Избранные произведения писателей Тропической Африки - Achebe Chinua 22 стр.


Охотники действовали с проворством испуганных людей, которые поняли, что их страхам пришел конец. Человек в мягких сандалиях наступил ему на пальцы, чтобы он не мог никого оцарапать, и вмиг его руки и ноги были крепко-накрепко связаны. Шпагат мучительно врезался в кожу запястий.

— Пожалуйста, — начал он, — расслабьте немного… — Но никто уже не смотрел на него и не интересовался тем, что он может сказать.

Двое мужчин подняли его и понесли, настороженно следя, чтобы он не оцарапал или не укусил их, а дотащив до дома, оставили во дворе. Здесь вокруг него опять собралась толпа, и, лежа на спине, он видел, как люди переговариваются и покачивают головами. Они изливали на него потоки сострадания, настоянного, как ему казалось, на извращенной правде и бессмысленной лжи, а он ничего не мог сделать, чтобы остановить этот водопад.

— И, говорят, все из-за книг.

— В школе-то он был чуть ли не первым учеником.

— Побывавший, только год как вернулся. Мать, значит, ждала, ждала, и вот ей подарочек.

— И ведь всегда был таким тихим.

— А правда, что он образованный?

— И образованный, и побывавший.

— Он ездил на автобусе, поэтому я и спросил.

— Образованный, будьте уверены. Уж я-то знаю.

— Как же это он без машины?

— Странно, и государственного коттеджа ему не дали.

— То-то оно и есть, что странно.

— То-то оно и есть.

Потом он услышал голос Нааны:

— Что вы с ним сделали? Что он вам всем сделал? Где он? — Но старухе никто не ответил, и он понял, что ее увели.

Зеленый микроавтобус задом въехал во двор, и Баако, лицом вниз, положили на металлический пол. Ему не удавалось поднять голову, чтобы посмотреть, куда они едут. Потом он обнаружил в полу узкую щель, но сквозь нее был виден только стремительно убегающий назад серый асфальт. Один раз, забывшись, он попросил, чтобы его выпустили из машины, и вместо ответа кто-то прижал ему голову к железному полу. Выпустили его во дворе психиатрической больницы. Появилась сестра в голубом халате; она сказала, что если он никому не причинил вреда, то можно развязать ему руки, и печально добавила:

— Придется поместить его в отделение для самых тяжелых.

…Он проснулся и почувствовал, что лежит на теплом цементе. Солнце было все еще ярким, но уже склонялось к западу и скоро должно было скрыться за колокольней католического собора, который возвышался над рядами колючей проволоки, натянутой поверх больничной ограды. От большой группы сумасшедших отделились двое. Один из них нес в руках раскрытую Библию и непрерывно сыпал словами Священного писания. Второй молча шагал сзади. Они подошли к нему, одновременно, словно по приказу, остановились, в лад покивали головами, улыбнулись и пошли прочь. Он глянул им вслед и залюбовался багряными цветами какого-то вьющегося растения, которое дотянулось до крыши дома напротив. Его переполняло ощущение счастья.

Глава десятая

Эфуа

Одна и та же мысль, словно постоянно повторяющийся обвинительный кинокадр, мелькала в его сознании: правы, правы, все они правы, все они правы, правы, правы. В самом начале счастливая, исполненная надежды улыбка матери и ее разговоры — ласковые, радостные — о его будущей просторной обители в этом мире. А он, с идиотизмом новорожденного, твердил, что не нужны ему просторные обители, не желает он пыжиться ради того, чтобы занять побольше места. Надеялся ли он, что его упрямство будет понято, или упрямился без всякой надежды на понимание, когда отвергал немые просьбы матери и не отвечал на ее вопрос — все еще дружеский, все еще ласковый: «Разве орел не должен парить в поднебесье?»

Они были правы, правы, правы в своей уверенности, что он поступает чудовищно, отказываясь подыматься наверх и оставаясь вместе с ними — там, откуда они всю жизнь мечтали вырваться. Нет, он поступал даже не чудовищно, а безумно — они были правы, правы и тут. Самоуверенности, хоть какого-то сходства с белыми, среди которых он так долго жил, — вот чего ему не хватало, чтобы спастись от собственной обреченности и успокоить близких.

