Избранные произведения писателей Тропической Африки - Achebe Chinua 24 стр.


Она взяла его за руку и стала поглаживать ее; нежность, которую она не могла выразить словами, прорвалась в этой безнадежной ласке. Он почувствовал ее и придвинулся поближе. Упрямая отчужденность, звучавшая во всех его словах, была побеждена. По его лицу опять потекли слезы.

— Я буду ждать тебя, — сказала она. — И не стану удерживать, если ты захочешь потом уйти.

Он улыбнулся ей.

— А знаешь, — сказал он, — я ведь думал, что они пичкают меня лекарствами, чтобы я окончательно спятил.

— Это хорошее лекарство, — сказала она.

Он сам захотел принять таблетки, потом положил голову ей на колени и притих, а она гладила его руки; оба молчали.

Когда сестра привела Окрана, он, ни слова не говоря, постоял над ними и сел рядом с Хуаной.

— Ну, Онипа, как ты себя чувствуешь? — спросил он.

— Да все так же, — ответил Баако. — Но преступнику обещали амнистию.

— По-моему, ты больше похож на влюбленного.

— Что ж, Хуана мой единственный друг.

— А меня, значит, ты другом не считаешь?

— Вы учитель, это совсем другое дело. С учителем трудно сойтись по-дружески. Какая-то дистанция всегда остается. Впрочем, я и с вами повел себя глупо. А вам не следовало подпускать меня так близко.

Она перехватила взгляд Окрана и догадалась, о чем он думает, но сразу же отвернулась и долго смотрела на собор.

— В прошлый раз меня поразили твои слова, — говорил между тем Окран. — Я не мог понять, как ты дошел до таких мыслей. Но теперь, кажется, понял. Меня всегда пугала полная откровенность с самим собой — я старался не глядеть на себя со стороны. — Он взял чашку и допил воду, которой Баако запивал таблетки. — Хотя шел той же дорогой, что и ты. Но все дело в том, что, когда знаешь, чего хочешь, нельзя судить себя судом чужих мнений.

— Но от этого суда никуда не спрячешься.

— Надо просто выкинуть чужие мнения из головы. Иначе ты не сможешь ничего сделать. Не сможешь даже найти своего призвания в жизни.

— Я думаю, что без них — без всех остальных — тоже ничего нельзя сделать.

— В общем, ты прав, — сказал Окран. — Но если ты с самого начала пойдешь у них на поводу, то неминуемо кончишь самобичеванием. Неужели тебе и правда нравится банковский служака, про которого ты говорил в прошлый раз, и этот, как его… ну, бюрократ из конторы по организации труда?

— Бремпонг.

— И ты хочешь на них походить?

— А иначе здесь не проживешь. Если б я знал об этом раньше, меня бы сюда не засадили. Я бы не был преступником.

— Нет, Онипа, ничего у тебя не выйдет. Когда ты рассказывал про них, мне сразу вспомнилась Акосуа Рассел. Тебе не удастся под них подделаться.

— Если бы я решил…

— Послушай, Онипа, — резко сказал Окран. — Они ничего не решали. Они такие. И если захотят измениться, то просто перестанут существовать.

— Ну, не знаю.

— Нет, знаешь. А не знаешь, так подумай. У тебя же хорошая голова, так работай ею. И перестань ты считать себя преступником. Тем более что никому до этого и дела нет. Если бы у всех этих людей была хоть капля твоего таланта, им бы не понадобилось становиться делягами.

— И тем не менее они приносят пользу.

— Смотря что называть пользой. У каждого из нас есть родственники, которые мечтают, чтобы мы, как твой Бремпонг, волокли бы из-за границы вещи для удовлетворения их чванства да пристраивали на тепленькие должности. Но имеешь ли ты право тратить на это время и силы? Страна и так кишит людишками, презирающими всех, кроме себя.

— Я думал об этом, — сказал Баако. — Это совершенно естественно.

— Так подумай еще. Погляди попристальней на тех, кому для самоутверждения нужны земные блага. Должности, связи, машины, парики, коттеджи, деньги. Если они всего этого лишатся, от них просто-напросто ничего не останется. А у тебя есть призвание, дело. Ну и забудь о других, иди своей дорогой.

