследователи окружили его широким кольцом. Первым по улице проехал красный «воксхолл». Он поднял руку, но водитель испуганно прибавил скорость и умчался. Белый «пежо» тоже не остановился, и Баако медленно опустил руку. На солнце набежало облачко. Оно сразу же растаяло, и тут его снова охватил озноб, но кожа покрылась горячей испариной; рубашка плотно облепила спину, а влажные трусы неприятно приклеивались к ягодицам. Кольцо вокруг него медленно сжималось, но никто пока не отваживался подойти к нему слишком близко. На него навалилось тупое, безразличное спокойствие.
Вдали показался черный, сверкающий свежим лаком «мерседес-бенц». Баако не стал подымать руку — он выскочил на мостовую, и водителю «мерседеса» пришлось затормозить. Баако отступил, чтобы подойти к боковому окну, но, как только дорога освободилась, машина плавно тронулась с места. Он не успел разглядеть водителя, да это было ему и не нужно, потому что в его голове уже возник образ человека, равнодушно не замечающего мольбы о помощи.
— Подождите, послушайте! — крикнул он, надеясь, что машина остановится и ему удастся поговорить с ее владельцем. Но тот не отвечал, и «мерседес» неумолимо, хотя и медленно, набирал скорость.
— Бремпонг!.. — Его неуверенный зов остался без ответа. Но он не дал машине уехать. Он вцепился в боковую стойку и побежал, заглядывая в окно водителя, а тот продолжал набирать скорость, и Баако приходилось бежать все быстрее, и он запнулся и безвольно поволокся за машиной, а его ноги, подскакивая на неровностях мостовой, болтались где-то сзади. Выпустив наконец стойку, он услышал рев выхлопных газов и гомон толпы:
— Господи! Он угробил себя!
— Нет, кажется, жив.
— А что с ним случилось-то?
— Враг наслал на него порчу.
— Нет, говорят, он сам себя довел.
— Книги его довели.
— Во-во! Книги.
— Книги.
Никто, казалось, не мог решить, что же теперь надо делать, и Баако, лежа на мостовой, слышал, как вокруг него усиливается шумная сутолока, а потом общую невнятицу голосов прорезал звенящий слезами крик, и он с тревогой узнал голос Арабы:
— Да сделайте же что-нибудь! Сделайте же что-нибудь, пока он себя не убил!
После недолгой тишины опять поднялся взволнованный говор; послышалось несколько вопросов и ответов:
— Сестра…
— Это сестра.
Через некоторое время всхлипывания Арабы затихли, и она сказала:
— Свяжите его.
Силы постепенно возвращались к нему. Он повернул голову и посмотрел на сестру. У нее были заплаканные, ввалившиеся от горя глаза с красными, как будто это их естественный цвет, белками. В глазах застыли жалость и злость, но Баако не понимал, кого Араба жалеет и на кого злится. Он встал и увидел, что к нему приближаются двое мужчин с длинными веревками в руках, а следом за ними идет третий, неся крученый шпагат, — где они все это добыли, Баако так и не узнал.
…Ему чудилось, что вот уже целый час он мечется в кольце обступивших его людей, прыгая и уворачиваясь от веревок.
— Не давайте ему отдыхать, — утомленно сказал один из охотников. Люди разобрали веревки и принялись кидать их ему под ноги; они не спешили, тщательно целились и внимательно наблюдали за ним. Под конец он сделался совершенно мокрым; его тряс озноб, но он продолжал отскакивать, уклоняться и судорожно отдергивать ноги от извивающихся веревок. Ненависти, да и вообще никаких чувств, ни он, ни окружающие его люди не испытывали — они деловито накидывали ему на ноги веревки, а он увертывался, понимая, что это бесполезно, и быстро теряя силы. Когда ему стало совсем уж невмоготу и он решил было сесть прямо на мостовую, один из охотников, прицелившись лучше других, удачно бросил веревку, дернул — и он упал навзничь. Ему уже не хотелось сопротивляться — он чувствовал только недоумение, озаряемое смутным страхом. Когда к нему вернулась способность воспринимать окружающее, он увидел небо — оно походило на бескрайний алюминиевый лист.