Побывавшего пригласили за праздничный стол, чтобы он дал отдых утомленной душе и пищу усталому телу. Петухи, которых выбрал для обеда Фифи, были белыми, как велит ритуал, — так чего же, кажется, лучше? Напитки на столе пестрели заморскими этикетками, и люди, предвкушая пир, с упоением произносили трудные европейские названия яств, а потом… потом вернувшийся идиот спросил, зачем нужна вся эта показная мишура, и веселье стало угасать, а когда угрюмый слепец сказал, что радоваться особенно нечему, праздник умер.

Правы, правы, правы. Отказ от ритуального празднества явил им болезненную ущербность, скупую мелочность его расчетливой души, не способной одарить даже близких, даже родных. Если бы ветви умели разговаривать, что они сказали бы стволу, решившему себя засушить? Чего может ожидать от жизни человек, который гасит огоньки надежд и старается затенить мираж, не только прекрасный, но и совершенно реальный для его создателей?

Эфуа тоже была права, считая, что возвратившийся — взлелеянный ею колос — должен наконец порадовать ее полновесным зерном. Она видела, как колосья, взращенные другими, золотятся и наливаются силой, а ее — хиреет и чахнет…

Конечно же, она была права. За что, за какие грехи отняли у нее надежду? Да, он был обречен на одиночество — и на тщетные попытки понять, почему так случилось.

Теперь-то он прозрел — и обнаружил, что прозрел слишком поздно. Никакие видения больше не затуманивали его сознания — он ясно понимал каждое слово, каждое событие минувшего года, они слились воедино, вытянулись в зримую цепочку, словно кадры завершенного, полностью отснятого фильма. Он вспомнил предупреждения Нааны — слепая старуха была права, а он не обращал на ее слова внимания, так же как не замечал предсказаний своей матери. Да, мать тоже была права.

Однажды воскресным утром она сказала ему:

— Пойдем.

— Куда? — спросил он удивленно.

— Пойдем со мной, и ты увидишь.

Они дошли до перекрестка Виннеба и сели на землю, поджидая автобуса. Ему не терпелось поскорее узнать, куда они поедут, но ей было очень весело в то утро, она все время смеялась и упрашивала его набраться терпения.

— Нам многое приходится сносить в этой жизни, — говорила она со смехом, — но мы не должны забывать, что есть на свете и счастье. — Она замолчала, надеясь, что он откликнется на ее слова, но ему не хотелось разговаривать, и тогда она продолжила: — Сегодня я окончательно решилась. Мне надо очистить душу.

— От чего? — спросил он.

— От грязи, — ответила она так буднично, что ему стало смешно. — Правда-правда. То же самое было, когда я пошла к провидцу. Я проклинала тебя… вместо того, чтобы жалеть.

— За какие же мои грехи…

— Не в твоих грехах было дело, — перебила она его, — а во мне самой. Меня раздражало, что ты не принимаешь этот мир, не хочешь разобраться, где тут широкие дороги, а где тупики. Я боялась, что ты погубишь себя.

— Странные проклятия.

— И все же это были проклятия. Нет, тебе, пожалуй, не понять. Ты вел себя не так, как мне хотелось. А теперь я избавилась от своих желаний и надеюсь обрести счастье.

— Ты опять ходила к провидцу?

— Да нет. Он рассердился на меня — за то, что я исчезла, когда ты приехал. Ему не нравятся люди, которые веруют, только пока им что-нибудь нужно. Он довольно странный, этот провидец, и я к нему больше не хожу.

— Так ты нашла другого? — спросил он.

— Нет, просто стала умней, — ответила она, оглянувшись на дорогу. — То я была как ребенок — сама смотреть не хотела, а тебя заставляла. И вот вдруг мне стало ясно, что ты — часть моего мира, мой тупик.

— Не понимаю.

— Значит, и не поймешь. У каждого человека есть свои тупики. И если он пытается идти напролом, то просто губит себя. Я хотела, чтобы ты принял этот мир, и, значит, хотела тебя погубить, но увидела, что ты часть моего мира, мой тупик.

— Знаешь, это очень странно — быть чьим-нибудь тупиком.

— Когда мне все стало ясно, я решила, что могу оставить тебя в покое. Началось мое очищение. И все же — втайне даже от самой себя — я была недовольна тобой.

Автобус так и не пришел, но их подвез шофер, ехавший в Сведру. Они вылезли из машины у развилки — основное шоссе сворачивало здесь вправо, а Эфуа пошла прямо, и Баако увидел железные ворота с натянутой поверху колючей проволокой, а за воротами — неровную дорогу, которая подымалась к большому недостроенному зданию, стоящему на вершине холма.