— Вы думаете, это легко — лишить надежды…

— Родственников, ты опять о них? Конечно, отчасти ты прав: глупо осуждать их за стремление к благам земным. Но еще глупее казнить себя за то, что не можешь полностью удовлетворить их желаний. Да этим желаниям и конца не будет — стоит только решить, что ты обязан ломать свою жизнь в угоду их алчности. Между прочим, твои-то надежды, твои желания их совершенно не интересуют — об этом ты думал? И еще. Люди вроде Бремпонга тебе и таким, как ты, не страшны. Они любят земные блага и умеют их добывать. Алчных неудачников — вот кого ты должен остерегаться. Им тоже нужны земные блага, но, как до них дотянуться, они не знают. И пытаются найти добытчика. Ты хочешь им стать? Хочешь положить свою жизнь на добывание благ для своих родственников?

— Что ж, это бремя побывавшего, — проговорил Баако. — Да и все люди помогают друг другу, иначе не проживешь.

Окран беспомощно посмотрел на Хуану. Ей очень не хотелось, чтобы разговор оборвался, и она поспешила вмешаться:

— Если ты захочешь помогать родственникам и одновременно делать что-нибудь полезное для всего общества, то неминуемо придешь к разладу с самим собой. Интересы семейства и общества почти никогда не совпадают. И не так-то легко решить, что важнее.

— А решить нужно, — со вздохом сказал Окран. — Вы уж извините меня за резкость, но человек, если он хочет остаться человеком, должен сделать однозначный выбор. Пойми, Баако, у тебя и твоих родственников несовместимые стремления. Ты переполнен творческими идеями, а их гложет внутренняя пустота. Так ведь тебе-то не надо возмещать духовную пустоту богатством. Ты же не делец, Баако!

Но тот уже перестал слушать своего бывшего учителя. Он демонстративно, как показалось Хуане, отвернулся от Окрана и глядел в небо; лицо его было безучастным; но он беспомощно и нежно сжимал ее руку, словно пытаясь внушить ей, что не все его чувства умерли.

За больничной стеной, в соборе, размеренное бормотание, постепенно набирая силу, переросло в распевный речитатив, слышимый здесь как безудержный плач по неосуществимой мечте, которая, никогда не сбываясь, лишь скрашивает вечной надеждой самое горькое отчаяние и успокаивает мятущуюся душу — это успокоение явственно прозвучало в заключительной ноте, и Хуана легко вспомнила слова молитвы:

Et expecto
resurectionem mortuorum
et vitam venturi saeculi
Aaaamen!

И Окран, и Баако молчали. Вскоре после того, как стихло церковное пение, из палаты вышла сестра и сказала, что время утреннего свидания заканчивается. Хуана очень утомилась. Поцеловав Баако, она подождала, пока он распрощается с Окраном, и вместе со старым учителем вышла на площадь.

— Замечательно, что вы опять пришли, — сказала она.

— Я расстроил его.

— Не уверена. Он знает, что вы друг.

— Надеюсь.

— Я бы ни за что не смогла поговорить с ним так откровенно, — призналась Хуана. — И ведь понимаю, что нужно, а не могу. У меня никогда нет полной уверенности в своей правоте. Баако называет меня за это католической язычницей.

— Что ж, ему виднее, — сказал Окран. — В нем очень силен миссионерский дух.

— Это еще не самое худшее. — Она попыталась скрыть горечь, но голос выдал ее. — Когда человек одинок, спасение души превращается в пустую иллюзию.

Окран засмеялся.

— Ну, в толчее его тоже не обретешь. Надо побыть наедине с собой, чтобы понять, кто ты и чего стоишь. А уж потом…

Они шли рядом. Он умолк, обнял ее за плечи, на мгновение прижал к себе и, резко отстранившись, зашагал туда, где оставил свою машину.

На обратном пути Хуана почувствовала, что ее сковала тяжкая тоска. Приехав домой, она долго сидела, ничего не делая и пытаясь собраться с мыслями; но думать не хотелось, в голове проплывали лишь обрывки грустных и тревожных воспоминаний да чуть тлела благодарность Окрану за то, что он сегодня навестил Баако. Хуана встала, бесцельно обошла коттедж — холодный, безжизненный… и неожиданно поняла, что пора привести в порядок пустующую комнату.

Глава тринадцатая

Наана

Время настало. Я готова завершить свой земной путь, и земной мир готов к моему уходу. Готовность уйти постигает нас, когда мы убеждаемся, что никому не нужны, и не можем найти пристанища в здешнем мире. Если человек не нужен людям, его дух жаждет воссоединиться с духами ушедших раньше, которые ждут его с радостью и надеждой. Я превратилась в осколок поспешно забытого прошлого, а те, кого я носила под сердцем, хотят поскорее загнать меня в могилу и торопливыми ступнями сровнять ее холмик с землей. Они наполнили мою старость горечью и обидой, но я не нахожу в себе слов, чтобы пристыдить их.

Я ничего не знаю про нынешнюю жизнь. Мои глаза перестали быть окнами в мир — их задернула плотная, словно слепая плоть, пелена. Уши почти не улавливают земных звуков, и я чувствую, что скоро мою душу, запертую в темнице тела, окутает безмолвная тьма полного одиночества.

Мне удалось подготовить свой рассудок к близкому концу — меня не гнетут сожаления, а глаза не наполняются слезами.

Да и чего мне жалеть? О чем плакать? Земные события только тревожат мой дух, и покойная радость понимания мира не посещала меня уже многие годы.

Я жила слишком долго. Не только старейшины, но и спутники, пришедшие на землю вместе со мной, давно вернулись к праотцам, а я все еще блуждаю в этом огромном, чужом для меня мире, как будто опять превратилась в беспомощного ребенка и вот не могу найти дорогу домой. Я испуганно жмусь к обочине, но жизнь, которая проносится мимо меня, порождает таких чудищ, что мой покой разлетается вдребезги. Здешний воздух содрогается от бесноватого грохота, и моему рассудку непонятно, что этот грохот означает. Если бы меня не постигла глухота и слепота, то незримые безымянные опасности, таящиеся в безмолвных ночах, и зримые страшилища шумных дней свели бы меня с ума, так что ставни на окнах, сквозь которые мир проникал в мою душу, — это благо, ниспосланное мне милостивыми духами.

Ставни почти захлопнулись, и, если есть еще люди, которые не пожалеют золота на бесполезную старуху, им почти не придется тратить его, чтобы полностью отгородить меня от мира. Такая мысль и сама по себе порождает немало сомнений, но я не хочу больше мучиться и не стану об этом думать.

Мой дух стремится к новой жизни — в мире, где не нужны земные глаза и где прощальные напутствия, которых никто мне здесь не скажет, обернутся радостными приветствиями, а конец моего нынешнего пути окажется лишь началом новой дороги.

Многие путники, которые пришли сюда в пору моего расцвета, а теперь стали для меня лишь смутными тенями, бродят в этом мире так же неуверенно, как я, незрячая, и даже не узнают друг друга, когда встречаются. Поэтому я никогда не обращалась к ним с мольбой о помощи. Мольба слепой старухи остается невысказанной, потому что ее все равно никто не услышит.

Я с трудом, как сквозь мутную пелену, различаю их расплывчатые фигуры, а они меня просто не видят, хотя у них здоровые, зрячие глаза. Всеобщая связь земных событий, которая наполняла смыслом каждый наш шаг, каждый поступок, бесповоротно распалась много лет назад. Я вижу только осколки и не могу собрать их воедино, чтобы понять смысл нынешнего существования. Целостность мира дробится все сильнее и сильнее. Я давно уже не пытаюсь мысленно слепить из осколков целое, чтобы осознать, куда мы идем, — иначе к моей слепоте прибавилось бы еще и безумие.

Я металась, словно загнанный в западню зверек, пока не поняла, что не смогу ничего понять. Да-да, как свалившийся в охотничью ловушку зверек, который вслушивается, принюхивается, всматривается, не догадываясь, что случайные запахи, звуки и образы не помогут ему узнать, куда он попал и почему. Я не видела смысла в разрозненных событиях, и мне казалось, что я невнимательно смотрю или плохо обдумываю то, что открывается моим глазам. Я всматривалась пристальней, но видела только новые непостижимые загадки, и моя тревога становилась все мучительней. Меня преследовали зыбкие, бесформенные образы, я пыталась осознать их, мой рассудок бежал от всеобщей бессмысленности, метался, как затравленная хищниками антилопа, которая бросается то в одну сторону, то в другую, пробует прорваться вперед, кидается назад, но везде встречает оскаленные клыки преследователей… и наконец я отчаялась обрести покой понимания мира. Жизнь шла своим чередом — мимо меня, но зато мои страдания кончились, а теперь завершается и мой земной путь.