— Это дом спецуполномоченного Кункумфи, — сказала Эфуа. — Он бы мог давно его достроить. Только он слишком уж часто ездит в Европу да Америку и хочет угнаться за всеми заморскими новшествами. Посмотри-ка на него. Хорош, верно?

Они пошли дальше. Дорогу во многих местах рассекали дождевые промоины с обнажившимися зазубренными камнями, так что им приходилось внимательно смотреть под ноги. Один раз он чуть не наступил на расщепленную доску, из которой торчали ржавые изогнутые гвозди. Вскоре они подошли к большой строительной площадке, заброшенной в тот момент, когда работа на ней шла полным ходом. Кругом, насколько хватал глаз, валялись искореженные, сломанные, сгнившие строительные материалы и инструменты. От недавно посаженных деревьев осталось несколько пеньков да худосочных прутьев со случайно сохранившимися полузасохшими листьями. Тут же догнивали обломки каких-то строительных приспособлений из досок, уже изъеденных термитами, высился скособоченный штабель бетонных блоков, виднелась большая куча припорошенного латеритовой пылью песка и груда растрескавшихся камней, привезенных из гранитного карьера. Баако приостановился.

— Идем, идем, — улыбнувшись, сказала Эфуа.

Дома фактически еще не было. Площадь его, судя по уже заложенному фундаменту, была огромной, но стену строители успели вывести только с одной стороны. Баако поднял голову. Высоко в небе, волоча за собой полупрозрачный шлейф, плыл серебристо-белый реактивный самолет, и рев его двигателей, почти не слышный на таком расстоянии, наполнял тишину едва ощущаемой тревожной дрожью. Эфуа тоже подняла глаза к небу и застыла.

— Они всегда напоминали мне о тебе, — сказала она, когда самолет пропал из виду. — Ведь тот, кто летает в небе, не может быть таким же, как мы, ползающие внизу по земле. И я думала о твоем возвращении. А теперь я только думаю, что мне уж не придется летать…

Эфуа шагнула внутрь дома через дверной проем. Он последовал за ней, пытаясь понять, для чего она привела его сюда, — спрашивать ему не хотелось.

— Видишь, прихожая, а вон там общая комната, потом кухня, — торопливо, на одном дыхании сыпала словами Эфуа. — Тут было тепло и уютно, как в прекрасном видении. — Она прошла мимо пучка погнутых ржавых труб, мимо треснувшего унитаза и дальше, вдоль низких стен, пока не добралась до еще одной комнаты с ободранной электропроводкой. Помнится, она задавала ему какие-то вопросы… что он ей отвечал? — Ты поднялся так высоко, что тебе, наверно, смешно смотреть на нас. Мы-то навеки привязаны к земле. Но не смейся над нами. Если наши души разъедает грязь, то это потому, что мы тоже хотим летать… — Она долго кружила по едва намеченным комнатам, молча вглядывалась в очертания уже разрушающегося дома, словно прощаясь с погибшим возлюбленным. И снова этот ласковый, смеющийся голос: — А знаешь, очищение оказалось не слишком трудным делом.

Он с удивлением разглядывал недостроенные, но уже полуразрушенные комнаты, переходы, тупики, а когда она снова подошла к нему, не удержался и спросил:

— Тебе никогда не казалось, что все это однажды привиделось тебе, да так тут и осталось?

И опять она рассмеялась, рассмеялась почти беззвучно — может быть, для того, чтобы ее прекрасный смех сохранился в его памяти, как зримый образ.

— Вот и завершилось мое очищение, сынок, — сказала она. — Ведь эту стройку-то я затеяла. Мне хотелось, чтобы дом не показался тебе слишком маленьким. Я думала: тебя порадует то, что я начала, да не смогла закончить, а ты достроишь наше будущее жилище. Но тебе все это было ни к чему. И я стала тебя проклинать. Прости меня. Теперь, когда мы оба здесь побывали, моему недовольству пришел конец. Я мать, Баако, и, признаюсь, ты очень удивлял меня. Но теперь и с этим покончено. Постарайся понять меня, Баако. А сейчас — поедем-ка домой. — Она счастливо посмеивалась, пока они возвращались к автобусной остановке и потом ждали под жгучими лучами солнца какую-нибудь попутную машину.