Я смирилась. Мне до сих пор вспоминаются юные женщины, погибшие в дни моей молодости. Так погибают яркие цветы, неразумно распустившиеся среди однообразно жухлой зелени, — их замечают жестокие глаза, к ним протягиваются жадные руки, сжимают их в смертельных объятиях, которые почему-то называются любовными… да, цветы были уничтожены из-за их прекрасного совершенства. Однажды, когда погубили непохожую на других женщину, я спросила, как распознают колдуний, и мне ответили, что по слишком ярким глазам, которые светятся днем и бешено сверкают ночью. Я думала о колдуньях, оживляющих жухлую зелень, о цветах, озаряющих сумрачные ночи, пока могла видеть и размышлять. Теперь мои глаза мертвы, а рассудок спит. Но темница тела не помешает моему духу найти дорогу домой.

Еще совсем недавно мысль о близком уходе вызывала у меня сожаления. Один раз надежда вспыхнула особенно ярко, но вскоре угасла и едва ли зажжется вновь: если тут что-нибудь и переменится, так только к худшему.

Да, его возвращение вселило в меня надежду. Но алчные земные видения сородичей слишком тяжким грузом легли на его плечи. И вот еще один дух затравлен, замучен людьми, которые забыли, что дары побывавшего, как и земные плоды, должны созреть, — жажда родственников поскорее получить новые блага и по-новому насладиться ими чуть не погубила вернувшегося.

О Великий Друг, я ничего здесь не понимаю. Мне пора отправиться туда, где понимание принесет покой моему усталому духу.

Если бы я еще надеялась, что понимаю этот мир, я постаралась бы обнажить глубинные корни, питавшие болезненное беспокойство вернувшегося путника и злобу его родственников, которая заставила их назвать его безумцем. Он был очень спокойным, но мне казалось, что в нем тоже ощущается готовность уйти. Правда, когда я была юной, старейшины говорили нам, что уходящий наделяет собственной готовностью всех живых. Мой земной путь близится к концу, скоро я стану духом и постараюсь защитить вернувшегося путника, а если моих сил не хватит, мне помогут другие, сильнейшие духи.

Ребенок, пришедший слишком поспешно, тоже вернулся к духам — его выгнали родственники; но я прекрасно знаю, что мне никто не поверит. Его торопливо и грубо выволокли в здешний мир — так срывают плод, не дав ему созреть. «Духи матери не удержали его в чреве» — вот о чем твердят Эфуа с Арабой, чтобы скрыть преступление, совершенное в угоду их алчности. Выход в мир был преждевременным и слишком шумным — битье посуды, громкие, бессмысленные клятвы, притворный смех и крикливые споры, шипящие шепотки и восхваление каждого нового подарка… да еще этот искусственный ветер, направленный на неокрепшего путника… Я была бессильна, потому что не понимала нового могущественного культа, занесенного к нам чужаками; наша древняя мудрость отступила, и теперь люди радостно прислуживают вновь сотворенному идолу. Они перестали верить ушедшим раньше — но какая слепая сила заставила их забыть, что ребенок, преждевременно выведенный в мир, обречен на смерть? Какой глупец, какой сумасшедший может этого не знать? Они принесли ребенка в жертву новому идолу, странно похожему на того, древнего, которому поклонялись наши предки — да не будет им прощения во веки веков! — когда, на погибель себе и своему народу, подымали племя на племя, предавали и продавали друг друга белым пришельцам с жестокими глазами, калечили людей, торговали, наживались… и вот теперь их потомки готовы продать любую женщину первому встречному белому, чтобы потом самим погибнуть в бешеной погоне за земными благами, за богатством, которого мы сами не умеем и не хотим создавать.

Назад Дальше