Глава одиннадцатая

Смерть

Ночью в палате было темно и покойно. Он лежал на спине, ощущая под собой бумажник, который так и не удосужился вынуть из заднего кармана. Ему было жарко, но цементный пол приятно холодил потную спину. Он не мог вспомнить, сколько уже дней не менял одежду и долго ли пробыл в больнице; да это и не волновало его, потому что он совершенно не представлял себе, куда пойдет, если его отсюда выпустят. Ему вспоминалась Хуана, вспоминалась бабушка. Женщины губят, женщины и спасают. Мысли торопливо ускользали от него. Был еще Окран, но этот образ вызывал противоречивые чувства; а главное, он понятия не имел, где его друзья и что они сейчас делают. Размышления о близких ему людях только тревожили, запутывали еще больше, и получалось, что обрести покой можно, лишь полностью смирившись.

Но уснуть он не мог. Палату наполняли привычные ночные звуки. Повернувшись на бок, он вынул из кармана слегка изогнувшийся плоский бумажник — кожа была приятной на ощупь и прохладной, хотя, когда он лежал на спине, бумажник казался ему теплым. Без особого интереса он пошарил внутри пальцами — денег там не было, нащупывались только какие-то бумажки да твердая карточка, вспыхнувшая зеленоватым мерцанием, когда он извлек ее наружу. Визитная карточка великого Бремпонга — а он-то был уверен, что выбросил ее. Но даже мимолетное воспоминание о прежней жизни отозвалось в его голове неистовой пляской болезненных, обрывочных мыслей. Сумасшедший, лежащий возле массивных дверей палаты, задергался и громко зарычал, отбиваясь от врагов, которые мучили его даже во сне, потом невнятно забормотал и наконец затих.

Наана, Хуана, Окран. Трое. Нет, был и четвертый — ребенок, его потенциальный преемник, уничтоженный родственниками… или он тоже участвовал в этом убийстве? «Очень уж ты поторопился», — сказала тогда Наана, потому что она примирилась с потерей. Она просила спасти ребенка, а он оказался слишком торопливым, да притом еще и неповоротливым — многое из того, что он должен был сделать, он так и не сделал.

Младенца положили в новенькую колыбель, убранную пестрым, сине-красно-зеленым кенте, вынесли колыбель на крыльцо, а рядом с ней поставили большой медный таз, сразу же ярко засверкавший в лучах утреннего солнца. Новый вентилятор тоже поставили рядом с колыбелью, и шут постарался не замечать его, не думать, зачем нужна здесь эта штуковина. Гости, по-воскресному нарядные и величественные, начали прибывать с утра, а Эфуа, как ребенок радуясь их великолепию, беспрестанно улыбалась и несколько раз выходила за калитку, чтобы полюбоваться длинной вереницей выстроившихся у их дома машин.

Зато его собственная роль казалась ему совершенно бессмысленной — а может быть, он уже и тогда не совсем осмысленно воспринимал окружающее. Он был назначен Распорядителем ритуала, и все гости, насколько он мог вспомнить, величали его этим титулом — с полнейшей серьезностью.

…Эфуа подошла к колыбели, встала на цыпочки, посмотрела поверх ограды, насколько удлинилась шеренга машин, и потом, продолжая улыбаться, перевела взгляд во двор, заполненный гостями.

Да, тут было чем гордиться: гости сели на стулья и чинно застыли — двор напоминал яркую цветную фотографию. Шерстяные костюмы, блестящие башмаки на уверенно придавивших пыльную землю ногах, сверкающие перстни на пальцах, скрещенных поверх круглых животов, настоящие американские и европейские непромокаемые плащи, перекинутые, как у путешественников, через руку, там и тут — жилеты, шелковые галстуки с серебряными зажимами… человек в университетской мантии, окруженный четырьмя почитательницами в белых кружевах… длинные переливчатые серьги, золотые ожерелья, поблескивающие ручные часы — пышное богатство, почти задушившее всех этих людей, рассевшихся на солнцепеке… но нет! — жара и пот предоставили гостям новую возможность: они радостно извлекли из карманов белые платки, и по двору поплыл густой аромат духов. Коранкье Горбун в цветастом кенте, обрамленный, словно яркая картина, стойками калитки, выглядывал на улицу и горестно вздыхал, когда какая-нибудь машина, не останавливаясь, проезжала мимо и ему не надо было приветствовать очередного сановника, прибывшего на празднество.

Назад Дальше